8

Напевая «Мой костер в тумане светит», Марина Храмова надела только что выглаженную гимнастерку, начищенные сапожки, подчернила карандашиком брови, слегка провела по губам тюбиком очень дефицитной помады, похлопала себя по щекам, чтобы выступил румянец, опять заглянула в зеркало. «Ты чертовски хороша, Марина», — сказала она себе, сожалея, что на заседании парткома не будет Жени Смелянского. Пусть посмотрел бы да послушал, как она выступает. Нет, не посмотрит на нее, не послушает, потому что не приглашают его на заседания, потому что ходит в рядовых инженерах под командой грубияна и насмешника Ладченко. А ведь только пожелай Женя — и работал бы на виду у начальства, жил бы тут же в итээровском общежитии… Не желает, не прислушивается к советам, не понимает ее прозрачных намеков, олух царя небесного! Не о таких ли говорят: «Умная голова, но дураку досталась?» Иначе как же расценивать, что он пляшет перед этой замухрышкой Сосновской? «Ничего, будет, как я задумала», — с нерушимой уверенностью твердила Марина Храмова.

Она любила бывать на заседаниях парткома, всегда приходила с видом этакой знающей себе цену девушки, нетерпеливо ждала, когда Андрей Антонович обратится к ней: «А что думает по этому вопросу наш комсомол?» или «Хорошо было бы услышать мнение комсорга». Ловя обращенные на нее взгляды восхищения (именно восхищения, других взглядов не признавала), она произносила речь… К нынешнему заседанию парткома Марина Храмова подготовилась основательно: выучила наизусть текст выступления, написанный с помощью газетных статей, учла, что на заседании будут и Алевтина Григорьевна, и товарищ из промышленного отдела обкома, и, что самое важное, приехавший из наркомата Афанасий Поликарпович Веселовский. Она с ним еще не познакомилась, но мельком видела — симпатяга! У него черная окладистая борода, черная, с кудрявинкой, пышная шевелюра, породистый крупный нос и, кажется, пронзительные строгие глаза. Он, этот большой начальник, должен запомнить ее, Марину Храмову, запомнить и где-то там, на верхах, при случае (а то и специально) сказать: «Есть в Новогорске на оружейном заводе комсорг…» Эх, как много значат подобные словечки, они-то иногда все решают…

В коридоре, неподалеку от парткомовской двери, она увидела покуривающих Ладченко и Веселовского.

— Ну ты, Афанасий, даешь. В старики записался, бороду отпустил! — шумно посмеивался Ладченко. — Оригинал! Ты и в школе таким был.

— Помотался бы, как я, по командировкам и понял бы, мой друг одноклассник, что такое побриться в дороге. Для удобства борода. Нужда заставила, — густым басом отвечал Веселовский.

Марина Храмова, подойдя к ним, поздоровалась, даже остановилась, надеясь, что Ладченко тут же представит ее столичному начальству, но грубиян Ладченко не догадался сделать этого, он был занят пустячным разговором с бородачом. Пренебрежительно фыркнув про себя, она зашагала прочь.

В кабинете Леонтьева теперь стало попросторней. Не было ширмы и железной кровати, да и к чему они, если отпала надобность ночевать здесь парторгу, до его квартиры две-три сотни шагов, есть у него домашний телефон. Марина Храмова тоже просила, чтобы ей провели телефон в комнату. Не провели, сказали, что надо подождать.

Заседание парткома было расширенным, и это сразу определила Марина Храмова, когда увидела в кабинете некоторых начальников цехов, служб, отделов, директора училища Артемова.

Леонтьев открыл заседание как всегда: назвал повестку дня, спросил — нет ли возражений, а потом, утвердив ее голосованием, продолжал:

— С вашего разрешения, товарищи, позвольте выступить то ли с коротеньким докладом, то ли с информацией. Впрочем, это не столь существенно, как назвать преамбулу…

Слушая парторга, Марина была потрясена его словами о директоре Александре Степановиче Кузьмине, и каждая жилка в ней бунтовала, протестуя против незаслуженных обвинений, казавшихся ей грубыми наветами и даже бранью. Правда, слово «директор» Леонтьев не произносил, а говорил «коммунист Кузьмин» — коммунист Кузьмин проявлял нетребовательность, коммунист Кузьмин лично вмешивался в дела и вопросы, решение которых под силу рядовым инженерам и техникам, и так далее, и тому подобное. Марина Храмова поглядывала на Алевтину Григорьевну, ожидая, что та своей секретарской властью остановит и пристыдит разбушевавшегося парторга, но Алевтина Григорьевна молчала, и лицо у нее было почему-то грустное. Марина Храмова переводила взор на обкомовского товарища и гостя из наркомата, предполагая, что кто-нибудь из них прицыкнет на Леонтьева, но и те молчали, а Веселовский даже заинтересованно слушал, одобрительно, как ей казалось, улыбался в бороду и что-то записывал в свой блокнотик. Марина Храмова обводила взглядом остальных, сидевших в кабинете, и терялась в догадках, не могла понять, кто и как относится к леонтьевскому выступлению. Потом она мельком взглянула на Александра Степановича Кузьмина: вот по его лицу легко было определить, с какой болью воспринимает он парторговскую «преамбулу», и ей стало очень жалко его.

Леонтьев заключил:

— Думаю, что моя личная точка зрения вам ясна, товарищи. Прошу высказываться откровенно, по-партийному.

И тут Марина Храмова испугалась, чувствуя, как морозец пробежал по коже. А вдруг парторг обратится к ней: «А что думает по этому вопросу наш комсомол?» У нее пока не было определенной и устоявшейся мысли, потому что не знала, как отнеслось большинство к точке зрения парторга, а значит, не знала она, кого поддерживать — Леонтьева или Кузьмина. К сожалению, придется помалкивать о том тексте, который наизусть выучила. Впрочем, он пригодится для другого заседания.

— Прошу слова, — первым вызвался Ладченко.

Марина сразу решила, что этот грубиян встанет на сторону своего бывшего начальника, но вдруг услышала:

— Парторг поведал нам печальную повесть, но хорошо, что в ней слышались автобиографические нотки. И вот я к этим ноткам хочу прибавить следующее: львиная доля обвинений, что прозвучала в адрес Александра Степановича, лежит на совести парткома и его секретаря Леонтьева. Это что же у нас получается, товарищи? Дирекция — сама по себе, партком — сам по себе. Удельные княжества какие-то! Более того, по Крылову получается: лебедь, рак да щука, если пристегнуть к этому службу главного инженера. Где находится наш общий воз при таком разнобое, догадаться нетрудно.

Марина Храмова слушала и никак не могла понять, кому Ладченко больше упреков бросает — Леонтьеву или Кузьмину? И к чему повел он речь о главном инженере? Она краешком глаза глянула на Рудакова. Тот был угрюм и, кажется, не слышал, о чем говорит Ладченко, думал о чем-то своем.

— Поменять бы местами Кузьмина и Леонтьева. Дела пошли бы лучше! — неожиданно заключил начальник инструментального цеха.

— Арифметику позабыли, Николай Иванович, — подал голос редактор Маркитан. — От перемены мест слагаемых сумма не меняется. А нам важна именно сумма!

Леонтьев постучал карандашом по графину с водой.

— Семен Семеныч, хотите выступить? — спросил он.

Отрицательно покачав бритой головой, Маркитан сказал:

— Газетчику полезней слушать.

— Маркитан уже выступил и высказался так, что лучше не придумаешь, — добавил с места Ладченко.

— Андрей Антонович, можно мне? — попросил Сазонов.

— Пожалуйста, Александр Васильевич, — отозвался Леонтьев.

Марина Храмова оживилась: будет выступать герой завода, когда-то первым пустивший свой станок на снегу. На каждом совещании директор, бывало, среди лучших оружейников первым называл Александра Васильевича Сазонова и только после него произносились имена Макрушина, Мальцева, Грошева. И она, Марина Храмова, на своих совещаниях в таком же порядке называла тех, с кого молодым брать пример.

Александр Васильевич — высокий, худощавый, с реденькими седыми волосенками на крупной голове — издавна был знаменит на заводе. Он и сейчас в свои шестьдесят лет с хвостиком приметен и, как выражался Ладченко, мог любого, кто помоложе, заткнуть у станка за пояс.

— Тут про Александр Степаныча речь пошла, — негромко начал Сазонов, — а мне, как говорится, сам бог велел сказать об нем: С ним-то мы, со Степанычем, не один пуд соли съели вместе. Верно я говорю, Степаныч?

Кузьмин устало махнул рукой, чуть слышно ответил:

— Верно, Александр Васильевич.

— Он-то, Степаныч, гражданскую помнит, на Деникина по молодости рвался, когда белые Тулу взять намерились. Не отпустили Степаныча, как и нынче не отпускают нашенских-то. Без нас, без оружейников, солдат — не солдат. Это все понимают. Я вот слушал и Андрей Антоныча и Николай Ваныча и горько на душе стало. Это как же так, Степаныч, получается, что вон столько про тебя плохих слов сказано? Заслужил аль не заслужил? — обратился он к директору и, помолчав, сам же ответил: — Заслужил. А почему? Да потому что зряшной доверчивостью хвораешь, или забыл поговорочку: доверяй, но проверяй. Вот в чем твоя беда! Тут Николай Ваныч говорил. Правильно говорил. Ты-то вспомни, Степаныч, как недавно инструменты мы получили от Николай Ваныча. Глянули — они-то ржавые. Ты про то дознался и самолично вызвал товарища Ладченко. Правильно. Вызывать надо. Тебе бы, Степаныч, всыпать ему по самое первое число, а ты что сделал? Стал допытываться, откуда ржа взялась. Ты-то, Степаныч, забыл, что язык у Николай Ваныча на неделю раньше на свет родился, чем сам Колька Ладченко. Этим-то языком он и отбрехался, этим-то языком он и стал говорить, что в тутошнем воздухе серы много от соседнего завода, от нее-то, мол, и ржавеет металл. Тебе бы, Степаныч, послать куда-нибудь подальше Николай Ваныча за такие слова, а ты слушал…

В душе Леонтьева росло чувство досады и огорчения оттого, что никто из выступавших не возразил, что он, парторг, не прав, что лучшего директора, чем Кузьмин, и желать не надо. Выслушав такие возражения, он согласился бы и в своем заключительном слове сказал бы, что вопрос о работе коммуниста Кузьмина был вынесен на заседание парткома с единственной целью — помочь ему перестроиться, стать более твердым в решении повседневных задач. Но почти все с теми или иными оговорками (Александр Степанович добр и заботлив, любит завод и его людей) согласились в главном: для пользы дела оружейникам нужен более жесткий руководитель. Леонтьеву думалось, что симпатизирующая нынешнему директору Мартынюк выступит и решительно опровергнет его мнение. Но она промолчала, и он с никому не известной горечью подумал: «Своим молчанием секретарь горкома утверждает наше решение».

Только поздней ночью закончилось заседание парткома. Ладченко напросился к Алевтине Григорьевне в спутники, и не один, а с Веселовским, которого пригласил к себе ночевать.

— Если Вера не возразит, подвезу. Как, Вера, возьмем кавалеров? — обратилась Алевтина Григорьевна к своему шоферу Вере Кольцовой.

— Пускай садятся, — грубоватым простуженным голосом ответила та.

В машине Алевтина Григорьевна спросила у Веселовского:

— Что вы думаете, Афанасий Поликарпович, о нынешнем событии?

— А что думать? Все карты наркомата спутаны. Мне было приказано увезти из Новогорска Рудакова. Решено завод ему дать. А теперь вижу — надо увозить Кузьмина.

— В наркомате согласятся назначить Рудакова у нас директором?

— С мнением партийных организаций в наркомате считаются. Утром позвоню начальству. Доложу. Назначат.

— Берегитесь, братцы, с Рудаковым не поговоришь о ржавчине, — с притворным вздохом сказал Ладченко.

Обращаясь к нему, Веселовский продолжал:

— То, что язык твой впереди головы идет, я давно знаю. Но неужели Сазонов правду говорил о ржавчине и сере?

— Была такая шутка…

— Не много ли шутите, Николай Иванович? — проворчала Алевтина Григорьевна.

— Он всегда шутил и, к сожалению, перебарщивал часто, — вместо Ладченко проговорил Веселовский. — Отшутился. Рудаков язык ему укоротит. Константин Изотович умеет это делать.

— Ох, умеет, кормилец, — со смешком в голосе отозвался Ладченко.


Положив на стол перед Леонтьевым наркоматовскую телеграмму о своем назначении директором, Рудаков спросил:

— Скажи, парторг, как мы будем с тобой работать?

— Время подскажет, — уклонился от прямого ответа Леонтьев, понимая, какой смысл вложил в свой вопрос новый директор завода.

— Хотелось бы услышать что-нибудь более определенное. Известно, что Кузьмина ты подталкивал, дружбу с ним не водил.

Леонтьев улыбнулся.

— Дружба дружбой, а служба требует свое. Ты застрянешь, тебя подталкивать придется.

— Ответ в моем духе, — подхватил Рудаков. — Надеюсь, вместе с тобой ходить по цехам не будем, в тетрадочки записывать недостатки не станем.

— Не будем, не станем, — согласно кивал головой Леонтьев. — Сам знаешь, времена переменились, хотя не зазорно и вместе заглянуть к тем же, скажем, инструментальщикам или сборщикам. Кашу маслом не испортишь… Мы с тобой, Константин Изотович, всегда найдем общий язык, не первый день знакомы.

Рудаков неожиданно спросил:

— Скажи, Андрей Антонович, только откровенно: ты действительно уверен, что дела у меня пойдут лучше, нежели у Кузьмина?

— Да, уверен, — ответил твердо Леонтьев. — Без этого было бы по меньшей мере нечестно кидаться в драку.

— Ну, Андрей Антонович, спасибо на добром слове. Позволь на откровенность откровенностью: мне приятно идти с тобой в одной упряжке.

В кабинет вошел Артемов, обратился к Рудакову:

— Константин Изотович, вызывали?

— Приглашал! Здравствуйте, Лев Карпович. — Рудаков пожал ему руку. — Присаживайтесь, рассказывайте, что там у вас в училище.

Поздоровавшись за руку с Леонтьевым, Артемов сказал:

— Вам и без меня известно: вошли в колею.

— И ваша колея направлена…

— Разумеется, на завод.

— Верно, — подтвердил Рудаков. — Тут, Лев Карпович, вот что может вырисоваться: идет весна, вслед за ней наверняка осложнится фронтовая обстановка, а значит, военкомат потребует от нас людей призывного возраста. Кем заменим их?

— Моими ребятами, это ясно, — ответил Артемов.

— Другого резерва у нас нет. Обстоятельства требуют сократить срок обучения до разумного предела, встать на путь узкой специализации.

— Штат у меня маловат, — пожаловался Артемов.

— В госпитале бываете? — поинтересовался Леонтьев.

— Наведываюсь. Выудил одного из выписавшихся. Токарь шестого разряда. Толковый парень. Согласился работать в училище. На деревяшке ходит, но для нас — находка. И вот еще новость. Еремей Петрович вспомнил: сюда привезли кое-что из нашего заводского музея. Лежат экспонаты мертвым грузом в завкомовской каморке, а у нас в училище помещение найти можно и развернуть бы там что-то вроде наглядной агитации, — говорил Артемов.

— Права пословица: век живи — век учись! — воскликнул Леонтьев. — Не «кое-что», а многое привезли, — продолжал он. — И все это действительно лежит мертвым грузом без всякой пользы. Как у нас прежде было? Каждый новичок начинал знакомство с заводом с музея, и многие на всю жизнь прикипали к нашему оружейному.

Рудаков одобрительно отнесся к созданию заводского музея в ремесленном училище и, не любивший откладывать дело в долгий ящик, он тут же пригласил председателя завкома.

Иван Сергеевич Лагунов появился незамедлительно, как будто стоял за дверью и специально ожидал вызова. Невысокий, излишне подвижный, он старался быть бодрым, хотя причин для этого мало: заедали нехватки. «Братцы, потерпите малость», «Братцы, не пройдет и года, как все у нас будет», — любил он говорить, если в завком приходили рабочие с просьбами, заявлениями, претензиями, и «братцы» как-то успокаивались после разговора с Иваном Сергеевичем, веселели.

Леонтьеву, знавшему о приемах председательского разговора с посетителями, иногда хотелось приструнить чересчур оптимистично настроенного Лагунова, сказать ему, чтобы поменьше давал радужных обещаний, а почаще обращался к суровой правде. Но воздерживался от замечаний, потому что видел: оружейники не обижаются на своего профсоюзного вожака, они понимают положение дел, а если обращаются к нему с почти невыполнимыми просьбами, то, наверное, лишь по привычке. В былые времена завком был богат и санаторными путевками, и прочими благами, которыми он мог одарить каждого прилежного оружейника. Леонтьеву было известно и другое: если случалось, что просьбу того или другого рабочего можно было удовлетворить сейчас, тут уж Ивану Сергеевичу Лагунову никто не мог помешать исполнить свой приятный долг.

Узнав, что вызван к директору из-за музейных экспонатов и что решено поручить Марине Храмовой заняться созданием заводского музея в училище, Лагунов просиял.

— Дельно, — согласился он. — А то не знал, куда девать бесценные ценности. — В следующую минуту Лагунов обеспокоенно и неожиданно для всех сказал: — Встретил я кормильцев наших — товарищей из колхоза, жаловались они: волки совсем обнаглели, на фермах живность режут, из деревни собак таскают. Оно и понятно: некому трогать зверье, на фронте охотники. Товарищи помочь просили.

— Вот никогда не думал, что возникнет и такая проблема, волчья, — развел руками Рудаков.

— Надо помочь, охотники у нас есть. Поручим это дело Ладченко, он чемпионом был у нас по стрельбе, — предложил Леонтьев.

Когда при встрече он сказал Ладченко, что решено поручить ему горячее дельце — пошерстить волчью стаю, в глазах у того засверкал азарт охотника. Но Ладченко не был бы самим собой, если бы и здесь не пошутил:

— А не поручить ли Марине Храмовой с докладиком выступить перед волками? Серые разбойники разбежались бы…

— Не паясничай! — разозлился Леонтьев.

— Не кипятись. Я-то знаю: ты о ней не лучшего мнения.

— Это не твое дело. Ты лучше подумай, какое мнение складывается у начальства о тебе и твоем цехе.

— Читал приказик, расписался… Кузьмин хоть подсластил бы пилюлю, а Рудаков со всего плеча…

— Ты не согласен? У тебя нет брака, нет потерь металла?

Ладченко хмуро ответил:

— Приказы не обсуждаются…

У себя в цеховой столовой Ладченко увидел Зою Сосновскую, вслух читавшую заводскую многотиражку.

Он уже знал содержание газетной статьи и, дождавшись, когда Зоя закончила громкую читку, заговорил:

— Ну, Маркитан, ну, щелкопер непутевый, ни за что ни про что ославил нас!

— Да что там говорить, Николай Иванович, правда в газете написана, — отозвался Макрушин.

— Правда? Какая же это правда, если этот горе-газетчик не берет во внимание условия, в которых мы работаем, — возразил ему Ладченко.

— Условия условиями, а разве не бывает так, что мы попусту металл тратим, в стружку гоним? Бывает, и часто. Чего ж на условия кивать и на газету обижаться, — не соглашался Макрушин. — Или возьми другое — брак. Разве у нас его не бывает? Бывает, и тоже частенько. Чего ж закрывать глаза на это?

— Что верно, то верно, — подтвердил секретарь партбюро Конев.

— Ну, тогда пошли, друзья-товарищи, напропалую чернить цех, возводить напраслину, — не унимался Ладченко, привыкший к тому, что инструментальщиков чаще все-таки нахваливали и, как он думал, вполне заслуженно.

— Я так мыслю: если, скажем, стегают сборочный цех или механический, то и мне больно. А как же иначе? Иначе нельзя. Я или он, — Макрушин кивнул на сидевшего за обеденным столом Савелия Грошева, — мы ведь за все в ответе. Позволь, Николай Иванович, и еще сказать: мы должны помнить, откуда приехали и какой у нас был завод.

— Эк, и сравнил же ты, Никифор Сергеевич. То было там! — подал голос один из рабочих.

— А здесь что, через пень-колоду валить можно? Нет, я, к примеру, на такое не согласен. Все, что нашими руками делается, должно быть самой высокой пробы. А как же иначе? Иначе нельзя, — неторопливо и твердо продолжал Макрушин. — А ну как наша бракованная винтовка на фронте окажется, что делать солдату, которому она попадет в руки? Помирать да нас недобрым словом поминать? Я на такое не согласен. По мне так: получил солдат сделанное нашими руками, значит, благодарность нам, потому как тульское — значит, надежное.

Савелий Грошев молча кивал головой в знак согласия.

— Никифор Сергеевич, да кто же с вами спорит, чудак вы этакий, — говорил ему Ладченко. — Речь ведь о чем? О том, что газетчик переборщил о потере металла. Здесь мы в пределах нормы идем.

— Сейчас нормы должны быть другими, вот в чем загвоздка, — ответил Макрушин, приняв от Бориса Дворникова миску с обедом.

Ладченко позвал Зою к себе за обеденный стол, шепнул:

— Ты бы выбирала материал для громкой читки.

— По моему распоряжению читала статью Маркитана, — оправдал ее Конев.

— Отраспоряжался у нас в цехе, — загадочным тоном сказал Коневу Ладченко, а наедине в конторке продолжил: — Готовится приказ о твоем назначении начальником инструментального отдела. Рябов-то выше взлетел. Главный инженер! А ты займешь его место в отделе.

— Сочиняешь, — усомнился Конев.

— К сожалению, нет, Паша, вопрос практически уже решен. Если Рудаков сказал, это все, возражать не моги.

Еще думая, что Ладченко, как всегда, шутит, Конев заметил:

— Смотрю я на тебя и диву даюсь: ты непоследователен. Кузьмина обвинял в мягкости, Рудакова готов обвинить в жесткости.

— Рудаков — это фигура, все остальное не имеет значения, — серьезно ответил он и, усмехнувшись, продолжал: — Между прочим, у Рябова тлела мыслишка меня перетянуть в отдел. Нет, говорю, мой удел — цех. Я и однокашнику своему Веселовскому сказал, что цех — мое местечко до конца войны, и только после нашей победы я, возможно, соглашусь взойти на пост заместителя наркома. И не меньше!

Привыкнув к тому, что Ладченко частенько пошучивает, и понимая, что за шуткой он пытается скрыть свое беспокойство о делах насущных, Конев спросил:

— А кто меня заменит здесь?

— Об этом-то я и хотел с тобой посоветоваться. Думаю, что Смелянский потянет и цеховую технологию, и партбюро.

— Ты хитер! Откровенно говоря, мне было невдомек, почему ты спешил с приемом в партию Смелянского. Неужели все рассчитал?

— Интуиция, Паша. Эта госпожа меня часто выручала. Она мне и сейчас подсказывает, что нас ожидают события невеселые, что нынешний сорок второй будет посложнее минувшего сорок первого.

— Ты прав, если прибавить к подсказкам твоей провидице интуиции недавний наркомовский приказ да сообщение обкомовского лектора о положении на фронтах. Этому я больше верю. А что касается Евгения Казимировича, голосую «за».

— Спасибо. Я так и думал. А теперь, Паша, давай подумаем вот о чем — об охоте. И не смотри на меня такими расширенными глазами. Мне приказано возглавить группу стрелков. Пойдем в атаку на волков. Говорят, житья не стало сельскому люду от этого зверья. Тряхнем стариной, Паша! — азартно воскликнул Ладченко.

Загрузка...