Каменоломня меня миновала.
Из хромых (а точнее, прихрамывающих) после лечения в ревире узников была создана команда чистильщиков картофеля, получившая название «СС-картофельшеллер». До этого картошку чистили «сборные команды» из заключенных, либо освобожденных от работы в связи с травмами, либо без дела слоняющихся по лагерю. Их вылавливали по утрам лагерполицаи и вели на кухню. Однако численность таких «сборных» была нестабильной, и количество узников, работающих в них, резко колебалось. Иногда по баракам удавалось наскрести от силы пятнадцать человек.
Картошки же для трех тысяч охранников и сотрудников штаба комендатуры ежедневно требовалось около двух тонн. Вот тогда-то у кого-то из эсэсовцев и родилась идея создать команду хромых: передвигаться они неспособны, но руками работать еще могут. Подобрали шестьдесят узников, припадающих при ходьбе на ногу, поселили их в штубе «А» тринадцатого блока, назначили капо посвирепее, и дело пошло на лад. Кухня СС уже не ощущала перебоев в снабжении чищеной картошкой.
Поначалу я тихо радовался, что удалось ускользнуть из каменоломни. Там я со своей незажившей ногой не выдержал бы и недели. Но очень скоро я убедился, что радоваться особенно нечему…
Мы хронически недосыпали. Утром, сразу после аппеля, мы шли в лагерную кухню, в помещение, отведенное для обработки овощей, и не разгибая спины работали до обеда. На обед нас гоняли в тринадцатый блок, а потом мы снова шли на работу. После вечерней поверки все оставались в бараках, а мы вновь возвращались на кухню, где и работали до трех-четырех часов утра. Таким образом, на сон оставалось всего два- три часа в сутки.
Многие из нас, особенно те, кто постарше, засыпали прямо на ходу, во время работы. Сидишь, бывало, вертишь в руках картошку и вдруг вздрагиваешь от неожиданного лязга металла. А ничего особенного не произошло: просто из рук заснувшего соседа на бетонный пол выпал алюминиевый нож с узкой щелью посередине полукруглого лезвия…
Правда, капо нашей команды, круглощекий австриец с розовым треугольником гомосексуалиста, заметив спящего, тут же бросался к нему и бил резиновой дубинкой куда придется: по спине, по плечам, по голове… Но стоило ему отойти, как почти все начинали дружно клевать носами.
Отлучался наш капо довольно часто.
В главном зале кухни были в несколько рядов установлены огромные 500-литровые котлы, в которых варилась баланда, и, надо полагать, нашему капо что-то перепадало от дружков-поваров. Нас же завтракать, обедать и ужинать гоняли в барак, и есть хотелось все так же сильно и постоянно. Однажды я решился стянуть одну морковку из огромной кучи, сваленной в углу кухни, и уже представлял, как под утро вернусь в свой барак, залезу на нары под самым потолком, растянусь на жестком матраце, сплетенном из бумажного шнура, и не спеша предамся недоступному лакомству. Надо только выбрать морковку покрупнее…
Я зорко следил за капо. И когда он, по-своему обыкновению, отлучился в главный зал, я в несколько прыжков достиг заветного угла, схватил самую крупную морковь и сунул за пазуху. Холодная и мокрая морковка скользнула по сухой и горячей коже к поясу. И тут я услышал:
— Хальт! Что ты делаешь, кретин?
Как всегда, что-то жуя на ходу, ко мне шел капо. Я остолбенел. Явно наслаждаясь моим замешательством, он вытащил у меня из-за пазухи морковь и бросил в общую кучу. Потом снял с пальца перстень с печаткой, сунул его в карман и вяло ударил меня в лицо.
Драться изнеженный педераст не умел. Я наклонил голову, и удар пришелся по лбу. Он ударил еще раз, и снова я подставил лоб. «Пусть бьет, собака! — подумал я, — Пусть расшибет себе пальцы!»
А капо, привыкший к тому, что люди валятся с ног после любого удара, рассвирепел окончательно. Он бил меня правой и левой, а я стоял, широко раздвинув ноги, и только чуть наклонял голову, подставляя под удары кости черепа…
Какой-то пожилой поляк не выдержал и закричал:
— Падни, скурве сыне! Падни! Он тебе забие!
Крик поляка перекрыл спокойный и звонкий голос:
— Руих! Спокойно! Что здесь происходит?
Это был командофюрер кухни Вальтер Штигеле.
Тогда я не знал, как его зовут. Лишь спустя год или полтора я издалека покажу его Шимону Черкавскому, и тот расскажет мне, что на счету Штигеле сотни, если не тысячи, узников, умертвленных им собственноручно. Типичный выкормыш «гитлерюгенда», он в неполных восемнадцать лет окончил школу младших фюреров СС в Ораниенбурге, получил чин унтершарфюрера и был направлен в Гузен. Здесь, несмотря на молодость и наивную мальчишескую физиономию, прославился изощренной жестокостью: добровольно принимал участие в зимних купелях, «гонках по кругу» и допросах схваченных беглецов в бункере…
Но тогда, в тот день, запомнившийся мне на всю жизнь, я ничего этого не знал.
Выслушав объяснения капо, Штигеле коротко бросил мне:
— Пойдем со мной! — Затем повернулся к капо и добавил: — И ты тоже!
Штигеле сидел обычно в небольшой конторке, отделенной от главного зала стеклянной перегородкой. Отсюда он мог наблюдать за работой поваров. Сюда он и привел нас.
В углу конторки стоял письменный стол. На нем лежали пухлая книга, в которой, видимо, велся учет продуктов, и длинный деревянный ящичек с карточками заключенных, работавших в тот день на кухне.
Штигеле, хмуря непорочный мальчишеский лоб, долго рылся в картотеке, пока нашел мою карточку. Я стоял в пяти метрах от него и все же отчетливо сумел разглядеть, что это моя карточка. На куске картона можно было разобрать зеленый треугольник и мой лагерный номер, выведенный крупными цифрами.
Штигеле углубился в чтение карточки и вдруг удивленно присвистнул. Потом окинул меня изучающим взглядом с головы до ног и спросил:
— Ты в каком году родился? В двадцать пятом?
И тут я допустил оплошность. Я совсем забыл, совсем упустил из виду, что вместе с именем и фамилией мне пришлось изменить и год рождения. И я сказал:
— Нет!
Но Штигеле расценил мой ответ по-своему и в общем-то правильно. Он исподлобья глянул на капо и буркнул:
— Перестарался, идиот! Совсем вышиб из парня мозги! Ну ладно! Ты свободен! Иди!
Капо щелкнул каблуками, сделал «налево кругом» и пошел к выходу. В дверях он недоумевающе пожал плечами. А Штигеле снова повернулся ко мне:
— Ты мой альтергеноссе… Понимаешь? Альтергеноссе.
Альтергеноссе… Альтергеноссе… Я мобилизовал все свои познания в области немецкого языка, но ничего путного в голову не приходило. «Альтер» — это «старый». «Геноссе» — это «товарищ». Неужели «старый товарищ»? Ну какой я командофюреру товарищ?
— Не понимаю, — чуть слышно выдохнул я.
Раздраженный моей непонятливостью, Штигеле вскочил со стула, подошел ко мне, уперся указательным пальцем в мою грудь и заорал:
— Ты родился в двадцать пятом году?
— Так точно!
— Ты родился в октябре?
— Так точно!
— Ты родился 23 числа?
— Так точно!
— Значит, ты мой альтергеноссе! Понял? Мы с тобой родились в один и тот же день…
Ах вот оно что! Альтергеноссе — это ровесник…
Штигеле вышел из конторки, оставив меня одного оценивать происшедшее. Он ушел, расправив плечи и гордо выпятив грудь. Должно быть, он предполагал, что доставил мне ни с чем не сравнимую радость…
Вернулся шеф кухни в сопровождении повара-испанца, который нес в руках тазик средних размеров. В таких тазиках домохозяйки обычно стирают и полощут мелкое белье. На этот раз тазик был вровень с краями заполнен густой баландой.
Испанец поставил посудину с супом прямо на покрытый плиткой пол, достал из кармана ложку и протянул ее мне:
— Ешь! Господин командофюрер угощает тебя…
Я сел на скрещенные по-турецки ноги, поставил тазик на колени и начал жадно есть. И тут же поймал себя на том, что впервые за все время пребывания в тюрьмах и лагерях я плачу. Мой разум, весь мой жизненный опыт и мое воспитание подсказывали мне, что надо встать, гордо выпрямиться и отказаться от подачки. Но чувство голода было сильнее. Даже собрав в кулак остатки воли, я не мог заставить себя выпустить тазик из рук. Я плакал от обиды, стыда, сознания собственного бессилия и поспешно глотал горячую баланду, разбавленную моими слезами.
Штигеле воспринял мои слезы как слезы благодарности. Он сидел за столом, постукивал по его крышке позолоченным карандашиком и удовлетворенно похмыкивал.
Когда я выскреб из тазика последние прилипшие к стенкам кусочки брюквы, командофюрер поразил меня новой милостью.
— Иди в барак! — сказал он. — Скажешь штубовому, что я разрешил тебе отоспаться. А завтра я найду тебе другую работу.
— Поваром? — не без надежды спросил я.
— Нет! — отрезал Штигеле. — Повар — это профессия, которой надо долго учиться. Будешь работать на свежем воздухе…
Меня это не очень обрадовало. «Должно быть, «ровесничек» решил сунуть меня в каменоломню», — подумал я.