Виктор Долгих и думать не думал, что о нем пойдут разговоры в директорском кабинете. Он знал, что если кого задерживали на проходной с «уворованным», тут же отправляли под суд, а судьи были не очень-то строгими — так, мол, и так, за мелкое хищение получай срок с заменой отправкой на фронт, о чем и мечтал Виктор.
Наполнив карманы зубилами, напильниками, лезвиями для рубанков и приметив, что начальники — Тюрин, Ладченко и Смелянский — чем-то заняты в конторке, Виктор шепнул Дворникову: «Новый военком прогнал меня, оружейников, говорит, не берем в армию, а сейчас гляди, как у меня здорово получится», — и выскользнул из цеха.
Вахтер дядя Вася, как и положено, задержал его на проходной, равнодушно спросил:
— Ты что это карманы оттопырил?
— Да вот… несу кое-что на хлеб обменять, ждут меня там, — кивнул Виктор в неопределенную сторону.
— Чего, чего? А ну-ка отнеси, где лежало, а то я прикладом по мягкому месту «обменяю», — проворчал вахтер.
Так бы и случилось, дядя Вася прогнал бы назад парня, но, как на грех, появился Чернецкий.
— В чем дело? — строго спросил он.
— Да ничего такого, товарищ начальник, — заговорил дядя Вася, но Виктор прервал его, сказал с вызовом:
— Хочу обменять на хлеб инструменты.
— Воруешь? — Чернецкий выхватил из кобуры пистолет. — А ну, шагай в милицию.
— Товарищ начальник, дурил Витька-то, шутка это, — попытался объяснить вахтер, но Чернецкий прицыкнул на него:
— Молчать! Наложу взыскание за попытку оправдать вора. Шагай! — приказал он задержанному.
Улыбаясь и заложив руки за спину, Виктор шел под пистолетом с «вещественными доказательствами» в карманах.
Часа через три после того, как Чернецкий увел Виктора Долгих, в цех позвонили из милиции. Ладченко взял трубку и, назвав себя, ответил:
— Да, есть у нас такой. Судили? Да вы что! — возмутился он. — Я приду сам! Поздно? Да это же черт знает как называется! — он швырнул трубку, сказал Зое: — Позови бригадира.
Вошедший Тюрин выглядел, виноватым и удрученным.
— Я гляжу — знаешь уже, — сказал ему Ладченко.
— Знаю. Дядя Вася рассказал… Сдурил парень.
— Где Дворников?
— Работает.
Вытачивая болт, Борис Дворников следил, как падают голубоватые спиральки стружки, как водяная струйка льется на горячий резец. Когда подошли начальник цеха и бригадир, он сделал вид, будто не замечает их.
— Выключи станок. Где твой дружок Виктор? — поинтересовался Ладченко.
Не подымая глаз, Дворников ответил:
— Не знаю… Был здесь.
Ладченко усмехнулся:
— Не знаешь? Все ты знаешь. Ладно. Работай.
Вечером, вернувшись домой, Ладченко расслышал заливистый смех дочурок-близнецов, спросил у жены:
— Что за радость у наших невест? Им спать пора.
— С Витей играют.
— С каким таким Витей?
— Да с твоим же Виктором Долгих. В гости он пришел, тебя дожидается.
Удивленный появлением в квартире набедокурившего парня, Ладченко подумал, что тот пришел с повинной и с просьбой: помогите, я больше не буду…
Заслышав голос отца, дочурки выбежали из комнаты, крича наперебой:
— Папа пришел! Мой папа!
Вслед за девочками вышел Виктор Долгих, аккуратно причесанный, одетый не по-рабочему. На нем белая рубашка с полурасстегнутым воротом, темные брюки, начищенные гуталином парусиновые туфли.
— Докладывай, герой, с чем пожаловал? — обратился к нему Ладченко.
— Судили меня, Николай Иванович! — весело откликнулся Виктор.
— Судили? Чему же ты радуешься, негодник? — Ладченко кивнул жене — уведи, мол, детей, оставшись в коридоре наедине с Виктором, сурово продолжил: — Судили все-таки… Хорошо, что оправдали…
— Не оправдали, Николай Иванович. Три месяца дали.
— Да как же ты после этого осмелился прийти ко мне домой!
Парень смутился, покраснел и, не зная куда девать руки, молчал, виноватый и пристыженный.
— Ладно. Утро вечера мудренее. Завтра что-нибудь придумаем, чтобы выручить тебя.
— Не надо меня выручать, Николай Иванович, — испуганно попросил Виктор. — На фронт я хочу, давно думал, как уйти.
Будто бы впервые видя перед собой русоголового, широкоплечего парня, Ладченко упрекнул:
— Ну и дуралей же ты, Витя, ну, голова садовая… — Потом крикнул: — Хозяйка, угощай нас ужином!
Еще весной Ладченко однажды посылал Бориса Дворникова домой за Коневым, жившим на подселении в квартире медеплавильщика Турина. Дверь ему открыла темно-русая, широкобровая, кареглазая девушка, его ровесница. Тогда же он узнал, что зовут ее Вероникой и что она учится в десятом классе. В другой раз он случайно встретил ее на улице, в разговоре поинтересовался, ходит ли она в кино. Вероника ответила, что иногда ходит, а сегодня собирается пойти на открытие летней киноплощадки. Тайком от Виктора Борис тоже помчался на открытие, встретил там Веронику, после сеанса даже проводил ее домой.
— Ты где это шлялся? — обидчиво спросил Виктор.
Борису пришлось признаться, что совсем неожиданно попал в кино, утаив, конечно, что в следующее воскресенье весь десятый класс Вероники собирается посмотреть на летней киноплощадке «Александра Невского». Улизнуть от Виктора Борису не удалось, и после смены они вдвоем пошли в кино, и пришлось ему знакомить друга с Вероникой.
И вот сейчас они — Борис и Вероника — на скамейке поджидали Виктора. Им было видно: прошел к себе домой Николай Иванович, а значит, через минуту-другую Виктор должен был вернуться к ним. Это Вероника настояла, чтобы он сходил к начальнику цеха, все объяснил и извинился. Так как пропуск у него уже отобрали, а караулить начальство на улице не очень-то прилично, Виктору пришлось идти к Николаю Ивановичу на квартиру.
Борис и Вероника знали об удачной проделке друга, и хотя Вероника считала, что судимость — это все-таки срам на всю жизнь, но вынуждена была согласиться, что другого пути для ухода в армию у Вити не было. Нахваливая приятеля, Борис говорил, что как только самому исполнится восемнадцать лет, он тоже, как и Виктор, уйдет на фронт, потому что не может и не имеет права отсиживаться в глубоком тылу, когда другие воюют.
Завтра Виктор уезжает с командой новобранцев, и ему, Борису Дворникову, завидно, так завидно, что белый свет не мил. Ведь не ему, а Виктору Вероника приготовила подарок — необыкновенный перочинный ножик с розоватыми перламутровыми щечками, с набором лезвий, шилом, отверткой и даже крохотными ножницами. А еще Вероника сказала, что будет каждый день писать фронтовику письма и на прощание возле вагона при всех поцелует Витю… От этих слов у Бориса даже сердце зашлось. Он вдруг представил себя отъезжающим на фронт: приходит на станцию Вероника (пусть без подарка, ножик-то у нее один!) и говорит ему что-то такое, от чего за плечами вырастают крылья, и в атаку на врага он будет мчаться с такой быстротой и силой, что никто и ничто не остановит…
— Ну почему так долго не возвращается Витя? — нетерпеливо проворчала Вероника.
— Сейчас придет, — ответил Борис, а самому хотелось, чтобы Виктор не приходил еще долго, чтобы сидеть на скамейке вдвоем с Вероникой, а если надо — самому проводить ее домой. Они-то всегда бывали втроем. Втроем на горы взбирались, втроем иногда ходили в кино.
Наконец-то вернулся Виктор.
— Ты почему так долго? — спросила Вероника.
— Наверное, по всем швам отчитал Николай Иванович, — предположил Борис.
— Нет, ужинали вместе, — солидно ответил Виктор.
И опять Дворникову было завидно: сам начальник цеха пригласил Виктора к столу и накормил, должно быть, не столовской перловкой-шрапнелью или пшенкой-блондинкой, а чем-нибудь домашним, давно забытым.
Марине Храмовой думалось, что директор строго накажет начальника цеха Ладченко за то, что инструментальщика Долгих судили, а Рудаков неожиданно сказал, что больше виновата она, комсорг.
Расстроенная Марина помчалась в цех и в присутствии Ладченко стала распекать Сосновскую за никудышную работу первичной комсомольской организации, а когда коснулась воровства, Ладченко остановил ее.
— Да поостынь ты малость, не преувеличивай. Был единственный случай, — сказал он.
— Вчера — единственный, а сколько будет завтра? Если воспитательная работа поставлена из рук вон плохо, то нарушения дисциплины неизбежны.
— Ну, ты чешешь, как с трибуны, — усмехнулся Ладченко.
Ей всегда было трудно разговаривать с ним. Она терпеть не могла его шуточек да усмешечек и никак не могла понять, почему и директор, и парторг считают начальника инструментального цеха отличным специалистом и руководителем. Удивительным казалось ей и то, что Женя Смелянский был такого же мнения о нем.
Марина Храмова продолжала, обращаясь к Сосновской:
— Я побываю на вашем собрании. Необходимо вопрос поставить так, чтобы комсомольцы дали принципиальную оценку поступку Долгих.
И опять Ладченко усмехнулся:
— Они уже принципиально оценили… Жалко, что тебя не было на про́водах Виктора, ты бы увидела прелюбопытную картинку: ребята чуть ли не на руках несли к вагону осужденного.
Марине Храмовой хотелось начальственно прикрикнуть: вы, товарищ Ладченко, недопонимаете, но промолчала, да и Сосновскую она корила теперь для порядка, по долгу службы и без прежней злости. Произошло событие, которое заставило Марину смягчить свое отношение к Сосновской, даже забыть то, как на заседании комитета комсомола при обсуждении работы фронтовых бригад та своим выступлением перечеркнула ее доклад, и секретарь горкома потом упрекал ее, комсорга, в том, что бригады созданы для «галочки»… Женя Смелянский сказал, что Зоя встретила фронтовика, с которым переписывалась, и признался, что очень рад за Зою и что Петя Статкевич геройский парень. Про себя обозвав Женю дурнем, Марина тоже обрадовалась. Выходит, ошиблась, выходит, прав Ладченко, говоривший, что Смелянский относится к Сосновской по-братски и только…
С нескрываемой радостью передавая дела Статкевичу, майор Куницын говорил:
— Командуй, старшой. Хозяйство ты получаешь в полном порядке!
— Думаю, что командовать долго не придется. Глубокий тыл не для меня, — с надеждой ответил тогда Статкевич.
— Разумеется! — подхватил Куницын. — Будешь сидеть за этим столом, костылики подальше держи, а то был у меня случай… Однажды приходит по повестке некий дюжий мужик и говорит, что так, мол, и так, ему положена отсрочка. Я отвечаю, что отсрочка была, да вся вышла. И сказанул мне тот мужик: сам, дескать, в тылу отираешься, а других на фронт посылаешь… Я и огрел его костылем… Ну, думаю, все, крышка, пожалуется мужик — и трибунал… Не пожаловался… Да, служба у тебя, Петя, будет нелегкая, людей придется посылать не к теще на блины. Мы-то с тобой знаем, что такое «Вперед за Родину, за Сталина»… У меня сердце разрывалось, когда я видел на станции ребят, которые уезжали на фронт по моим повесткам. Ребята пели, с девушками целовались, обещали с победой к ним вернуться… А я думал — эх, сынки, эх, браточки милые, а сколько из вас не вернутся… Так-то, старшой, и тебе придется делать то же самое: провожать новобранцев, слушать их песни, видеть слезы матерей, жен и невест. Это очень тяжело. — Куницын неожиданно рассмеялся. — Но были у меня и веселые минутки, — продолжал он. — Однажды иду уже без костылей, шагаю, как на строевом смотре. И вдруг слышу: «Аким Петрович, здравствуйте вам». Подбегает этакая пташечка лет тридцати, возраста самого что ни на есть опасного. «Не проходите мимо, Аким Петрович, посетите мою келью». Не знаю, кой леший дернул меня, но я пошел в «келью», в домишко на Подгорной улице. «Пташечка» по комнате порхает, воркует, потом в комнатку-боковушку юркает и оттуда подает голосок: «Посмотрите, Аким Петрович, альбом с фотографиями, а я переоденусь». Выскакивает она из боковушки, а халатик на ней с таким вырезом на груди, что в глазах у меня искорки запрыгали… На столе, как водится, бутылочка, дверь в соседнюю спаленку осталась открытой, а там кровать виднеется, а над кроватью картина-коврик — он и она обнимаются… Оказалось, что у «пташечки» есть «брательник», то ли двоюродный, то ли троюродный, который вот как заботится о пропитании героических бойцов Красной Армии… — майор умолк, достал из ящика стола пачку папирос. — На этой должности, Петя, надо быть всегда начеку и безгрешным, соблазнам не поддаваться, — твердо заключил он.
Считая, что служба военкомом — дело временное, Статкевич тем не менее был благодарен Куницыну за науку, даже принял его совет ходить на работу при ордене и медалях.
— Не для того, Петя, чтобы новогорских красоток потрясать, а приходящие к тебе должны видеть, кто ты и что успел сделать, — пояснял майор. — Костыли — это не все. Есть в Новогорске один, за тысячу километров был ранен во время учений. Какой-то недотепа по неумелости швырнул не туда боевую гранату, и человек пострадал. Конечно, при исполнении служебных обязанностей, но тот, уволенный по ранению боец, на всех перекрестках вещает: кровь за Родину пролил… А тебе вещать не надо, у тебя красноречивые боевые награды.
Еще Куницын говорил, что военкому самому полезно бывать на предприятиях, и предупреждал: иные начальники будут пытаться ловчить, доказывать, что без такого-то или такого-то специалиста не обойтись, чуть ли не остановится производство, если его мобилизуют в армию, даже может быть и такое, что от военкома скроют военнообязанных, не имеющих права на отсрочку… Словом, уезжая, майор просветил своего преемника.
«Да, работенка нелегкая и хлопотная», — жаловался самому себе Статкевич, но все-таки был доволен, что не сидит без дела и что, по мнению того же Куницына, заменяет здорового, нужного фронту командира.
Позвонив парторгу Леонтьеву, с которым познакомился на недавнем совещании в горкоме, Статкевич сказал, что намерен посетить оружейников.
— Добро пожаловать, Петр Васильевич. Как будете добираться? Не подослать ли машину? — слышался в трубке заботливый голос Леонтьева.
— На военкоматовских дрожках приеду, — ответил Статкевич, а через час уже сидел в небольшом директорском кабинете.
— Что ж, Петр Васильевич, откровенно говоря, ваш визит не вызывает в душе восторга, но служба есть служба. Думаю, найдем общий язык, построим наши взаимоотношения на разумной основе, с учетом, разумеется, интересов завода, а значит, и государства, — сказал Рудаков.
— Возражений не имею, — по-военному четко ответил Статкевич. Он дивился и молодости заводского начальства, и тому, что не в пример другим руководящим товарищам, которые ныне одевались под военных, Рудаков и Леонтьев носили обычные костюмы, рубашки с галстуками. Ему даже показалось, что если бы Рудаков надел военную форму, то выглядел бы настоящим командиром: у него и выправка, и голос, и взгляд — командирские. Не отстал бы и Леонтьев, хотя тот и голосом, и взглядом помягче.
— Наши кадровые карты открыты, — заверил директор.
О Рудакове майор Куницын говорил, что он откровенен, хитрить не приучен, однако советовал не спускать глаз и особенно с команды заводской охраны, где под ружьем ходят и такие, которым найдется боевое дело на фронте. Когда Статкевич сказал об этом, Рудаков тут же пригласил по телефону Чернецкого.
Увидев старшего лейтенанта и уже зная, что он заменил майора Куницына, Чернецкий догадался, для какой цели прибыл на завод новый военком, и, представившись, начал:
— Разрешите доложить, товарищ старший лейтенант, есть указание наркомата об усилении охраны оборонных тыловых объектов. Этим указанием я и руководствуюсь.
— Военкомату известно это указание. — Статкевич оглянул чубатого, розовощекого, полного сил и здоровья мужчину: — Есть приказ у военкомата: заменять бойцов охраны уволенными по ранениям фронтовиками и обученными женщинами. Это касается и начальствующего состава.
Слушая военкома, Леонтьев заметил, как полноватые щеки у Чернецкого побледнели, а в глубоко посаженных глазах затаились испуг и растерянность. Выдумщик Ладченко однажды сказал, что Чернецкий лезет вон из кожи, чтобы доказать свою привязанность к оружейному заводу, старается держать на высоте службу охраны, а все это потому, что боится фронта. И вот сейчас, видя настроение начальника охраны и понимая, что слова Статкевича имеют прямое отношение к Чернецкому, Леонтьев подумал, что Ладченко, пожалуй, прав. Подумал он и о полученном военкоматом приказе. Действительно, сам раненый старший лейтенант, еще не бросивший костыли, заменил майора Куницына, и будет логично, если такой же фронтовик заменит Чернецкого.
— Я не понимаю, что изменилось и почему вдруг возник вопрос о команде охраны, — проворчал Чернецкий.
— То есть как это не понимаешь? — удивился Рудаков. Он подошел к висевшей на стене карте с обозначенной линией фронта, далеко ушедшей на юг страны. — Тебе что, этого мало? Ты что, газет не читаешь, в обстановке не разбираешься или страусу уподобился, голову прячешь? — гневно говорил он. — Подумай и о другом: — Старик дядя Вася разве хуже службу несет, чем те, кто в сыновья или внуки ему годятся? Не хуже!