Хмурым осенним днем в городе и на заводе вновь была объявлена воздушная тревога.
Начальник инструментального цеха Леонтьев, как всегда, выглянул из конторки, чтобы убедиться, все ли рабочие ушли в укрытия, и, к своему удивлению, заметил: кое-кто из них продолжал работать, не обращая внимания на вой сирены.
— Никифор Сергеевич, вы что, не слышите? Воздух, — недовольно крикнул он пожилому рабочему-пенсионеру Макрушину, вернувшемуся на завод в первые же дни войны. — Прошу выполнять приказ директора.
Не отрываясь от станка, тот ворчливо ответил:
— Зря шумишь, Андрей Антонович. Ну, выполню приказ, а норму за меня кто выполнять будет? Да и много ли проку в тех щелях-укрытиях, куда мы бегаем сломя голову. Ежели бабахнет, скажем, то один хрен — что там, что здесь… Время понапрасну тратим на беготню. Вот жалость.
— Чехарда получается! — подхватил работавший по соседству Мальцев. — Бывает, наладишь дело, а тут вот она, воздушная тревога… Плюнуть на нее — и только!
— Твоя правда, Еремей, верно говоришь, Петрович, — согласился Макрушин и, кивнув через плечо на другого рабочего, добавил: — Вон и Савелий так же думает.
— Ага, — вполголоса отозвался Грошев.
Леонтьев поглядывал то на Макрушина — высокого, худощавого старика с чуть запачканными сажей седыми усами, то на Мальцева — коренастого крепыша лет пятидесяти, одетого в чистую, будто бы специально перед сменой постиранную и выглаженную спецовку, то на сорокапятилетнего Грошева — человека неторопливого и немногословного. Все трое работали рядом, жили в собственных домах на одной улице в своем Левшанске, издревле спорившем с недалекой знаменитой Тулой: чьи умельцы искусней и чьи ружья лучше.
— Посуди сам, Андрей Антонович. За все время почти ни одна бомба не упала на наш оружейный, а мы, как та неразумная ребятня, в горелки играем, носимся туда-сюда без толку, — доказывал Мальцев и решительно заключил: — Мне такое не по душе, да и не только мне!
«Еремей Петрович прав», — согласился про себя Леонтьев, как и многие понимавший, что зенитные подразделения — артиллерийские и пулеметные — надежно охраняют город и оружейный завод. По крайней мере, фашистам не удавались массированные налеты, сюда прорывались иногда лишь одиночные вражеские бомбардировщики, да и те швыряли свой груз куда попало, торопясь поскорее улепетнуть от мощного огня зенитчиков.
— Будь по-вашему. Оставайтесь, — разрешил он и направился к заводскому начальству, думая по дороге о том, что с беготней в укрытия и в самом деле чехарда получается: только наладится работа — и вдруг воздушная тревога, а значит, выходи из цеха, укрывайся… Нередко случалось и так: едва прозвучит «отбой» и люди вернутся к станкам, как тут же опять завывает сирена… А план трещит, а за невыполнение по головке не гладят…
— О чем, Андрей Антонович, задумался, чем обеспокоен, отец родной? — спросил встретившийся у здания заводоуправления секретарь парткома Кузьмин.
— Забот-хлопот хватает, Александр Степанович, — ответил, поздоровавшись, Леонтьев и стал рассказывать о рабочих цеха, которые воспротивились покидать станки во время воздушной тревоги, назвал фамилии.
Кузьмин улыбнулся.
— Ну, от Макрушина и Мальцева другого и ожидать не приходится… Если есть время, прошу ко мне заглянуть на минутку, — пригласил он.
Леонтьеву хорошо был знаком просторный кабинет секретаря парткома. Сейчас в широкие окна, крест-накрест заклеенные узкими бумажными полосками, сочился полусумрак непогожего дня. Казалось, что на улице вот-вот заморосит холодный надоедливый дождь или того хуже — густо повалит безвременный мокрый снег.
— Присаживайся, Андрей Антонович. — Кузьмин включил настольную лампу с большим голубоватым абажуром, и от этого в кабинете стало теплее, уютней. — Не от тебя первого слышу о рабочих, которые отказываются бегать в укрытия, — спокойно, даже с некоторой уверенностью в голосе, что так и быть должно, продолжал он. — С подобными речами уже кое-кто приходил к директору и в партком. Иные горячие головы даже требовали отмены приказа о поведении наших людей при угрозе налета. Не думаешь ли присоединиться к ним?
— Нет. По-моему, приказ отменять не следует, но что-то и как-то надо изменить.
— Вот с этим я согласен. Дадим указание, что на добровольных началах можно разрешать оставаться на местах при воздушных тревогах. Но только на добровольных началах, без нажима и с учетом обстановки.
Слушая, Леонтьев прикидывал, кто из рабочих последует примеру Макрушина и Мальцева, и мысленный список у него получался внушительный, а значит, меньше будут склонять инструментальщиков на планерках да совещаниях — с тем-то не справились, того-то недодали…
— Давай-ка потолкуем о материалах, которые ты готовил на случай эвакуации цеха. Помнится, у тебя было три варианта. Подскажи-ка, пожалуйста, какой из них был признан самым приемлемым? — поинтересовался Кузьмин.
— Второй, — ответил почти машинально Леонтьев и тут же встревожился: — Александр Степанович, неужели все-таки придется эвакуироваться?
— Кто знает, кто знает, а подготовку вести надо, — уклонился от прямого ответа секретарь парткома. Он сейчас не стал, да и не имел права посвящать начальника цеха в то, о чем прошлым вечером шла речь в обкоме партии и для чего в наркомат срочно вызвали директора завода. — Само собой разумеется, подготовка должна вестись исподволь, без привлечения лишних лиц… Да ты это знаешь не хуже моего.
— Какой вариант разрабатывать? — не без хитрости полюбопытствовал Леонтьев, надеясь кое-что выудить, уточнить.
— Все три вместе и каждый в отдельности, — ответил Кузьмин, опять-таки не вдаваясь в подробности. — Главное внимание обрати на людей. Сам видишь: то одного, то другого призывают в армию, а в случае эвакуации список личного состава может быть еще урезан. — Он помолчал, будто бы давая возможность собеседнику поразмыслить над сказанным, потом, прибегнув к своему любимому обращению, добавил: — Вот отсюда, отец родной, и танцуй.
Прежде, когда составлялись варианты планов эвакуации, и сам Леонтьев, и его товарищи по цеху считали это обычной учебой (подобная работа проводилась и до войны). Однако нынешний разговор в парткоме был, как ему думалось, не случайным. Даже по не присущей Кузьмину скрытности Леонтьев догадывался, что готовиться надо к событиям серьезным.
Пошел снег. Мохнатые крупные снежинки в безветрии плавно опускались на землю и тут же таяли. В другое время Леонтьев постоял бы, любуясь непрочным первым снежком, но сейчас ему было не до этого.
Вернувшись в цех, он увидел у себя в кабинете своего заместителя Николая Ивановича Ладченко с телефонной трубкой в руке и сразу догадался: тот опять разговаривает по телефону с женой. Перешедший, как и все цеховое начальство, на казарменное положение, Ладченко частенько позванивал домой, а вот он, Леонтьев, лишен такой возможности, и сколько бы ни трещал в его квартире телефон, трубку никто не возьмет. Некому брать… За неделю перед войной жена Лида и сын-второклассник Антошка уехали погостить к ее брату-пограничнику в Литву. Вслед за ними он тоже думал наведаться к шурину, уже носил в кармане подписанное директором заявление на отпуск. Оставалось только доложить о выполнении цехом июньского и квартального планов и — гуляй, отпускник!
И вдруг все перевернула война… В первый же день Леонтьев отправил жене телеграмму — возвращайся, мол, и ожидал: вот-вот получит ответную весточку, но проходили дни за днями, а Лида молчала.
Он еще до директорского приказа о казарменном положении стал дневать и ночевать в цехе, потому что ему было жутковато и мучительно бродить в одиночестве по пустой квартире, где все напоминало жену и сына…
По стеклам, заклеенным, как и всюду, бумажными полосками, текли мутноватые струйки воды, сдуваемые поднявшимся порывистым ветром.
Положив телефонную трубку, Ладченко зябко поежился и сказал:
— Ну и погодка… Ругнуть бы, да язык не поворачивается… Нелетная! В такую хмарь ни одна собака не гавкнет с неба.
Леонтьев позвал новую нормировщицу Зою Сосновскую и попросил ее пригласить в кабинет Конева — технолога цеха и секретаря партбюро. Невысоконькая черноглазая и чернобровая девушка привыкала к не таким уж сложным обязанностям нормировщицы и одновременно была кем-то вроде секретарши начальника цеха. Она заметно гордилась, что ее, вчерашнюю десятиклассницу, приняли на знаменитый оружейный завод, где когда-то работал ее отец, погибший от кулацкой пули в годы коллективизации.
— Если собираешь триумвират, значит дело пахнет керосином… Что случилось, Андрей Антонович? — обеспокоенно спросил Ладченко.
— Пока ничего существенного, но, кажется, нас ожидают события серьезные. Приказано вернуться к нашим вариантам плана эвакуации, — ответил откровенно Леонтьев.
— Какой эвакуации? Куда? Зачем? От нас до фронта вон какое расстояние! Красная Армия заставила фашистов перейти к обороне под Смоленском. Это во-первых. А во-вторых, впереди зима, а в холода немец — не вояка, — стал доказывать Ладченко, веря в нерушимость своих слов.
Вошедшему Коневу хорошо были знакомы услышанные сейчас высказывания Ладченко, и он вступил в разговор:
— А ты, Николай Иванович, уверен, что Гитлер вот-вот не кинется на Москву?
Ладченко усмехнулся.
— Он уже кидался, да по зубам получил. Он уже хвалился, что еще летом въедет в Москву на белом коне, да конь споткнулся на все четыре.
— Споткнуться-то он споткнулся, но ходули, к сожалению, целыми остались. Вот в чем беда, — заметил Конев.
— Давайте-ка, стратеги, своими делами займемся, подкорректируем варианты нашего плана эвакуации, — прервал их Леонтьев, сделав ироничное ударение на слове «стратеги».
В тот день, когда Зоя получила заводской пропуск, она помчалась к матери в госпиталь, чтобы похвалиться: принята на оружейный, будет работать в инструментальном цехе.
Госпиталь размещался в школьном здании, где Зоя Сосновская училась до четвертого класса. Дорожка сюда ей была знакома, и деревья, которые она сажала с подружками-первоклашками, тоже знакомы, хотя они вон как вымахали, стали выше двухэтажной школы и сейчас как бы приветливо кивали ей ветвями с редкими желтыми листьями.
— Эй, черненькая, куда спешишь-торопишься? — окликнул ее парень в больничном халате, сидевший на скамейке с газетой в руках.
Конечно же, окликни ее кто-либо другой, она бы даже не взглянула, молча простучала бы каблучками по усыпанной влажной листвой аллейке. Но к ней обратился раненый, а к раненым она относилась по-сестрински жалостливо, каждый из них в ее глазах был настоящим героем.
Замедлив шаг, Зоя ответила:
— К маме иду. Она работает в госпитале.
В вестибюле дежурная сказала, что мать занята в перевязочной и освободится, наверное, через час или полтора. Посожалев и сгорая от нетерпения похвалиться пропуском, Зоя решила подождать и вышла на аллейку.
— Быстро ты, — заговорил с ней тот же парень в больничном халате.
— Мама занята. Подожду.
— Вместе будем ждать. Присаживайся.
Опять же — обратись к ней с приглашением не раненый, а кто-нибудь другой, впервые увиденный, она бы слушать не стала, нашла бы другую скамейку или в одиночестве побродила бы по школьному саду. Но этому чубатому парню отказать не смогла.
Робко присев на краешек скамейки, она заинтересованно взглянула на незнакомца. У того было чуть скуластое, худощавое, чисто выбритое лицо. Его светло-серые глаза смотрели почему-то грустно. Широкие брови почти срослись над переносьем.
— Если не возражаешь, давай познакомимся. Лейтенант Петр Статкевич, — представился он. — А тебя как зовут?
— Зоя Сосновская, — ответила она, решив, что это случайное знакомство ни к чему не обязывает: встретились, поговорили и разошлись…
— Зоя… А ты знаешь, что означает твое имя в переводе с греческого языка? Жизнь.
Она этого не знала, никогда не задумывалась над тем, откуда происходит и что означает ее имя.
— А мое — Петр. В переводе с того же греческого это — скала, камень.
Зоя улыбнулась, пошутила:
— Ты, выходит, каменный…
— Эх, был бы каменным, проклятый осколок не достал бы до моих ребер.
— Откуда тебе известно значение имен? Изучал специально, да?
— У нас на батарее служил один ученый. В минуты затишья он просвещал нас, имена всех батарейцев и их возлюбленных расшифровал… Погиб хороший человек. Мы с ним были на НП, корректировали огонь наших пушек. Давали прикурить гадам, — рассказывал Статкевич. — Потом немцы засекли нас и шарахнули… Меня повезли в госпиталь, а он остался в земле смоленской.
— Ты давно здесь? — поинтересовалась она лишь для того, чтобы поддержать разговор.
— Со вчерашнего дня, — ответил Статкевич. — Я был в армейском госпитале, думал: вот-вот выпишусь к себе на батарею, а госпиталь вдруг стали освобождать, как перед большими боями. Подогнали санитарный поезд и шуганули нас в тыл. Но нет худа без добра, — продолжал он. — Тут живет мой дядя, мы с ним все время переписывались, а теперь сможем увидеться. Героический старик мой дядя! Началась война, он пенсию побоку и опять пошел работать на свой оружейный завод.
— На оружейный? — Зоя торопливо достала из кармана новенький заводской пропуск, который принесла показать маме и который готова показывать любому и каждому, хотя это, как она слышала, и не положено, похвалилась: — Я тоже работаю… буду работать на оружейном.
— Это совсем хорошо, — обрадовался лейтенант. — Я напишу дяде записку и попрошу тебя отнести ему.
Зоя согласилась, ничуть не задумываясь над тем, что не так-то легко отыскать человека на крупнейшем заводе. Но все получилось проще простого: лейтенантов дядя, Никифор Сергеевич Макрушин, работал в инструментальном цехе, и рано утром, перед началом смены, она передала ему записку.
— От Пети? Он что, в городе? — удивился Макрушин.
Зоя объяснила, почему Статкевич оказался в городе, и Никифор Сергеевич облегченно вздохнул.
— Ну, спасибо, обрадовала. Каков он?
— Симпатичный, — вырвалось у Зои, и, сообразив, что брякнула непотребное, она покраснела, опустила голову.
Как бы не заметив девичьего смущения, он сказал:
— Нынче после работы наведаюсь к племяннику.
Все это — и записка, и коротенький разговор с Макрушиным — было на прошлой неделе. Тогда же, после встречи с племянником, Никифор Сергеевич сказал Зое, что Петя привет передает, просит не забывать (мама тоже раз-другой приносила поклоны от раненого лейтенанта). Зою почти совсем не волновало его внимание к ней: она была занята, привыкала к работе в цехе. Что и как делать — ей чаще всего объяснял Андрей Антонович Леонтьев. Среднего роста, коренастый, смуглый, кареглазый, с ямочкой на подбородке и прогалинкой в ровных, некрупных зубах — он был всегда чисто выбрит, подтянут и аккуратен во всем. На его письменном столе не увидишь лишней бумажки, стоявшая в кабинете и отгороженная самодельной ширмой железная кровать по-армейски умело заправлена. Зоя чуть ли не с первого дня приметила: их начальник цеха человек деловито-спокойный, серьезный и справедливый, не то что его заместитель Николай Иванович Ладченко. Тот, как ей казалось, был излишне шумливым и насмешливым. С каждым он разговаривал громко, сверлил собеседника своими прищуренными зеленоватыми глазами, будто хотел сказать: как ни выкручивайся, что ни говори, а я знаю, о чем ты думаешь и что таишь в душе… Зоя побаивалась Николая Ивановича, по ее мнению, и другие робели перед ним.
Маскировочная штора на окне была опущена. По-прежнему слышался шум незатихающего дождя.
Из кабинета начальника цеха доносились приглушенные голоса, и Зоя диву давалась: вот уже третий час там шло какое-то совещание. В другие дни у Леонтьева никто подолгу не задерживался, да и сам он в кабинете не рассиживался, и вдруг засиделись у него Ладченко и Конев.
На столе мигнула электрическая лампочка. Зоя вошла в кабинет. Солидный, склонный к полноте, Ладченко расхаживал из угла в угол, нервно теребя рукой рыжеватый хохолок над широким лбом. Конев сидел на диване, положив руки на колени и отрешенно глядя на бумажную ширму. Леонтьев, склонясь над столом, укладывал какие-то бумаги в папку. Зоя краешком глаза увидела, успела прочесть, что это список людей цеха для эвакуации. И еще заметила: листы были с множеством исправлений и помарок, там и тут некоторые строки, ранее отпечатанные на машинке, зачеркнуты, над ними вписаны от руки другие фамилии, но кое-где вписанные тоже зачеркнуты.
Леонтьев передал Зое папку и попросил отнести в машбюро, предупредив:
— О содержании бумаг помалкивай.
Он мог бы и не предупреждать: она хорошо понимала, куда принята на работу.
Выйдя из кабинета, Зоя набросила на плечи осеннее пальтишко, надела вязаную шапочку, стала застегивать боты, и в это время вошел инженер Смелянский — высокий, худущий парень в очках.
— У себя? — спросил он, кивнув на дверь кабинета.
— И не один. Там Ладченко и Конев. Сидят они какие-то сами не свои. Расстроены чем-то, — нетерпеливо ответила Зоя, готовая идти в машбюро.
— Расстроены — это плохо, втроем сидят — это еще хуже… Я, понимаешь ли, принес заявление. В армию прошусь. Ты как думаешь — подпишет?
Зоя молча пожала плечами. Смелянский продолжал:
— Сегодня было заседание комитета комсомола. Секретарем избрали Марину Храмову. Прежний секретарь ушел в армию, и мне, понимаешь ли, совестно: он, мой ровесник, на фронте, а я в тылу на положении инвалида. Добьюсь отправки в армию! Ты как относишься к этому? — поинтересовался он.
Зоя к «этому» никак не относилась, потому что не знала в точности, где ему быть, — в армии или на заводе.
— Извини, Женя, у меня дела. Спешу, — сказала она.
Зоя и в самом деле торопилась выполнить поручение начальника цеха и по дороге корила себя: противная-препротивная девчонка, неблагодарная, забыла о том, сколько сделал для тебя услужливый соседский парень Евгений Смелянский. Ведь это он постарался, чтобы тебя приняли на оружейный… Ну что тебе стоило задержаться на минутку, поговорить с ним… Отмахнулась, ушла, а он, и ты это знаешь, внимательно выслушал бы тебя… Зоя стала думать о другом. Не успела она приступить к работе, а дело уже идет к тому, что надо увольняться, потому что оружейники списки составляют для эвакуации… Ее же никто и ни в какой список не внесет, да и нет у нее желания уезжать из города от мамы и хворой бабушки.
Еще в августе семья Никифора Сергеевича Макрушина — жена и дочь с двумя малолетними ребятишками эвакуировались, и он один-одинешенек остался в своем доме. При встрече с племянником он рассказал ему об этом, а на вопрос, почему не поехал с ними, отвечал:
— Я сам себе не хозяин, у меня — завод. Ты говоришь: тетка могла бы остаться… Могла бы! Но, Петя, прикинь: дочерину фабрику на восток отправили, вот мы и рассудили, что дочке-то одной с малышней своей не управиться, надобно, значит, бабке с ними подаваться. — Помолчав, Никифор Сергеевич стал расспрашивать: — Как у тебя? Ты писал — нет вестей от матери, что, так-таки и не получил?
— Не получил, — ответил Петр.
— Вот и я не получал… Должно, там осталась моя сестрица, не успела выехать. Иначе куда бы ей было подаваться как не к нам… Послушай, Петя, а может, как и мои, эвакуирована, еще в дороге она, — предположил Никифор Сергеевич, не веря в это свое предположение, хотелось ему хоть как-то успокоить племянника.
В другой раз Никифор Сергеевич задержался в госпитале допоздна и впервые заговорил о том, что оружейникам приказано готовиться к отъезду.
— Ходят слухи — куда-то на Урал думают отправить нас… Шутка ли, такой завод поднять, — беспокоился он.
Пообещав Петру завтра вечерком наведаться и пожелав ему спокойной ночи, Никифор Сергеевич отправился к себе на завод. Он решил там же и переночевать, потому что ему было нестерпимо тоскливо и муторно бродить в одиночестве по опустевшему своему дому. В цехе — лучше, там ночная смена, свои люди…
Гнилой, слякотной погоде, кажется, пришел конец. Вчера с полудня стало подмораживать, и вот сейчас Никифор Сергеевич неторопливо шагал по сухой знакомой улице, усыпанной тонким снежком. Подойдя к заводской проходной, он заприметил что-то неладное: была ночь, а железные ворота почему-то распахнуты, в них въезжали пустые грузовики с чуть светящимися подфарниками, и сам начальник охраны Чернецкий зеленым светом фонарика указывал им путь. Непривычно вел себя знакомый вахтер-придира, мимо которого, бывало, ни сват ни брат не мог пройти без пропуска. Вахтер не ответил Никифору Сергеевичу на приветствие, не сказал обычное «Доброй смены тебе, старина», не взглянул на него, даже при начальстве не поинтересовался пропуском.
«Ты молчком, и я тем же концом», — без обиды подумал Макрушин. У себя, в инструментальном цехе, его поразила странная и непонятная тишина. Не слышалось лязганья, шума станков, и он всполошился: «Да что же это? Неужели тока нет? Но вон горят же под потолком лампочки…»
Мальцев и Грошев что-то укладывали в ящик, а другие рабочие вагами сдвигали с места его, Макрушина, станок, и тут он вдруг понял: инструментальщики готовятся к отъезду.
— Эвакуация… — вслух произнес он часто слышанное слово, и сейчас оно показалось ему страшным.
Макрушин беспомощно опустился на какой-то тюк.
— Никифор Сергеевич, вы что, вам плохо? — послышался встревоженный голос Леонтьева.
— Плохо, очень плохо, Андрей Антонович, — почти простонал он.
— Врача позвать, что ли?
— Эх, на здоровье пока не жалуюсь. Цех рушится, вот наша хвороба…
Промолчав, Леонтьев отошел к группе рабочих, и до слуха Макрушина доносились его распоряжения группировать громоздкое и тяжелое оборудование у окон, ящики с инструментарием и приборами выносить наружу, не забывать о маркировке… Ему был понятен смысл этих распоряжений, знал он, что громоздкие станки будут вытаскивать автокранами через широченные окна посветлу, чтобы не нарушать строгую светомаскировку.
Макрушин взялся было за лом, чтоб помочь ребятам сдвинуть с места токарный станок, но инженер Смелянский поспешил сказать:
— Оставьте, Никифор Сергеевич, без вас обойдемся. Отдыхайте.
— Отдыхать? Это какую же надо иметь совесть, чтобы сидеть сложа руки сейчас? Аль в неровни зачислен?
— Никифор Сергеевич, на-ка вот молоток, иди ящики заколачивай, — предложил подошедший Мальцев.
«Это другое дело, — подумал Макрушин. — А то — отдыхай…»
Он стучал молотком, вгоняя гвозди в податливые доски, и ему казалось, будто не цеховое оборудование положили в ящик, а покойника, и не ящик он заколачивает — домовину… Что ж, случалось и такое. Жизнь-то за плечами немалая, седьмой десяток разменял, доводилось отца да мать хоронить, соседей по улице, товарищей заводских, которые летами постарше, а то и помоложе. Всяко бывало…
Утром к нему подошли Мальцев и Грошев, пригласили сходить в столовую.
— По всему видать, что до вечера, а может, и до завтра не вырваться нам отсюда, — предположил Мальцев.
— Да, работенки порядочно, лешему делать бы ее, — угрюмо отозвался Макрушин.
Где-то в глубине души у него еще теплилась крохотная искорка надежды на то, что по какой-то счастливой причине вдруг отменят приказ об отъезде, а станки и прочее оборудование займут свои прежние места. Но в столовой, куда приходили оружейники других цехов, он услышал: ночью от погрузочной площадки отошел на восток первый эшелон, а за ним следующий готов отправиться.
«Теперь все, завод стронулся… Веками насиживалось место, а вот покидать приходится», — с горечью думал Макрушин, глаз не подымая и не дивясь тому, что ни смеха не слышно, ни шуток, на которые горазды были мастеровые-оружейники. Никто не подтрунил над молчуном Савелием Грошевым: «Почем нынче словцо продаешь?», никакой озорник не обратился к пышненькой поварихе насчет вечерней «добавки», не обсуждались, как бывало, фронтовые вести. Люди завтракали молча и торопко, не глядели друг на друга, будто каждый чувствовал какую-то вину перед другим.
Дня через два, когда просторное, с высоким потолком и широкими окнами здание цеха опустело совершенно, Леонтьев распорядился, чтобы все, кто числился в списке отъезжающих, разошлись по домам и ожидали машины для погрузки своих вещей.
— Повторяю, ничего громоздкого не брать в дорогу, — чуть ли не каждому требовательно говорил он.
У Макрушина появилась возможность заглянуть на минутку в госпиталь, чтобы с Петей проститься. Распрощались они почти молча, только и сказали друг другу:
— Береги себя, Петя.
— И ты береги себя, дядя. Я напишу тетке, она тебе перешлет мой новый адрес.
Макрушин заспешил домой, понимая, что если велено ждать грузовую машину, значит задержки с отъездом не будет.
У дома Грошевых уже стоял грузовик, и Степанида, жена Савелия Грошева, размахивала руками, указывая на готовые к погрузке буфет и шифоньер.
— Я получил приказ: никакой мебелью не загружать машину, — стоял на своем пожилой шофер.
— Ты на приказ не кивай! Сказала — погружу и погружу! Савелий, берись! — крикнула она мужу.
Грошев переступил с ноги на ногу, нерешительно проронил:
— Андрей Антонович запретил громоздкое брать.
— Андрей Антонович, — передразнила Степанида. — Мне плевать на его запрет! Сам-то, поди, не с пустыми руками едет, ванну, должно, и ту прихватывает.
— Что мелешь, соседка. Или не знаешь, какая у Леонтьева беда, — вмешался в разговор подошедший Макрушин.
Степанида огрызнулась:
— Во, еще один адвокат-советчик объявился. Ты про свое думай, а в чужое не лезь!
— Вы тут шумите, а я к Петровичу поеду, — сказал шофер. Он заскочил в кабину и, не затворяя дверцу, наискосок двинулся к дому Мальцевых.
— Стой, стой! — крикнула Степанида, готовая броситься вслед за машиной, но Макрушин придержал ее.
— Охолонь, Васильевна, шофер выполняет приказ.
— Занести бы это назад, — предложил Грошев, погладив рукой полированный бок шифоньера.
— Без тебя знаю, что делать! Езжай с ними да вещи карауль! — приказала мужу Степанида. На самом же деле она растерялась, не знала, что делать с дорогими ей буфетом и шифоньером. Не торчать же им на улице! Не будь здесь Макрушина, она справилась бы с шофером, заставила бы его притихнуть (твое, мол, дело крутить баранку, а что в кузов кладут — не твоя забота). С Макрушиным же кашу не сваришь, тот сказал о приказе — и крышка… Степанида недолюбливала старика-соседа, он, бывало, поговаривал о ней: «Ты девка хваткая, ты свое не упустишь и чужое прихватишь». Все на улице понимали, что говорилось это в шутку, и всем было известно: у Грошевых всегда своего хватало. Степанида сейчас раздумывала, как быть. Конечно, можно было бы найти постороннюю машину и отвезти мебель к эшелону, а там настоять, упросить начальство — погрузите… Но есть приказ, и никто тебя слушать не станет. Подумав так, она метнулась на соседнюю улицу к двоюродной сестре. Сестра эвакуироваться не собиралась, кое-что из домашних вещей Степанида перетащила к ней, решив, что так лучше и что заколоченный и запертый на замок свой дом — ненадежное место для хранения всякой нужной всячины.
А тем временем Макрушин и Грошев помогли Мальцеву и его заплаканной жене Фаине Александровне погрузить чемодан, заколоченный фанерный ящик, узел с постелью, и машина тут же двинулась к Макрушинскому дому.
Мальцев, как и Макрушин, уезжал один. Фаину Александровну, работавшую в горздраве, не отпустили, да она и не рвалась в эвакуацию. Их сыновья были в армии. Не случись войны, старший нынешней осенью вернулся бы с действительной службы, а младший, как мечталось, после десятилетки поступил бы в Московский университет. Сейчас оба они — фронтовики.
— Ты вот что, Фая, ты стереги тут наши дома осиротелые, — сказал Макрушин.
— Не беспокойся, не одна остаюсь на нашей улице, присмотрим, — ответила она и, повернувшись к мужу, извинительно-грустно проговорила: — Вот, Еремеюшка, идти надо, работа ждет. Я потом подбегу к эшелону…
На заводской погрузочной площадке было шумно и людно. В крытых вагонах-теплушках устраивались на дощатых нарах семьи оружейников. Платформы загружались оборудованием.
К начальнику эшелона Леонтьеву подошла соседка по квартире Валентина Михайловна Конева, глуховато сказала:
— Вещи твои привезла. Запасной ключ оставила у тети Груни. Вдруг вернутся Лида с Антошкой…
Леонтьев поблагодарил, чувствуя, как на душе опять стало нестерпимо тяжко: ему напомнили о где-то затерявшихся жене и сыне. Обремененный цеховыми делами, он забывался иногда и сейчас, кажется, в чем был, в том и уехал бы с эшелоном, если бы не Коневы…
— Командуй, Андрей Антонович, что дальше делать. Место нам указали, вещички мы определили, — от себя, Мальцева и Грошева обратился Макрушин к Леонтьеву.
Тот ответил:
— Вас, Никифор Сергеевич, попрошу помочь Зое раскочегарить в вагоне печку, запастись топливом, а им, — он кивнул на Мальцева и Грошева, — работа найдется. Железнодорожники торопят с погрузкой. Через час-другой отправить обещают…
Макрушин был рад помочь Зое Сосновской. У него появилось что-то похожее на родственное чувство к этой чернявенькой девчушке, которой Петя приветы передавал. Знал он и том, что когда Зоя забежала в госпиталь к матери с вестью: включена в список для эвакуации, то Петя попросил разрешения писать ей с фронта, и Зоя согласилась, обещала отвечать на письма.
«Правильно, пусть пишут друг другу, вон по радио и в песнях поется, как ждут фронтовики девичьи письма и радуются им», — думал Никифор Сергеевич.
Зачисленный приказом директора в заводской штаб эвакуации, Ладченко был занят формированием эшелонов, и ему редко удавалось выкроить минутку, чтобы забежать домой. А дома жена — обычно покладистая и неворчливая — корила: вот, мол, другие уехали, а тебя вечно подметалой оставляют, а тебя вечно бросают туда, где пожарче.
Он пытался отшучиваться:
— Ничего, Клавочка, жирку у меня еще достаточно, кости от жара надежно защищены.
Не принимая шуток, она беспокоилась:
— Не застрянем ли, не придется ли пешком убегать? Говорят, немец к Туле приближается, вот-вот захватит город, а оттуда и до нас рукой подать.
— Да чепуха, болтовня! — отмахивался Ладченко. — Ты поменьше слушай всяких паникеров.
Он старался успокоить жену, хотя понимал, что отчасти она права. Ему было кое-что известно о тяжелой обстановке на фронте, да и поспешность, с какой отправлялись эшелоны оружейников, тоже говорила о многом.
Однажды в полдень пришел на погрузочную площадку секретарь парткома Кузьмин, поинтересовался:
— Что у нас, Николай Иванович, как дела, отец родной?
— Ночью эшелон будет отправлен, — доложил Ладченко.
— Хорошо, очень хорошо, сейчас медлить нельзя. Говорят, семью придерживаешь? Это зря, это никуда не годится. Мой тебе совет: нынешним ночным эшелоном и отправь жену с дочками.
— Я уже думал… Спасибо за совет, Александр Степанович, отправлю, — согласился Ладченко и, кивнув головой в сторону, откуда вот уже второй день доносилась артиллерийская канонада, спросил: — Как там? Вам больше известно.
Секретарь парткома вздохнул.
— Там — война… Читал обращение партактива к коммунистам и всем трудящимся области? Вот и суди, какая создалась обстановка.
Ладченко читал это обращение, а еще раньше, когда ездил в Тулу, чтобы поторопить тамошнее железнодорожное начальство с выделением вагонов для завода, он видел, как на окраинных улицах туляки сооружают баррикады, роют окопы, оборудуют в подвалах больших зданий огневые точки. По всему было заметно, что рабочая Тула серьезно готовится к отражению возможных вражеских атак. Готовился к этому же и рабочий Левшанск. В нем, как и в Туле, был создан городской комитет обороны.