Поглядывая на ужинавшего мужа, Степанида Грошева бережно ощупывала в кармане фартука полученную днем телеграмму, подыскивая удобную минутку, чтобы сказать Савелию об очень нужной поездке к дочери. Конечно, он возражать не станет, но лучше, если сам скажет — поезжай…
— Телеграмму Аринушка прислала. — Степанида вытащила из кармана бумажку с наклеенными кусочками телеграфной ленты, положила на стол вниз текстом. Она почему-то побаивалась, что муж, глянув на буквы, может догадаться, что телеграмму прислала не Арина, хотя имя указано ее.
— Что-то часто шлет телеграммы, письма-то подешевле, — проворчал Грошев.
— Ничего ты не понимаешь. На письмо время нужно, а у Аринушки любая минутка на учете. У нее делов-то поболе твоего. Ты вон смену отработал — и на боковую, а ей в госпитале дежурь, на занятия ходи… А потом к экзаменам кто за нее готовиться будет? Деньки-то у нее какие? Доктором к лету станет, — доказывала Степанида, спрятав телеграмму и радуясь, что муж не стал читать ее.
— Эх, могла бы и приехать на денек дочка, — вздохнул он.
— Некогда ей. Матери приходится туда-сюда мотаться.
— Ты вот что, ты заверни это и отвези ей, — сказал он, отодвинув тарелку с нарезанными колесиками вкусной колбасы.
Степанида милостиво сказала:
— Чего уж там, ешь… Я пополам разделила: половину тебе, половину Аринушке, — приврала она.
— И откуда ты достаешь такое добро? У людей, поди, крошки нету, а у меня на столе…
— Ну, завел свою шарманку, — перебила Степанида. — Бестолковый ты какой-то… У людей — семьи, а мы с тобой вдвоем, много ли нам надо? А потом ты вон спать завалишься, а я допоздна иглой ковыряю. Не даром же я порю и шью!
— Ладно, умеешь выкручиваться, — отмахнулся Грошев, чувствуя, что если посидит за столом еще минутку-другую, то не выдержит и уронит отяжелевшую голову на скатерть.
Видя это, Степанида с привычной ловкостью приготовила ему постель и не удивилась, что Савелий как прилег, так тут же и заснул. Он вообще никогда не жаловался на бессонницу, и если она, бывало, подсмеивалась над его способностью засыпать сразу, он виновато отмалчивался.
До ночного поезда было еще далеко. Не привыкшая тратить попусту время, Степанида села за швейную машину и застрочила, не боясь, что муж проснется. Не проснется! Хоть из пушки пали, не услышит, а соседи пусть слушают: ночь-полночь, а она, мастерица, глаз не смыкает, потому и деньжата водятся, потому и в город к дочери съездить может… А если не с пустыми руками домой возвращается, опять же каждому ясно: сама пошила, сама продала или обменяла. На такое запрета нет. И правильно!
Стенные часы показывали полночь. Степанида бережно закрыла швейную машину, проверила — крепко ли заперт кухонный стол. Эх, маловат и ненадежен этот стол, сюда бы их домик с чуланом и кладовой, с погребом и сараем, где можно было бы припрятывать то, чего не должны видеть посторонние глаза. Она даже подумывала: а не купить ли хатенку в Новогорске, и даже приценивалась, вздыхая потом — самая неказистая и та дороговато стоит. Оно и понятно: вон сколько эвакуированных, и каждому нужен угол. Был, конечно, другой выход: на заводе, как она слышала, будут строить новые дома, а значит, можно сказать Савелию — ты передовик, стахановец, тебе должны дать удобную квартиру… Но разве с ним кашу сваришь? Ему, видишь ли, совестно заикаться о квартире, потому как у других рабочих — дети… О чужих детях беспокоится, дурило! Он вообще стал здесь каким-то ненормальным: ему талоны выдают на стахановские обеды, а он ими подкармливает Борьку Дворникова и Витьку Долгих… Она поинтересовалась у Марии Тюриной, жены Григория, что за штука стахановские обеды. Талонами на них премировались те, кто вырабатывал более двух норм, а сами обеды — смехота и только: тех же щей да побольше влей, вот и вся разница. Одно лишь название, что премия.
Еще зимой, после удачных поездок в город, она стала зазывать к себе Марию Тюрину, чтобы чайком угостить, конфеткой побаловать. Мария была независтлива, покладиста. В Левшанске она работала на кондитерской фабрике, ей бы и здесь устроиться по прежней специальности — кондитером, но ее послали в механический цех, и она, дуреха, согласилась. Глядя на нее, Степанида думала: осталась бы ты, носатая да рябоватая, вековухой, не подвернись овдовевший Гришка…
У Григория Тюрина умерла при родах жена. Ребенка спасли, за ним да за двумя другими тюринскими детьми приехала женина сестра-колхозница и увезла их в деревню. Предвоенной осенью Тюрин женился на одинокой Марии.
Приваживая Тюрину, Степанида имела свой расчет. Ей нужна была помощница, товарка верная, которая сбывала бы привозимое из города. Исподволь она поговаривала о тутошних трудностях, о том, что на одни карточки не проживешь, и Мария соглашалась, поддакивала, говорила, что в их цехе немало работает женщин, обеспокоенных — чем и как прокормить ребятню.
— Эх, Маруся, беженцы мы, потому и мучаемся… Я вон глаза потеряла за шитьем и рада бы отказаться, да шитье помощь приносит. Я вон к дочери в город поехала, то-ее продала из пошитого, того-сего накупила на тамошнем рынке…
— Ты молодец, — похвалила Мария. — И мне бы так…
Услышав это, Степанида метнулась к кухонному столу и, прикрывая собой отворенную дверцу, чтобы гостья всего не видела, что припрятано, выхватила два куска сала, пару банок рыбных консервов.
— На-ка вот, Марусь, потихоньку продай там своим бабам. Сама с барышом будешь, — предложила она.
Мария Тюрина испуганно замахала руками, заговорила с дрожью в голосе:
— Что ты, что ты… С какими глазами подойду к ним… Да я со стыда провалюсь на месте, если меня увидят с этим в цехе…
Отказалась Тюриха! Обозвав ее про себя круглой дурой, Степанида перестала зазывать Маруську на чаи, но продолжала искать помощницу. Умница Терентий Силыч советовал быть осторожной.
— Ты, Степа, с умом ходи у себя там на рынок, не лезь на рожон. Береженого бог бережет, как говорится, — нашептывал он, близкий и желанный. — Ты больше в вагонах продавай, на вокзалах…
Ох, Терентий, Тереша, Терешенька… Да что же он сделал? Да как же ему удалось расшевелить в ней, Степаниде, каждую жилочку, перевернуть ее душу? Она ведь уже стала подумывать, что всякие бабьи приятности потухли, серым пеплом подернулись, и вдруг, поди ж ты, встретился вежливый, добрый, ласковый человек, и сердце воспламенилось, и то молодое, задорное, совсем было задремавшее, проснулось и забурлило, подобно реке в пору весеннего половодья.
Объятая нетерпением и думая о скорой встрече с Терентием Силычем, Степанида поглядывала на часы, прислушивалась к размеренному и равнодушному их тиканью. Вдруг она расслышала: Савелий почему-то вздохнул тяжко, и ей почудилось, что он уже давно проснулся и каким-то чудом подслушал ее мысли и вот-вот готов сказать: «А я знаю, куда и к кому ты едешь». Боясь взглянуть на кровать, Степанида съежилась, обомлела в ожидании суровых мужниных слов. Но он, отвернувшись к стене, тихонько и безмятежно похрапывая, крепко спал. В следующую минуту ей захотелось, чтобы он действительно проснулся, увидел в ее руке телеграмму, присланную не дочерью, а Терентием Крюковым, в клочья изорвал эту лживую бумажку, а ей, законной жене, приказал бы оставаться дома и даже замахнулся бы кулаком для острастки.
«А что, разве только для себя езжу? Не помогаю ли питанием дочери? Не подкармливаю ли мужа? Вот проснется он, умоется, глянет — а на столе завтрак стоит получше твоего стахановского обеда», — будто с кем-то споря, рассуждала Степанида.
Стенные часы показывали: можно идти на станцию. Она заторопилась, надела старенькую фуфайку… Эх, можно было бы принарядиться в еще почти новое темно-синее демисезонное пальто, но Терентий Силыч предупредил — не надо отличаться одеждой от приезжающих на рынок женщин-колхозниц. Она ведь когда что-нибудь продает на том же рынке, то по справке колхозницы… А принарядиться ей хотелось, да и было во что. Ничего, принарядится, когда к дочери в общежитие пойдет (в доме Макаровны есть кое-что из нарядов и для нее, и для Арины. Добрый и ласковый Терентий Силыч надоумил кое-что купить за бесценок). Ох, и дешевизна же на всякие вещи, непомерно дороги только продукты, вот к ним не подступись! Собственно говоря, ей, Степаниде Грошевой, и подступаться не надо, она сама продает и уже привыкла слышать зряшные выкрики в свой адрес: «Морда кулацкая», «Спекулянтка проклятая», «Живодерка», «Креста на тебе нету»… Тут кричи не кричи, а купишь, потому как голод не тетка, молча рассуждала Степанида, наученная Терентием Силычем не огрызаться, помалкивать и делать свое дело.
В ожидании поезда она думала о дочери, о том, что теперь уж совсем скоро Арина станет доктором, а значит, она, мать, должна побеспокоиться, чтобы дочь устроить на работу в Новогорск. А где же еще работать и жить ей, как не дома — при отце, при матери? Но если Арина станет работать в Новогорске, значит, не будет причины ездить в областной город к Терентию Силычу? Значит, их выгодной дружбе крышка? Ты погоди, остановила себя Степанида, в Новогорске, может, и негде устроить Арину, больниц и госпиталей здесь много ли? А в областном городе их тьма-тьмущая, там найдется место для доктора Грошевой… Коль работа будет, то и ездить можно к дочери, сколько твоей душеньке захочется… Без родительской помощи на первых порах разве проживет Арина? Да никак не проживет, хоть и в докторах будет ходить…
В город Степанида приехала ранним утром и помчалась к недалекому знакомому дому.
Как всегда, оконные ставни были плотно закрыты.
«Наверное, спит еще Терентий Силыч», — подумала Степанида, и ей хотелось взбежать на крыльцо, рвануть на себя дверь, да так, чтобы все крючки и засовы поотлетали, и поскорее увидеть его, Терентия, Терешу, Терешеньку…
Дверь будто бы от одной только ее мысли распахнулась, и на крыльцо вышла хозяйка, одетая уже не по-домашнему.
— С приездом, Стеша, здравствуй, милая! — с наигранной ласковостью воскликнула она.
— Доброе утро, Макаровна, — поздоровалась Степанида, боясь услышать от хозяйки самое нежелательное и неприятное, что Терентия Силыча дома нет…
Как бы разгадав ее опасения, Макаровна улыбнулась, но в ее холодноватых прищуренных глазах виделась плохо скрытая враждебность.
— Отдыхает Терентий Силыч, ты проходи, а я к сестре подамся, — сказала она и, горбясь, засеменила к калитке.
Степанида ворвалась в светлую от электрической лампочки прихожую, сняла фуфайку, платок, разулась и оглянула себя в большое, стоявшее тут же зеркало. Терентий Силыч предупреждал насчет одежды, чтоб не отличаться на рынке от сельских торговок, но она не до конца прислушалась, надела недавно пошитое розовое платье и выглядела в нем так, что самой себе нравилась. А что? Не сравнит же она себя с худущей Маруськой Тюриной, хотя та чуть ли не на десяток лет помоложе. Совсем извелась Маруська в своем цехе. А почему извелась? Потому что дура, потому что не хотела идти с ней рука об руку, от выгоды отказалась…
Совсем по-девичьи вертясь перед зеркалом, она любовалась собой. В другое время, когда здесь же рядом стояла Макаровна, Степанида вела себя по-другому: лишь только мельком да украдкой заглядывала в это большое зеркало, чтоб хозяйка, чего доброго, не подумала о ней плохо, а сейчас постороннего глаза не было, значит, некого стесняться! Она радовалась молодости своей, силе… Да какой дурак придумал, что бабий век — сорок лет! Ничего подобного! Она и в этот век чувствовала себя такой же по-юному озорной, как в ту благодатную пору, когда от молчуна Савелия Грошева невест отваживала. И отвадила, всех как есть отвадила!
Оторвавшись от зеркала, Степанида на цыпочках подошла к двери, прислушалась — тихо, спит еще Терентий Силыч… От ее толчка дверь сердито заскрипела, отворилась.
— Ты, Степа? — послышался голос.
— Я, Терешенька, — Степанида бросилась к нему, села на кровать, прижалась щекой к его теплой колючей щеке. — Я, Терешенька, — шепотом повторила она. — Здравствуй, заждался?
Смеясь, он обнял ее, проговорил:
— Люди не верят в чудеса, а чудеса есть… Я только что видел тебя во сне, а ты здесь? Ну, не чудо ли?
— Ой, погоди, Тереша, я платье сниму, чтоб не помялось…
Потом у них был поздний завтрак, и Степанида теперь не удивлялась обильному столу, она ласково и признательно поглядывала на Терентия Силыча, благодаря которому у нее и дома достаток, и у дочери есть что на зубок положить. Арина, глупышка, всякий раз изумленно допытывалась: откуда то, откуда это… А что ответишь ей? Привирать доводилось, говоря, что отца-оружейника снабжают по высокой норме, что сама она день-деньской сидит за швейной машиной, прирабатывает, а значит, имеет возможность кое-что купить на рынке, пусть и втридорога…
— Вот о чем я давно хотел поговорить с тобой, Степа. С вашего завода, наверное, нетрудно вынести по частям пистолет? За эту штучку можно зашибить приличные деньги, — сказал Терентий.
Степанида нахмурилась, испуганно прошептала:
— Нет, нет, все, что угодно, Тереша, только не это. Все, что угодно, говорю, только завод не трогай.
— Испугалась? Я пошутил, чудачка ты этакая, — с притворным смехом говорил он, и в его голосе, в его смехе слышалось: «Ты все для меня сделаешь, не сегодня, так завтра».
— Ты больше так не шути.
Он поднял руки вверх.
— Сдаюсь, не буду! — ив следующее мгновение обнял ее. — Нынче поедем с тобой в Уральск и кучу денег привезем оттуда.
На это она была согласна.
В этот же день, войдя к себе в конторку, Ладченко увидел Зою Сосновскую, увлеченную сотворением какого-то красочного плаката, поинтересовался:
— Ты что это цветочки рисуешь?
— Выполняю ваш приказ, Николай Иванович, — живо отозвалась она. — У Виктора Долгих день рождения, а вы еще раньше распорядились, чтобы о таких событиях оповещать весь цех.
— Что ж ты раньше молчала! — воскликнул он. — Послушай, Зоя, а чем бы нам отметить это знаменательное событие в жизни прилежного парня?
— Сейчас повешу плакат. Есть поздравительная телефонограмма заводского комитета комсомола. Я позвонила Храмовой, и она сквозь зубы продиктовала текст. В перерыве на обед вы от имени партбюро, цехкома, комсомольского бюро поздравите Виктора. Я уже все продумала.
— Все это хорошо, Зоя, это мы сделаем, а нельзя ли придумать что-нибудь поматериальней. Как ты посмотришь, если мы премируем именинника талоном на стахановский обед?
Зоя грустно возразила:
— Вы же знаете его производственные показатели…
— Не будем формалистами! Напиши в плакате: премируется талоном. Никто из наших не возразит.
Все получилось, как и задумала Зоя Сосновская: начальник цеха поздравил парня, зачитал телефонограмму, под аплодисменты вручил ему талон на стахановский обед.
Виктор Долгих был смущен и растроган. Он с трепетным нетерпением ожидал этого дня, и, кажется, только один Борис Дворников знал причину его нетерпения. Тайком ребята уже ходили в горвоенкомат с просьбой отправить их добровольцами на фронт, но с ними даже разговаривать не стали, грубо отмахнулись: пока не исполнилось восемнадцать лет, и речи быть не может о призыве в армию, и нечего зря обивать пороги.
Сегодня по дороге в столовую Виктор Долгих надеялся и радовался:
— Теперь все, теперь не откажут, по-другому заговорят в военкомате!
— Да, теперь закон и право на твоей стороне, — завистливо соглашался Борис Дворников, горько сожалея, что самому ждать до восемнадцати еще долго, аж до самой поздней осени.
Придя вечером с работы, Зоя увидела на столе отрез цветастого ситца.
— Откуда такая прелесть? — спросила она.
— Ольге по талону выдали, — ответила Фрося Грицай.
«Ольге нужно, у нее дети, вот и отошлет им», — подумала Зоя.
— Ну-ка, Зоя, раздевайся, — попросила Ольга.
— Да я и так раздетая…
— Совсем раздевайся. Мерку снимать будем.
— Какую мерку? Зачем? — удивилась Зоя.
— Платье пошьем тебе, вот зачем. В обнове будешь встречать своего лейтенанта! — ответила Ольга.
Позванивая ножницами, Фрося Грицай грустно сказала:
— Ох, ты-то своего встретишь, порадуешься…
— Не нужно мне платье, — запротестовала Зоя. — Ты, Ольга, отошли материю в деревню ребятишкам.
— Не очень-то распоряжайся, кому и что отсылать, — с нарочитой строгостью проговорила Ольга. — Ты на себя погляди — в чем на работу ходишь, в том и дома… Ну, дома — ладно, а Петя приедет, посмотрит… Да что мы, совсем оборвыши!
Прежде Зоя как-то не думала об этом. Зимой она ходила в не очень-то удобных ватных штанах, валенках и фуфайке, выданных ей в цехе. В этом же одеянии в кино захаживала, и никто не обращал внимания на то, как она одета, потому что многие эвакуированные одевались не лучше. Пришла весна, и вместо подшитых валенок, ватных штанов и фуфайки Зоя стала носить старенькие туфли и под стать им легкое пальтишко, привезенное из дому и не обмененное еще на съестное (лучшие вещички проела все-таки). Мечтая о встрече с Петей, она почему-то не подумала о нарядах… А Ольга и Фрося подумали!
Снимая мерку, Ольга шутливо говорила:
— А что, Зоя, ты очень даже симпатичная. Конечно, с Мариной Храмовой не сравнишься, но ее глазам до твоих далеко, у тебя — «Очи черные, очи жгучие».
Подруги кроили ситец.
— Смотри, Зоя, учись, нашей сестре эта наука вот как нужна, — советовала Ольга и забеспокоилась: — Где же нам раздобыть швейную машинку? Я-то свою продала еще прошлым летом, когда детей матери отвозила. Денег не было.
— У Грошевых есть машинка, — подсказала Фрося. — Степанида уехала в город. И чего мотается?
— Дочь у нее там. Дочь! Я бы к своим тоже моталась… Как они там, птенчики мои?
— В деревне им лучше, — оказала Зоя.
— Им-то, может, и лучше, а каково мне? Каждую ночь во сне вижу… Убегают они куда-то, а я за ними и старшенького никак не могу догнать, — с тоской и любовью в голосе говорила Ольга, а потом, поглаживая рукой раскроенный ситец, сказала: — Есть машинка у Грошевых, Степанида не разрешила бы трогать, а Савелий Михеевич разрешит… Может, сейчас и пойдем, Фрося?
— Он спит, наверно, — сказала Зоя.
Ольга рассмеялась.
— Для него стрекот машинки, что порошки снотворные. Он привычный, крепче спать будет.
Вскоре Никифор Сергеевич получил телеграмму от Пети и обрадованно сказал Зое:
— С пересадки телеграмма. Теперь ясно: пойдем нынешней ночью встречать!
Она готова была смеяться, кружиться, чувствуя себя почти невесомой, и весь этот необыкновенный день — с ярким и теплым солнцем, с голубым небом, по которому бежали куда-то за невысокие горы белые пушистые облака — казался ей нескончаемым и неожиданным праздником… Нет, все было ясно, она знала и ждала: вот-вот придет весточка от Пети, но все-таки телеграмма оказалась как бы нежданной…
— Ну, Зоя, как сработала наша фронтовая бригада? — поинтересовался Ладченко.
— Хорошо, Николай Иванович! У Дворникова и Долгих — почти полторы нормы! — с радостью доложила она (сегодня вообще все казалось ей радостным).
— Вот видишь — почти… Что-то наша с тобой фронтовая никак не может угнаться за нефронтовыми. Ты чем это объясняешь?
— Николай Иванович, вы же сами говорили комсоргу Храмовой, что ребята еще не достигли необходимого мастерства.
— Да, мастерства у них маловато. А чья вина? Вот нам с тобой и есть над чем подумать.
В разговорах с ней он в шутку, наверное, частенько употреблял слова: нам с тобой, мы с тобой. «Нам с тобой выговорок вкатили», «Мы с тобой до похвалы дожили»… Николай Иванович вообще любил пошутить, пошуметь, а за последнее время приутих и, как она думала, от того, что забот у него много. Цех работал круглосуточно, и он почти каждую смену был на месте. Иногда, особенно по ночам, и ему, и его заместителям с помощниками приходилось работать на станках, потому-то склонный к полноте Николай Иванович похудел, вошел, как он выражался, в спортивную форму… Эх, в этой самой «форме» были многие…
Вечером, узнав о Петиной телеграмме, Ольга неожиданно сказала:
— Ох, давно я не ходила к поездам на станцию, давно никого не встречала… Зоя, разреши пойти с тобой?
— И меня возьми, — тоже неожиданно попросилась Фрося.
Зое одной хотелось бы встретить Петю, даже без Никифора Сергеевича, но как откажешь подругам?
— Пойдемте, вместе веселее будет, — принужденно согласилась она.
Ночь стояла теплая и звездная.
— Ты гляди, Зоя, луна всходит слева. Это к счастью, — сказала Ольга.
Красноватая, огромная, пугающе близкая луна как бы не в силах была оторваться от вершины горы и только через минуту-другую оттолкнулась и стала взбираться на темное небо, раскаляясь добела и уменьшаясь. Теперь все вокруг было залито ее серебристым сиянием.
— Эге, вон сколько невест пришло встречать моего племяша! — шутливо проговорил Макрушин, ранее всех оказавшийся на ярко освещенном перроне.
— Мы с Фросей пришли порадоваться вместе с вами, Никифор Сергеевич, — отозвалась Ольга.
— За это спасибо. В радости, как и в горе, добрый сосед не бывает лишним.
— Никифор Сергеевич, поезд не опаздывает? — нетерпеливо и с тревогой спросила Зоя.
— Дежурный сказал — вовремя придет.
— А в каком вагоне едет Петя? — поинтересовалась Ольга.
— Не сказано про вагон в телеграмме. Должно, отбивал раньше, чем билет получил, — ответил Макрушин.
— Ничего, мимо не проедет. Нас четверо, по перрону разойдемся и будем ко всем, кто приедет, присматриваться, — рассудила практичная Ольга Вандышева.
— Петя у нас — приметный. Бравый командир. С медалью! Лицом на меня смахивает, — стал объяснять Макрушин.
— И с такими же седыми усами? — насмешливо перебила Ольга.
— С тобой говорить — язык поломаешь, — отмахнулся Макрушин.
Зоя стояла неподалеку от Никифора Сергеевича и смотрела в ту сторону, откуда скоро должен прийти пассажирский поезд, видела сверкающие под луной нити рельсов, приветливый зеленый огонек открытого семафора. Изгибаясь дугами, рельсы уходили за поворот, скрывались где-то за горой. Оттуда послышался хрипловатый паровозный гудок, а потом она стала различать, как все отчетливей стучат колеса, а вместе с ними все сильней постукивало у нее в груди сердце.
Из-за горы, из-за поворота вырвался яркий сноп света, ударил в окна недалекого инструментального цеха, уперся в будку на проходной, и Зое показалось, что она увидела вахтера дядю Васю с винтовкой за плечами.
В клубах паровозного дыма запутались лунные лучи, да и сама луна будто бы была поймана, как неводом, этими клубами дыма и еле-еле выскользнула из них.
Грохоча, окутываясь дымом и паром, поезд приближался, и тут Зоя испугалась: а вдруг не остановится он, промчится мимо, скроется в черной пасти недалекого туннеля?
Сердито скрипя колесами, поезд остановился. Поворачивая голову, Зоя во все глаза смотрела то в сторону паровоза, то в сторону уже потухшего семафора, видела редких пассажиров, сошедших на перрон, которых никто не встречал.
— Петя! Милый ты мой! — послышался голос Никифора Сергеевича, и она почти вслепую бросилась на этот голос и увидела, как Никифор Сергеевич обнимает незнакомого ей человека.
«Это же он, это Петя!» — возликовала она и, подбежав к ним, остановилась, не зная, что делать, что сказать. Петя стоял на костылях. На одной ноге у него был сапог, а другая нога обута во что-то непонятное: то ли валенок на ней, то ли просто замотана чем-то.
— Что же ты стоишь, Зоя? Приехал! Вот он! — радовался Никифор Сергеевич.
— Здравствуй, Зойчонок, — незнакомым голосом поздоровался Петя.
— Здравствуй, — прошептала она и неожиданно для самой себя расплакалась.
Подбежали Ольга и Фрося, шумно здороваясь, они целовали Петю. Потом Ольга вскинула за спину Петин вещевой мешок, Фрося взяла шинель, а Зое досталась его чем-то набитая кирзовая полевая сумка.
Поезд ушел.
— Ну, двинулись по домам, — сказал Макрушин.
Ольга, Фрося и разговорчивый Никифор Сергеевич шагали впереди, а Зоя с Петей поотстали. Она слышала, как скрипят его костыли, и подумала, что ему трудно идти и, наверное, больно наступать на раненую ногу, и сердце у нее сжималось от жалости.
Она так мечтала об этой встрече, столько приготовила для него хороших слов, но никак не могла отыскать их, эти слова, в своей памяти. «Да что же ты молчишь», — стала корить себя Зоя.
— Петя, а там, где ты лежал в госпитале, тоже тепло? — спросила она.
— Прохладнее, чем здесь, но теплее стало, — ответил он.
Зоя остановилась (пусть он отдохнет), спросила:
— Петя, а ты опять видел того зайчика?
— Какого зайчика? — не понял он.
— Ну, который к немцам побежал, а потом к нашим вернулся.
— Не видел.
— Ты писал мне, помнишь?
Он засмеялся.
— Помню, помню, — Петя положил ей руку на плечо. — Не обижайся, никаких зайцев я не видел. Там не до зайцев было.
Зоя не обижалась. Она стояла, боясь пошевельнуться, чтобы его рука не соскользнула с ее плеча.
Петя наклонился, и Зоя почувствовала на своей щеке его теплые губы и, не помня себя, стала целовать его сама и — впервые…
От него пахло табаком и лекарствами.
Когда они подошли к бараку, услышали:
— Ну, соседушки дорогие, нынче на работе не задерживайтесь. Приходите вечером. Отметим приезд фронтовика, — пригласил Никифор Сергеевич Ольгу и Фросю.