Наша дряхленькая полуторка «ГАЗ-АА» с грохотом катилась по селу. Она так отчаянно скрежетала металлом и скрипела деревом, что порою становилось страшно. Казалось, вот-вот машина рассыплется на тысячу частей, а наши бездыханные тела останутся лежать на дороге.
Но шофер так не думал: он лихо перебирал руль на поворотах и не снимал ноги с педали газа.
Село было большое, красивое, утопавшее в зелени яблоневых и абрикосовых садов. Вечерело, и огромное багровое солнце медленно опускалось вниз где-то на западе, за Днепром. Но нам было не до красот природы. Судорожно вцепившись в крышу кабины и широко расставив ноги, мы с трудом удерживались в кузове грузовичка, который, как необъезженный конь, бросал нас то вверх, то вправо, то влево…
— О черт! Прикусил язык! — выругался лейтенант Осипов.
Всего час тому назад мы с Осиповым вышли из школьного здания, где размещался штаб дивизии, и в нерешительности остановились на крыльце. Своего попутчика я знал, по существу, только в лицо — в училище мы были в одной роте, но в разных взводах и нам почти не приходилось общаться. Правда, как-то раз Осипов в чем-то проштрафился и угодил на гауптвахту. А я, будучи выводным в составе караула, конвоировал его на работу. Помню, как я с винтовкой сидел на штакетнике, а Осипов лениво расчищал снег у входа в ком- составскую столовую. На этом наше знакомство и закончилось…
Зато в списке выпускников мы оказались рядом: этого требовали армейский порядок и русский алфавит. Наши фамилии начинались на одну и ту же букву, мы получили назначение в одну и ту же дивизию, а теперь ехали в один и тот же саперный батальон. Нам предстояло воевать рядом…
Итак, мы, нерешительно оглядываясь, остановились на школьном крыльце. По большому двору во всех направлениях сновали озабоченные люди в военной форме, то и дело въезжали и уезжали легковые и грузовые автомобили. А в тени старой груши мирно дремал закамуфлированный броневичок.
— Здравствуйте, — сказал кто-то сзади.
Мы обернулись. Перед нами стоял низенький толстячок в новенькой военной форме. Его пухленькую грудь и выпуклый животик туго обтягивали скрипучие ремни полевого снаряжения, на правом бедре висела кобура нагана, а на левом — щеголеватый планшет. В правой руке он держал потертый клеенчатый чемоданчик.
Рядом со старшим лейтенантом, увешанным всеми атрибутами боевого командира, мы выглядели неказисто. На нас были те же кирзовые сапоги, те же солдатские ремни и то же хлопчатобумажное обмундирование, в которых мы ходили на занятия и топали по училищному плацу. И только не успевшими выгореть черными петлицами с золотой окантовкой да двумя малиновыми кубиками мы отличались от рядовых.
Наше производство в комсоставское звание протекало в более чем скромной обстановке. Двадцатого июля после обеда две курсантские роты — четвертую и шестую — срочно построили на училищном плацу. Потом начальник училища полковник Варваркин скороговоркой зачитал приказ Наркома обороны, поздравил нас с присвоением воинских званий и вручил каждому парочку петлиц с двумя «кубарями». Комсоставской формы и портупеи, о которых — чего греха таить! — мечтали многие, нам так и не выдали.
А сутки спустя мы уже тряслись в стареньком пассажирском поезде, увозившем нас на юг, в Днепропетровск, в штаб Юго-Западного фронта. Ехали и мечтали о том, что будем воевать рядом и встречаться чуть ли не каждый день. Но из днепропетровского Дома Красной Армии, где находился штаб фронта, мы уходили по двое, по трое. Уходили без особой печали, убежденные в том, что встретимся с однокашниками по училищу через полгода-год. Мы были уверены, что война долго не протянется…
— Здравствуйте, — как-то робко, по-штатски повторил толстяк, перетянутый ремнями полевого снаряжения. — Извините, это не вас мне приказано подбросить в саперный батальон? Я, видите ли, начфин батальона. Приезжал за… за денежным довольствием для личного состава. Значит, это вы? Мне сказали два таких молоденьких в хб/бу…
— Так точно! — сухо прервал разговорчивого начфина Осипов.
— Стало быть, мы, — улыбнулся я.
— Это очень кстати, — сказал начфин. — А то у меня тут такие деньги…
Он потряс в руке обшарпанный чемоданчик и добавил:
— Никогда таких денег в руках не держал. Я даже побаиваться начал. Одному, знаете…
Не закончив фразы, толстяк повернулся и крикнул в глубь двора:
— Леня! Заводи!
Из полуторки, стоявшей в тени акации, неторопливо вышел шофер-кадровик, так же неторопливо сунул под радиатор машины заводную ручку.
И вот мы едем в часть, где нам с Осиповым предстоит служить.
Впрочем, не служить, а воевать. Не сегодня, не завтра, но очень скоро.
Полуторка круто сворачивает вправо и катится с пригорка вниз по полевой дороге, густо присыпанной речным песком.
А минуту спустя, истошно взвизгнув тормозами, она как вкопанная останавливается на дощатом причале. Перед нами лежит неширокая река, на противоположный берег которой, провисая в воду, уходит основательно проржавевший трос. «Паромная переправа», — догадываюсь я. Потом вглядываюсь в тот берег и вижу небольшой паром, стоящий в тени ракит.
Тем временем наш шофер выходит из кабины, складывает ладони рупором и кричит:
— Ого-го-го! Пахомыч! Шуруй сюда!
И почти сразу же на противоположном берегу раздается ритмичное почавкивание, и в такт ему начинает дрожать и скрипеть причал. Паром довольно быстро пересекает реку.
Полуторка лихо вкатывается на осевшую под ее тяжестью палубу, мы с Осиповым выпрыгиваем из кузова и хотим облокотиться на перила, как слышим голос начфина:
— Надо помочь паромщику… Такой здесь порядок…
Крепкий старик с прокаленной солнцем лысиной и длинными и густыми сивыми усами мощными рывками гонит паром на тот берег. Я невольно любуюсь им ни дать ни взять настоящий запорожский казак!
А старик, передавая нехитрое приспособление для захвата троса, при помощи которого передвигается паром, ласково хлопает меня по плечу. Затем, глянув в сторону Осипова, восхищенно говорит:
— Какие вы оба маленькие да ладненькие!
…Маленькие да ладненькие! Вот уж не ожидал. Ведь именно так, а не иначе называли нас московские девушки, когда наша шестая курсантская рота, четко печатая шаг, маршировала по столичным мостовым. Не знаю уж, кто это придумал, но в Московском военно-инженерном училище все роты были укомплектованы курсантами примерно одинакового роста. Если, скажем, первая рота состояла сплошь из гигантов, рост которых превышал 185 сантиметров, то в нашей, шестой, рост правофлангового равнялся ровно 165 сантиметрам. Это было, на мой взгляд, и красиво и удобно. При построении на плацу училище выглядело не частоколом, а этакой аккуратно продуманной лестницей. Были в этом комплектовании рот и практические выгоды: например, на марше замыкающим не приходилось то и дело трусцой догонять ротную колонну, а старшинам не нужно было долго ломать голову, если требовалось заменить курсанту гимнастерку, брюки или сапоги…
Но курсанты — народ молодой и веселый — нашли и в этом смешную сторону. В ход пошли самые разные — и не всегда тактичные — прозвища. Если курсантов первой роты величали «гренадерами» или, на худой случай, «битюгами», то нас называли куда обиднее: «козявками», «малявками», «недомерками». Однако еще обиднее звучало для нас прозвище «мерзавчики». Перед войной в каждом гастрономе можно было купить водку в стограммовой бутылочке. Так вот эти бутылочки и назывались «мерзавчиками».
Однако у «мерзавчиков» из шестой роты была собственная гордость. Они ни в чем не уступали курсантам других рот, а в марш-бросках неизменно были первыми Как известно, в этом виде соревнований учитывается командное время. Другими словами, суммируются лучший и худший результаты, после чего время делится пополам.
Среди «гренадеров» было немало длинноногих бегунов, обладавших широким, размашистым шагом. Но были среди них и такие, которые выдыхались на первом километре. Бежишь, бывало, по большаку, петляющему среди подмосковных рощиц, и видишь сквозь пот, заливающий глаза, привычную картину. В тени дерева лежит долговязый «гренадер», а два других уговаривают его подняться и взваливают на себя его снаряжение: винтовку, лопату, ранец и противогаз…
У нас в шестой роте таких случаев не было. Мы финишировали дружно, и разрыв между первым и последним составлял не более одной-двух минут. А это не так уж плохо, если учесть, что дистанция марш-броска равнялась 12 километрам: 750 метров мы двигались ускоренным шагом, следующие 750 метров — бегом. И так до конца, до финиша.
Сказать, что марш-броски были для нас тяжелейшим испытанием — значит не сказать ровным счетом ничего. Уставали мы смертельно, и после каждого броска два- три дня болели буквально все мышцы, а обыкновенные кирзовые сапоги казались сделанными из свинца. Ткань гимнастерок, пропитанная на груди и спине потом, становилась жесткой и ломкой, как фанера.
Но зато разденутся ребятки в бане — и любо-дорого на них посмотреть. У каждого — ни одной капельки лишнего жира, а под молодой здоровой кожей можно четко отличить все мышцы рук, ног, груди и живота. Одним словом, наглядные пособия для изучения анатомии человека!
…Паром плавно уткнулся в хлипкий дощатый причал, мы вскарабкались в кузов нашей полуторки, и шофер осторожно вывел ее на дорогу, уходящую в низкорослый смешанный лес. А спустя минуту или две мы выехали на залитую солнцем поляну, по краям которой стояло несколько жилых бараков и двухэтажный, покрытый белой штукатуркой дом с черепичной крышей. Шофер круто развернул машину и резко остановил ее у крыльца, над которым косо висела выгоревшая на солнце вывеска:
НАРКОМЛЕС УССР
КУШУГУМСКОЕ ЛЕСНИЧЕСТВО
— Штаб! Кабинет командира на первом этаже, — коротко объявил толстенький начфин и, деловито помахивая чемоданчиком, поднялся на крыльцо. Мы спрыгнули с кузова полуторки, оправили гимнастерки и пилотки и пошли следом.
Пересохшие от жары ступеньки жалобно скрипят под тяжелыми кирзовыми сапогами. Мы с Осиповым скатываемся с крыльца штаба и останавливаемся, оглядываясь по сторонам. Где тут вещевой склад?
Потом Осипов подзывает к себе пожилого солдата, несущего на костлявом плече десяток саперных лопат, и строго спрашивает:
— Товарищ боец! Где здесь у вас склад ОВС?
Боец совсем не по-военному пожимает плечами:
— Мабуть, там…
Он делает неопределенный жест рукой и пытается сказать что-то еще, но его прерывает отчаянный возглас за нашей спиной:
— Урра! Мерзавчики прибыли!
Мы оглядываемся и видим, как со стороны леса к нам бегут два молоденьких лейтенанта в новенькой, с иголочки комсоставской форме. Они похожи на братьев- близнецов: оба черноволосы и горбоносы, оба среднего роста, поджары и сухощавы.
— Мы не ошиблись? — кричит один из них на бегу. — Вы из МВИУ? Из шестой роты?
— Вы не ошиблись, — хмуро отвечает Осипов. Он явно не ожидал того, что и здесь, в части, его будут называть мерзавчиком.
Обмениваемся рукопожатиями и знакомимся. И я еще раз убеждаюсь, что расстановка кадров в армии тесно связана с алфавитом. Фамилии наших будущих сослуживцев начинаются на букву «Б». Один из них, более подвижный и горячий — Гога Бессаев, родом из Северной Осетии, другой, посдержаннее — одессит Борис Брезнер. Первый временно, до полного укомплектования батальона комсоставом, командует третьей ротой, а другой — четвертой.
— Вам, видимо, дадут первую и вторую роту, — уверенно говорит Брезнер. — Конечно, временно… До тех пор, пока не прибудут кадровые командиры. Но это, как говорят в штабе, вилами на воде писано…
И Брезнер и Бессаев наши однокашники, только из четвертой роты. Их выпустили из училища в один день с нами, но в батальон они прибыли на три дня раньше. Им не пришлось болтаться без дела в Днепропетровске и ждать назначения в штабе фронта. Их откомандировали в Запорожье буквально через час после появления в отделе кадров…
Мы вчетвером отправляемся на вещевой склад. Два дня — небольшой срок, но Брезнер и Бессаев уже успели основательно ознакомиться с жизнью саперного батальона, который формируется на территории Кушугумского лесничества. И им явно не терпится поделиться своими наблюдениями.
— Нам крупно повезло, братцы! — шутит Брезнер. — Мы попали в саперно-кулинарный батальон…
— Как это: кулинарный?
— Да очень просто! Начальник штаба у нас — капитан Ситников, который до призыва в армию был директором хлебозавода. Комиссар батальона Кац всю жизнь проработал директором ресторана в Бердянске. Начальник артснабжения Захарович — заведовал столовой на «Запорожстали». Начфин — бывший главбух треста столовых. Даже старшина первой роты — мой земляк Нетахата — и тот из этой компании. Когда-то был метрдотелем в ресторане на Дерибасовской…
— А это неплохо, — осмеливаюсь пошутить я. — Значит, голодовать нам не придется…
— Кормят нас от пуза! — подхватывает Бессаев. — С запада на восток без конца гонят скот, и наш повар каждый день ездит в Запорожье. И там ему выделяют любую корову, какую он только захочет… И в щах и в каше у нас больше мяса, чем капусты и крупы…
— Все это чепуха! — перебивает словоохотливого Бессаева рассудительный Осипов. — Ты лучше расскажи о личном составе. Что за народ?
— Вот с этим неважно, — говорит Брезнер. — В основном старички. Многим за сорок… У большинства — три-четыре класса образования…
— А строевая выправка? — горячится Бессаев. — Смех, да и только! Ходят как коровы на льду…
— И это чепуха! — повторяет любимое словцо Осипов. — На одной выправке далеко не уедешь. Да и не нужна она. Война — это не парад. Надо учить бойцов другому…
— Вот ты и поучи попробуй. Он возьмет в руки учебную мину, а сам трясется как бараний хвост. Боится, что взорвется и его детишки останутся сиротами…
— Не загибай, Гога! — сухо говорит Брезнер. — Я не вижу ничего смешного в том, что человек думает о семье, которую ему пришлось оставить. И других солдат нам не дадут. Придется командовать теми, что есть. Не исключена возможность, что пополнение будет помоложе. Да и сержанты у нас — по два, по три на роту — в основном кадровые…
— Все это правильно, — уже на полтона ниже говорит Гога. — А комбата до сих пор нет. Его заменяет пекарь. Пусть пекарь самой высокой квалификации, но нам нужен сапер. Причем не какой-нибудь, а кадровый…
И опять Борис обрывает горячего кавказца:
— Во-первых, Ситников — капитан запаса. Это значит, что он что-то умеет. А во-вторых, комбата нам обязательно пришлют. Не могут нас послать на фронт без командира-кадровика.
Мы подходим к вещевому складу, разместившемуся в старом ветхом сарае. У ворот сарая скучает боец лет сорока — сорока пяти с самозарядной винтовкой Токарева за спиной. При нашем появлении он перемещает винтовку на грудь.
— Товарищ боец! — окликает Бессаев. — Где старшина?
— А бис его знае, — отвечает боец. — Пийшов кудась… Казав, що шесть часов будэ…
Часов никто из нас четверых не имеет. Поэтому мы недоуменно переглядываемся. А боец, видимо, догадавшись, в чем дело, солидно кашляет, достает из кармана брюк старенькие серебряные часы и объявляет:
— Без двенадцати шесть! Почекайте трошки…
Мы садимся на груду бревен, сваленных у сарая, и ждем.
Я огорчен.
Меня радуют пахнущие конской сбруей новенькие ремни полевого снаряжения, гимнастерка, плотно облегающая мои раздавшиеся за время пребывания в училище плечи, и поскрипывающие на каждом шагу яловые сапоги. Но все портит воротник!
Моя детская шея торчит из воротника гимнастерки, как стебель фикуса из цветочной кадки. Я оборачиваюсь и гляжу на Осипова. У него дела обстоят лучше, поскольку он вообще не имеет шеи. Голова растет у него прямо из ключиц, и воротник подпирает тугие, круглые щечки.
Я кручусь перед зеркалом, раздобытым где-то старшиной вещевого склада, становлюсь и так и эдак. Но ничего не меняется. Вытянувшаяся из воротника шея предательски подчеркивает мою незрелость и несолидность. Больше того, она как бы увеличивает оттопыренные, как у дошкольника, уши…
А старшина — красномордый и упитанный здоровяк — еще острит:
— Шея подкачала! Но меньшим размером мы не располагаем…
— Что же делать? — спрашиваю я. — Может быть, ушить воротник?
— Не выйдет! — убежденно говорит старшина. — Вырез ведь не убавишь…
— Но так тоже не годится! — сопротивляюсь я. — Можно ведь что-то сделать?
— Можно, — хохочет старшина. — Шею наедать надо! Благо харчи у нас хорошие! Вот вы и налегайте, товарищ лейтенант!..
Проклиная солдатский юмор старшины, я выхожу со склада. В руках у меня — петлицы и шевроны, которые надо еще нашить на воротник и рукав гимнастерки. Следом за мной выходит Осипов.
На бревнах, греясь в лучах закатного солнца, сидят Бессаев и Брезнер. Они дожидаются нас. Бессаев вскакивает и кричит:
— Теперь завалимся к медичкам. Поболтаем в дамском обществе. А тем временем девушки пришьют вам петлицы и шевроны…
— Нашел тоже девушек, — передразнивает своего друга Борис. — Там одни старухи! Самой молодой — двадцать шесть…
Для нас, девятнадцатилетних, женщина двадцати шести лет — уже старуха. Впрочем, что мы знаем о женщинах?
По дороге словоохотливый Гога рассказывает, что в нашем батальоне пять женщин-медичек. Это врач — начальник санчасти и четверо фельдшеров — ротных санинструкторов. Военврач третьего ранга — старая дева. А санинструкторы — старшины и сержанты, которые никакой субординации не признают и ведут себя как на гражданке. Поселили их в небольшом глинобитном домике, стоящем на отшибе.
Когда мы переступаем порог домика, в дамском обществе начинается небольшой переполох. Три девицы, щеголявшие в связи с жарой в одних нательных мужских рубахах с тесемками вместо пуговиц, с визгом скрываются в дальней комнате. Врач, женщина лет тридцати пяти, устало поднимает глаза от журнала, в который она что-то записывает, здоровается и снова погружается в работу.
А черноволосая, хрупкая, похожая на цыганку женщина, которая сидит, заложив ногу за ногу, вынимает изо рта папиросу и говорит:
— Новеньких мальчиков привели! Опять возникла нужда в пошивочных работах!
Потом она бросает взгляд на меня и небрежно добавляет:
— А вам, молодой человек, я советую замочить на ночь воротник гимнастерки. Может быть, он усядет…
Чертов воротник! Я вспыхиваю от обиды и гнева. Я еще не знаю, что эта бойкая на язык женщина — санинструктор моей роты, что мне предстоит восхищаться ее мужеством, что она проводит в последний путь одного из нас — Бориса Брезнера…
А произошло это так.
В ту сентябрьскую ночь мы ставили противопехотные мины на никем не обороняемом просторном пляже неподалеку от села Балабино. Работы предстояло много: надо было за ночь поставить три ряда мин на участке протяженностью почти полкилометра. Поэтому моей изрядно поредевшей команде придали взвод из роты лейтенанта Брезнера. Вместе со взводом, хотя в этом и не было особой необходимости, пошел на задание и сам Брезнер.
— Хочу заняться минным делом, — заявил он. — А то с самого августа только и знаю, что копаю КП и НП…
Бойцы снаряжали взрыватели, копали лунки в песке, укладывали рядом с ними мины, а потом аккуратно прикрывали их сверху слоем песка. Однако самую главную работу — установку мин в боевое положение — выполняли я и Брезнер. Конечно, можно было поручить это дело рядовым или сержантам, но они работали гораздо медленнее нас. А времени было в обрез: пока мы скрытно пробирались по плавням к пляжу, прошла уже половина ночи.
— Не могу смотреть, как они копаются! — имея в виду бойцов и сержантов, нервно дернул плечом Брезнер. — Давай покажем им класс!..
Было темно, сыро и неуютно. Моросил тихий и вкрадчивый дождь, и мы с Брезнером работали в плащ-палатках. Тяжелая, намокшая ткань плащ-палаток не только сковывала движения, но и не пропускала воздуха. Под ее покровом было душно, как в парной, и пот градом катился по моему лицу, по груди и спине…
Немцы, видимо, и не подозревали, что происходит на противоположном берегу Днепра. Они время от времени пускали над рекой одну пулеметную очередь, потом другую и надолго затихали. Зато нас постоянно беспокоили осветительные ракеты.
Через каждые двадцать минут над Днепром ослепительно вспыхивала, подобно маленькому солнцу, ракета, а следом за ней с правого берега доносился слабый щелчок выстрела. Потом несколько минут ракета, подвешенная на парашютике, медленно спускалась вниз, встречалась со своим отражением в воде и гасла. При первой же вспышке ракеты наши бойцы плашмя падали на мокрый песок. И только я и Брезнер застывали в полной неподвижности, превращались на какое-то время в живые статуи. Падать нам было нельзя: любое резкое движение, когда у тебя в руках мина и взрыватель, могло окончиться печально.
Так же, как и я, на какое-то время превращался в неподвижную фигуру и мой ординарец Коля Лесовик, неотступно ходивший следом за мной.
На груди — под плащ-палаткой — у Коли болталась противогазная сумка, наполненная снаряженными взрывателями, и он время от времени совал мне в ладонь очередной взрыватель.
— Только не вздумай падать! — строго предупредил я его. — Со взрывателями шутки плохи! И пуговиц не соберешь…
Первый ряд мин мы с Брезнером поставили сообща.
Шли с разных концов навстречу друг другу. А потом разделились: Борис начал ставить второй ряд, а я третий. И здесь дело пошло быстрее — в нас возник дух соревнования.
Взлетали и повисали над Днепром ракеты, я застывал в неподвижности, потом протягивал руку за очередным взрывателем, нащупывая крошечное отверстие в толовой шашке, вставлял в него взрыватель, опускал снаряженную мину в лунку и протягивал руку снова…
— Отстаешь! — задорно крикнул Борис.
Я посмотрел вперед и увидел, что он на самом деле обошел меня на две или три лунки. И я уже собирался сказать ему, чтобы он не спешил, что в таких делах лучше придерживаться поговорки: «Тише едешь — дальше будешь», — но опоздал.
Там, где на коленях, склонившись над очередной лункой, стоял Борис Брезнер, взметнулось пламя, ахнул взрыв и что-то мягкое, похожее на большую лягушку, с силой ударило меня по лицу (только много позже я догадался, что это была кисть левой руки Бориса).
«Неужели немцы? — подумал я в первый момент. — Неужели обнаружили? Тогда почему я не слышал свиста снаряда или визга мины?»
Я понял и бросился к Борису.
Он по-прежнему стоял на коленях, вытянув вперед руки и покачивая из стороны в сторону головой, с которой слетела каска. Уже начинало светать, и я разглядел, что у Бориса начисто оторвана кисть левой руки, а на правой остался только большой палец.
И тут я услышал странный звук. Показалось, что где-то рядом из неисправного водопроводного крана сочится слабая струйка. А потом я увидел, как из левой руки Бориса, из рассеченной артерии фонтанирует на песок даже в темноте алая кровь…
Я оглянулся. Мои саперы вели себя по-разному. Одни лежали там, где застал их взрыв. Другие, втянув голову в плечи, бежали по направлению к плавням.
— Лесовик! — скомандовал я. — Снять сумку и бегом за Машей!
Но Лесовика, обычно ходившего за мной как тень, рядом не было. Видимо, он, как и я, сначала ошибся и решил не маячить со своим смертоносным грузом в зоне артобстрела.
А Маша уже бежала ко мне. Надо думать, что она, как обычно, мирно дремала под шум дождя в нашей крытой брезентом двуколке, когда взрыв разбудил ее. Она вышла из кустов, где мы оставили двуколку, услышала мою команду Лесовику и помчалась на помощь…
Тем временем Борис перестал качать головой и выдавил сквозь огромные обожженные взрывом губы:
— Сам виноват… Наступил на полу плащ-палатки… Покачнулся, сдавил мину… И вот… Ничего не вижу… Ничего не слышу… Пристрелите меня…
А Маша была уже рядом. На бегу она потеряла пилотку, но даже не оглянулась. Тяжело дыша, опустилась на колени рядом с раненым и зло крикнула:
— Чего стоишь? Снимай свою плащ-палатку! Живо!
Она ловко освободила Брезнера от окровавленных лохмотьев, перетянула жгутами его руки, достала из сумки шприц, сделала укол и распорядилась:
— Положить на плащ-палатку и отнести к двуколке!
Потом медленно поднялась с колен, отряхнула мокрый песок с подола юбки, выпрямилась и сказала куда- то в пространство:
— Растяпа! Стоит и хлопает ушами!
Я действительно стоял после взрыва как истукан. Минуту, может быть, две… Я не раз видел, что способна натворить маленькая двухсотграммовая мина, если взорвется в руках сапера…
Но тут был мой друг!
Бориса увезли, а я остался. Надо было заканчивать работу: нам предстояло поставить во втором и третьем ряду около шестидесяти мин.
Повозку с раненым мы нагнали в тот момент, когда она стояла в предместье Запорожья Николаевке, у какого-то барака, над входом которого висел флаг с красным крестом. Борис уже лежал на медсанбатовских носилках. Он пытался поднять сплошь забинтованную голову и прохрипел сквозь распухшие губы:
— Володя здесь? Прости, Володя… Подвел я тебя… Прости и прощай. Больше мы не увидимся…
— Ну что ты? — по-детски пролепетал я. — Мы с тобой еще…
И смолк. Что я мог ему обещать? Да и слышал ли он меня?
Маша осталась в медсанбате, а мы следом за уже пустой двуколкой зашагали в Зеленый Яр, где в те дни квартировал наш саперный батальон. Лесовик понуро плелся в трех шагах позади меня, ожидая взбучки. Но мне было не до него…
Маша появилась в комсоставской столовой во втором часу дня. Она остановилась на пороге и громко сказала опять куда-то в пространство:
— Умер. Через час после того, как ему ампутировали обе руки и удалили оба глаза. Похоронили его рядом с медсанбатом. В яблоневом саду…
Пухленький начфин, еще вчера игравший в шахматы с Брезнером, уронил ложку и растерянно спросил:
— Надо бы написать родным. А?
— А куда? — в свою очередь спросил комбат. — В Одессу ведь не напишешь…
Но все это еще впереди. А пока все мы — и Брезнер, и Осипов, и Бессаев, и я — веселы, беспечны и беззаботны, как трехнедельные щенки. Нас радует все вокруг: новенькое обмундирование, и домик, который командование выделило для нас четверых, и синие июльские сумерки за окном, и даже старые скрипучие железные койки, застланные вместо матрацев плащ-палатками…
Я собираюсь в свою роту. Ради первого знакомства смахиваю пыль с сапог, до блеска драю пуговицы на гимнастерке, аккуратно подшиваю свежий подворотничок и старательно скоблю безопасной бритвой белесый пушок на щеках и подбородке. А мои друзья наслаждаются немыслимой в курсантской жизни роскошью: они прямо в сапогах лежат на кроватях и лениво обмениваются ироническими замечаниями по моему поводу.
— Ишь как старается! — степенно рассуждает обо мне, как о ком-то отсутствующем, Осипов. — Решил удивить наших «дедов». А не понимает, что они в свое время царских генералов видели при эполетах и алмазных звездах на лентах. На блестящие пуговки им наплевать…
— Ему бы усы отпустить, — в тон Осипову продолжает Гога. — Это прибавит ему солидности. А главное — сразу было бы видно, что перед тобой особа мужского пола. А он, чудак, задумал бриться…
— Зря вы так, ребята, — подчеркнуто серьезно говорит Борис. — Все у него на месте. Можно только позавидовать его шее, которую так красиво оттеняет модное декольте…
— Ну вас к черту! Трепачи! — беззлобно огрызаюсь я, изо всей силы хлопаю дверью и выскакиваю на крыльцо. Вслед мне из распахнутых настежь окон глинобитного домика несется оглушительный хохот.
Командный состав батальона расселили в домах и бараках, где прежде жили рабочие и служащие Кушугумского лесничества, а рядовые ночуют в шалашах, изготовленных из ольховых веток и камыша. У каждой роты — свой ряд шалашей, вдоль которого проложена дорожка. В начале дорожки стоит наскоро сколоченный грибок для дневального, а над ним возвышается столб с тусклой электролампочкой. Все это в какой-то степени напоминает военный лагерь мирного времени.
Когда я появляюсь в круге света, отбрасываемого стосвечовой лампочкой, рота, построенная в две шеренги, уже ждет меня. Старшина, заранее предупрежденный мною, чтобы все было по форме, зычным, поистине старшинским голосом подает команду:
— Рота, смирно! Равнение направо! Товарищ лейтенант! Первая рота построена на вечернюю поверку…
— Вольно! — говорю я. — Начинайте поверку…
Старшина уже было раскрывает книгу с ротным списком, когда в запланированный мною ход событий вклинивается нечто непредвиденное. Из темноты, с левого фланга, раздается удивленный свист и кто-то довольно громко спрашивает:
— Откуда это? Из какого детсада?
Старшина тут же захлопывает книгу и вопросительно смотрит на меня: он ждет, чем я отвечу на этот выпад. А в шеренгах роты вспыхивает и угасает приглушенный смешок. Но я делаю вид, что ничего не произошло, и строго спрашиваю:
— Старшина! В чем дело? Почему не начинаете перекличку?
Старшина подчеркнуто выпрямляется, раскрывает книгу и произносит первую фамилию:
— Ананчук!
— Я!
— Бородавка!
— Я!
— Витер!
— Я!
— Гуляйполе!
— Я!
Кабанец. Козолуп. Непейвода. Оселедец. Пацюля. Репа. Сапа. Сивоус. Таранец. Чепурной. Чуприна… Старшина одну за другой называет фамилии, а я стараюсь запомнить лица. И тут же подмечаю одну странную деталь. Несмотря на то что в строю большинство украинцев, традиционные украинские фамилии с окончанием на «ко» и «чук» почти не встречаются. Большинство фамилий, которые называет старшина, напоминают озорные клички.
А потом меня осеняет. Ведь все мои бойцы мобилизованы из сельских районов Запорожской области. А это значит, что они — потомки лихих казаков, основавших когда-то Запорожскую Сечь. Ну что ж! Это совсем неплохо. Можно надеяться, что потомки соратников Тараса Бульбы не будут праздновать труса на поле боя. Правда, умение размахивать саблей и лезть напролом — саперам ни к чему. Саперам нужны другие качества: скрытность и терпение, осторожность и выдержка. Однако и без мужества не обойтись, оно в основном определяет поведение солдата перед лицом опасности…
Перекличка закончена. Старшина докладывает мне, что весь личный состав роты налицо. Я выхожу на середину строя и говорю:
— Товарищи! Я временно назначен командиром вашей роты. Зовут меня…
Коротко рассказав о себе, я продолжаю:
— Только что — перед началом вечерней поверки — в роте произошел возмутительный случай. Кто-то позволил себе свист и выкрики в строю. Для меня не составляет большого труда выявить и примерно наказать виновного. Но я не буду делать этого. Я приму во внимание тот факт, что многие из вас давно не служили в армии и подзабыли армейские порядки. Но это последний раз. С завтрашнего дня я буду строго требовать с вас во всем объеме существующих уставов. Я прекрасно понимаю, что все вы старше меня по возрасту, что некоторым из вас я гожусь в сыновья. Но я ваш командир, и от этого никуда не денешься. И главное тут не в том, что кто-то назначил меня вашим командиром. Главное — в другом. Я специально изучал инженерное дело, я разбираюсь в работе саперов лучше любого из вас. А если так, то кому же еще учить вас, кому же еще командовать ротой? Завтра мы начнем боевую учебу. Будет нелегко, придется попотеть и мне, и вам. И я не буду давать каких-либо поблажек ни вам, ни самому себе! Хотя бы потому, что я хочу, чтобы все вы вернулись домой, к своим семьям. Хорошо обученный боец всегда имеет больше шансов уцелеть на поле боя. И наоборот: тот, кто не умеет воевать, становится удобной мишенью для врага. Тот, кто отлынивает от учебы, сам обрекает себя на гибель! Вот, пожалуй, и все, что я хотел вам сказать на первый раз…
Я поворачиваюсь к старшине, командую: «Ведите роту на вечернюю прогулку» — и ухожу а вслед мне доносится тот же голос:
— Силен пацан!
Прозвище «Пацан» прилипло ко мне как банный лист. Но узнал я об этом значительно позднее и случайно.
В конце сентября мы минировали подступы к городу на Софиевском направлении и ночевали в одной из пустующих хат колхоза «Сичь». Бойцы вповалку спали прямо на полу в горнице, а я, сержант Коляда и мой ординарец Лесовик — на кроватях в небольшой комнатенке рядом.
Ночью один из бойцов пошел по нужде на двор, а возвращаясь, зацепил в темноте винтовки, прислоненные к стене. Оружие с грохотом повалилось на пол. Я, как всегда спавший очень чутко, тут же проснулся и услышал отчетливый шепот:
— Тише, дьяволы! Пацана пожалейте… Ведь он только что прилег…
В том, что речь идет обо мне, сомнений не было. За полчаса до этого я ходил проверять, как несет службу сторожевой дозор…
Начался август. Стоит несусветная жара. Даже ночью, лежа под одной простыней, обливаешься липким потом. Но несмотря на это, я сплю как убитый. Это объясняется просто: ежедневно я провожу на ногах пятнадцать-шестнадцать часов.
Я прихожу в роту за пять минут до подъема, наблюдаю за обязательной физзарядкой, веду бойцов на Кушугум купаться, провожу утренний осмотр и только после этого иду завтракать.
А после завтрака начинаются занятия. Первую половину дня я, как правило, отвожу тем дисциплинам, которые требуют физических усилий: строевой подготовке, штыковому бою, тактике одиночного бойца и действиям бойца в составе взвода.
Занятия мы проводим на большой, густой заросшей жухлой травой поляне, которая по ширине равна футбольному полю, а по длине — в два с половиной раза больше. Мои «старички» старательно маршируют и выполняют повороты в строю, добросовестно «бодают» саперными лопатами (винтовок еще не подвезли!) камышовые чучела. Труднее даются им перебежки и переползания. Даже относительно молодым сержантам приходится туго: ведь совсем непросто под немилосердно палящим солнцем пробежать, падая через каждые шесть секунд, 250 метров или проползти то же расстояние по-пластунски. А каково «старичкам», многим из которых перевалило за сорок? Но они с суровым упорством крестьян, привыкших к ежедневному физическому труду, без единой жалобы пересекают поляну и возвращаются на исходный рубеж, чтобы по команде «Вперед!» снова бежать и падать, бежать и падать. Гимнастерки потемнели от пота, а на спинах появились белые пятна высохшей соли…
Только после обеда, когда солнце неподвижно повисает в зените, я увожу роту в тень деревьев и начинаю занятия по уставам и наставлениям.
Сегодня я решаю поговорить о самом главном — о том, что нам предстоит делать на фронте. Я поднимаюсь с пенька, на который присел, чтобы дать хотя бы минутный отдых гудящим ногам, и говорю:
— Судя по событиям на фронте, нам с вами предстоит в основном заниматься подрывными работами и установкой минных полей. А работа со взрывчаткой имеет свои особенности. Если, скажем, промах стрелка или артиллериста не приносит непосредственного вреда ему самому, то любая ошибка сапера может окончиться печально не только для него, но и для окружающих. Все зависит от того, заряд какой силы взорвется в руках у неумелого и неосторожного сапера.
Поэтому я считаю необходимым хотя бы вкратце ознакомить вас со взрывчатыми веществами и их свойствами.
Первым взрывчатым веществом, которое изобрели люди, был порох. Однако порох горит сравнительно медленно, и образующиеся при этом газы как бы ищут слабое место в окружающей среде и устремляются туда. Это свойство пороха человек умело использовал в огнестрельном оружии. Пороховые газы по мере сгорания заряда выталкивают из ствола оружия пулю или снаряд.
Но там, где надо взорвать кирпичную кладку или металл, порох малоэффективен. Здесь нужно вещество, способное мгновенно заполнить окружающее пространство огромным количеством газа.
Таким веществом явился динамит, изобретенный в прошлом веке шведом Нобелем. Если динамитом зарядить патронную гильзу и выстрелить, то заряд не только вытолкнет пулю из ствола, но и разорвет патронник винтовки.
После динамита вскоре появились его братья — аммонит и аммонал. Их до сих пор используют при прокладке туннелей и горных дорог, при добыче полезных ископаемых. Но в военном деле эти вещества применяют крайне редко: они очень чувствительны и взрываются от удара или при соприкосновении с открытым огнем.
Поэтому саперы пользуются тринитротолуолом, или — попросту — толом. Эта взрывчатка не боится ни ударов, ни открытого огня. Правда, при длительном хранении в плохих условиях тол покрывается налетом, напоминающим иней. В таких случаях он опасен и может взорваться от удара или при нагревании до двухсот градусов.
Тол взрывается только от детонации — то есть от воздействия сильной взрывной волны. В военно-инженерной практике для этой цели используются специальные стандартные капсюли-детонаторы, начиненные особо чувствительной и мощной взрывчаткой.
У нас тол выпускается в шашках весом 200 и 400 граммов. Для специальных целей выпускаются также круглые шашки весом 70 граммов. Упаковывается тол в стандартные ящики…
В это время за моей спиной раздается приглушенный кашель. Я оборачиваюсь и вижу осточертевшего мне рядового Синькина. Этот пройдоха из пройдох ничуть не смущен тем, что опоздал и прервал занятия. Он нагло смотрит мне в глаза, и я тщетно ищу в них хоть какой-нибудь отблеск тревоги и беспокойства.
— В чем дело? — сухо спрашиваю я. — Почему вы отсутствовали?
— Ходил в санчасть…
— А кто вас отпускал?
— Никто, — пожимает плечами Синькин. — Вас не было… А мне после обеда стало плохо…
В Семене Синькине я ошибся…
Поначалу я считал его человеком внутренне неорганизованным, а посему абсолютно непригодным для армейской службы. В каждой роте, пожалуй, есть такой боец-неумеха, боец-грязнуля, своего рода посмешище для остальных. И когда в группе бойцов, окружавших Синькина, раздавался дружный хохот, я не удивлялся.
Смеяться было над чем. Синькин постоянно опаздывал в строй, внешне выглядел неряшливо. Во время утренних осмотров я каждый раз делал ему замечания то за косо подшитый подворотничок, то за висевшую на одной ниточке пуговицу, то за клочок портянки, торчавший из голенища. Но мои внушения повисали в воздухе.
Даже на фоне «старичков», выглядевших отнюдь не богатырями, Синькин выделялся хилостью и худосочностью. По утрам, когда вся рота мылась до пояса в холодной речной воде, он явно стыдился своего недоразвитого тела. Узкие плечи, впалая грудь, округлый яйцевидный животик, руки и ноги, начисто лишенные каких-либо признаков мускулатуры, свидетельствовали о том, что их обладатель всю жизнь избегал физического труда.
Впрочем, так оно и было. За свои тридцать лет Синькин сменил уйму профессий: он успел поработать и официантом, и счетоводом, и экспедитором, и помощником режиссера в кукольном театре, и массовиком в санатории, и кем-то еще. Но ни на одном месте долго не задерживался.
Само собой разумеется, что армейские порядки пришлись ему не по душе, и Синькин всячески отлынивал от занятий и нарядов. Почти ежедневно он отпрашивался в санчасть, а при удобном случае бегал туда тайком.
Однако вскоре я убедился, что Синькин не так прост. Оказалось, что бойцы смеются вовсе не над ним, а над тем, что он рассказывает. Рассказывает и изображает. Он знал массу анекдотов, был находчив и умел вовремя подкинуть реплику, вызывавшую общий смех. Не прошло и недели с того дня, когда была сформирована рота, а у многих бойцов и младших командиров появились клички, придуманные Синькиным.
— Эй ты! Мамонт! Пошевеливайся! — орал он двухметровому правофланговому Бурмистрову, и кличка «Мамонт» навсегда прилипала к неповоротливому и медлительному гиганту.
Кроме того, Синькин мастерски копировал движения и жесты окружающих. Правда, тут он был осторожен и не осмеливался передразнивать рядовых, поскольку можно было схлопотать по шее. Он отыгрывался на командирах.
Как-то издалека я увидел, как Синькин, приволакивая правую ногу, прошелся по поляне, и тут же раздался громкий смех бойцов. Сомнений быть не могло: Синькин изображал начальника боеснабжения, раненного в ногу в финской кампании.
Затем дошла очередь и до меня.
Однажды во время перекура я подошел к группе бойцов, в центре которой что-то оживленно рассказывал Синькин. Он стоял спиной ко мне и, разгоряченный общим вниманием, не заметил, как изменились, посерьезнели лица его слушателей.
— Командир обязан, — продолжал уже давно, видимо, начатый рассказ Синькин, — учить личным примером. А наш Пацан? Только и знает, что ходит за нами следом, как пастух… Мы, извините, в полной выкладке, с вещмешками и противогазами ползаем, обливаясь потом, а он в тени посадки, в холодке прогуливается для аппетита. Нет! Ты мне сам покажи, как надо делать перебежки, как переползать, как окапываться. А так, заложив руки за спину, может каждый! — И Синькин моментально преобразился. Он заложил руки за спину, наклонил голову, как молодой бычок, приготовившийся бодаться, и, медленно, лениво выбрасывая ноги, пошел по кругу. Потом, не услышав привычного смеха, оглянулся, встретился со мной взглядом и оторопел.
— Продолжайте! Продолжайте! — сказал я. — У вас хорошо получается. Только для полного сходства заправьте портянку в сапог. А то она у вас опять вылезла, как панталоны у неопрятной дамочки…
Раздался приглушенный смех, но я тут же погасил его:
— Кончай курить! Сержант Коляда! Построить роту!
Я выскакиваю из кабинета комиссара.
В один прыжок, через четыре ступеньки, мимо оторопевшего часового я слетаю с крыльца штаба и прямо по лужам шагаю в расположение санчасти.
— Вот сволочь! — вслух думаю я. — Нажаловался, нагородил всякой чепухи! Да и комиссар тоже хорош!
Комиссар встретил меня подчеркнуто спокойно.
— Здравствуйте, — мягко, по-штатски сказал он. — Садитесь…
Я сел на грубо сколоченную табуретку и, все еще не понимая, чем вызван срочный вызов, оглянулся. Комиссар сидел напротив меня за стареньким письменным столом, заваленным газетами, книгами и брошюрами. Его массивная рыхлая фигура почти целиком загораживала маленькое оконце, за которым, касаясь рваными боками вершин деревьев, плыли черные тучи.
Кац несколько секунд всматривался в мое лицо, а затем ошарашил меня. Я ждал чего угодно, только не этого.
— Мы решили, — сказал Кац, — забрать из вашей роты бойца Синькина и перевести его в хозяйственный взвод…
— Зачем? — чувствуя, как в горле застревает ком обиды, спросил я.
— По двум причинам. Во-первых, Синькин не очень пригоден к строевой службе. А во-вторых, наблюдается… наблюдается, мягко говоря, ваше необъективное отношение к нему.
— В чем это выражается?
— Вы сами знаете, — голос комиссара по-прежнему звучал мягко. — Пристальное внимание, которое вы уделяете Синькину, не приносит пользы делу…
— Позвольте! — перебил я. — Имею я право как командир проводить индивидуальные занятия с отстающим бойцом? Имею или нет?
— Имеете, — согласился Кац. — Но в данном случае лучше…
— Нет, не лучше! — я вскочил на ноги. — Лучше, если оставить Синькина в моей роте и дать мне возможность обучить и воспитать его, сделать из этого огородного чучела что-то похожее на бойца. А вы… Вы подрываете мой авторитет!..
— Ишь ты! Какой горячий! — комиссар тоже понемногу начинал заводиться. — Хорохорится, как петух. Да ты сядь…
Я выпрямился, принял стойку «смирно» и, глядя прямо в глаза с набрякшими веками, отчеканил:
— Я вам не петух! И не официант из вашего ресторана. Я лейтенант Красной Армии…
— Хватит! — комиссар грузно поднялся со стула и недобро глянул на меня. — Вопрос о переводе Синькина я согласовал с комбатом. Значит, это приказ. Вам ясно?
— Ясно! — я вытянулся и старательно щелкнул каблуками. — Разрешите идти?
— Подождите!
Комиссар сел, снял пилотку и не торопясь вытер лысину. За окном шуршал дождь, в комнате было сыро, темно и душно. Кац сунул в карман носовой платок, подошел к двери и распахнул ее. И лишь после этого сказал:
— Я вызвал вас не для того, чтобы согласовывать с вами приказ о переводе Синькина. Приказы, как известно, не обсуждают. Я хотел, чтобы вы сделали выводы из случившегося…
А случилось вот что.
Я проводил занятия по тактике одиночного бойца и не спеша шел за ротой, развернутой в цепь. Мои «старички» с лопатами наперевес бежали, падали, вскакивали и снова бежали. Я поглядывал на часы с секундной стрелкой, заимствованные у сержанта Коляды, засекал время и изредка покрикивал:
— Непейвода! Не задерживаться! Вперед! Запомните: шесть секунд на перебежку, шесть — на стрельбу из положения лежа. Промедлите — и вражеский стрелок успеет прицелиться в вас…
И тут я заметил, что мой ординарец Лесовик, бежавший впереди и справа от меня, загадочно улыбается. Я проследил за его взглядом, и у меня перехватило дух.
Опять Синькин! Этот пройдоха снова хитрил. Он вразвалочку бежал по лесной посадке, окаймлявшей поляну. Опередив всех, он осторожно ложился в траву, минуту-другую ждал, когда ротная цепь поравняется с ним, а затем поднимался и бежал дальше. Лопату он волочил за черенок по земле, и ее лоток подпрыгивал на кочках и неровностях.
Недавняя обида с новой силой обожгла мое сердце. Каков наш ротный болтун! Ну ничего! Сейчас я тебя поучу! Поучу наглядным показом и личным примером!
Когда последний боец добрался до опушки леса, я построил роту и вернул ее на исходный рубеж. Потом достал из полевой сумки Устав гарнизонной службы, протянул его сержанту Коляде и распорядился:
— Посадите роту где-нибудь в тени и займитесь изучением обязанностей часового. А мы с рядовым Синькиным сделаем еще несколько пробежек. Я хочу заняться с ним в индивидуальном порядке. Боец Синькин! Выйти из строя!
Синькин вышел из шеренги, повернулся лицом к строю. А я добавил:
— Сержант! Отдайте свою винтовку Синькину. И возьмите пока его лопату…
Саперная лопата весила один килограмм сто граммов, а винтовка примерно в семь раз больше. Для себя я взял винтовку ординарца, привычным движением подбросил ее вверх, поймал за шейку приклада и повернулся к Синькину:
— Ваша задача очень простая. Вы будете передвигаться к рубежу атаки в пяти-шести метрах позади меня и в точности повторять каждое мое движение. Больше ничего от вас не требуется…
Я отошел от Синькина, взял винтовку наперевес, скомандовал «Вперед!» и побежал к опушке. Следом за мной затопал «кирзачами» Синькин.
Зная, что бойцы не столько слушают сержанта Коляду, сколько наблюдают за мной, я невольно радовался тому, что не ударю лицом в грязь. Мое гибкое, молодое и натренированное тело подчинялось мне как хорошо отлаженный механизм. С точными интервалами в шесть секунд я бежал, падал, одним рывком вскакивал с земли и снова бежал…
Трижды мы с Синькиным пересекли поляну. В первый раз, добежав до опушки, он повалился на траву, вытер мокрое от пота лицо изнанкой пилотки и хрипло выдавил из себя:
— Одолел все-таки…
— Плохо одолели! — сухо сказал я. — Вы не бежали, а только изображали бег. И не падали, а укладывались, как беременная баба! Придется повторить!
После второго раза Синькин снова как куль повалился в траву. Он задыхался и только вопросительно посмотрел на меня. Но я ограничился командой:
— Встать! На исходный рубеж — марш!
На третий раз у меня самого подкашивались ноги, но заученный автоматизм движений и хорошо поставленное дыхание не подводили. А Синькин сел посреди поляны, отбросил в сторону винтовку и закрыл лицо руками. Я вернулся к нему.
— В чем дело?
— Я больше не могу! — зло выкрикнул Синькин. — Я устал. Понимаете, устал!..
Но я не стал вдаваться в объяснения. Я мог бы сказать Синькину, что в армии не существует слова «устал», что на фронте ему придется в десять раз труднее. Я опять ограничился командой:
— Отставить разговоры! Встать! Перебежками вперед — марш!
И Синькин, спотыкаясь на каждом шагу, неуклюже побежал…
А потом когда я вел роту на обед, я заметил, что многие бойцы избегают моего взгляда, стараются не смотреть мне в глаза. Я тогда еще не понимал, что перегнул палку.
Женские руки поистине творят чудеса. Как преобразилась мазанка, в которой поселились наши медички! Подобно первому снегу сияют свежепобеленные стены, на окнах — кокетливые занавески из марли, а крыльцо отмыто и выскоблено добела. Когда я ставлю ногу на первую ступеньку, вокруг подошвы расплывается грязный водянистый след.
В помещении санчасти чисто и прохладно. В передней комнате, где обычно ведется прием больных, только двое — батальонный врач и санинструктор моей роты Маша.
— Здравствуйте, товарищ военврач! — говорю я. — Меня интересует здоровье бойца моей роты Синькина. Он у вас постоянный пациент.
— Бросьте вы эти китайские церемонии, — морщится старая дева. — Зовите меня просто Анна Федоровна. А что касается постоянного пациента, то у него либо язва, либо гастрит…
— До чего же точна наука медицина, — насмешливо говорю я. — То ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет…
— А что я могу сделать? — спрашивает врач. — Для точного диагноза необходимы анализ желудочного сока и рентген. Мы такими возможностями не располагаем. Вот и приходится основываться на показаниях больного. Что прикажете делать, если Синькин постоянно жалуется на боли под ложечкой? Кроме того, у него печень увеличена. Видимо, выпивал он изрядно…
— Ясно, — говорю я. — До свиданья!
Я иду к двери, а вслед мне доносится вопрос Маши, адресованный в пространство:
— И чего это они все вокруг этого Синькина забегали? Два часа назад комиссар приходил, а теперь ротный…
Наконец-то появился долгожданный кадровый комбат! Эту новость сообщил вездесущий Гога.
До начала послеобеденных занятий оставалось еще полчаса, и мы лежали прямо в сапогах на своих плоских, покрытых одними плащ-палатками кроватях. Осипов лениво ковырял в зубах спичкой, Брезнер, закинув руки на затылок, упорно смотрел в потолок, а я перелистывал томик стихов Лермонтова. После сытного обеда не хотелось ни говорить, ни шевелиться. Клонило ко сну…
И тут в нашу хижину ворвался Гога.
— Комбат приехал! — заорал он. — Отличный мужик, скажу вам!
Как всегда, Гога переборщил, поддался первому впечатлению. Комбат оказался не таким уж идеальным. Во всяком случае, многие сочли его грубияном. Особенно возмущались — конечно, не в открытую — командиры, призванные из запаса.
Фамилия комбата была Ворон, и она удивительно соответствовала его наружности. Смуглый, горбоносый и темноволосый старший лейтенант напоминал собой зоркую и злую птицу, готовую в любой момент больно клюнуть кого угодно.
До войны он служил в Туркестанском военном округе, командовал эскадроном конных саперов. Начало войны застало его в Ялте, в санатории Наркомата обороны. Ворон тут же выехал в свою часть. Но военный комендант Казанского вокзала в Москве, к которому Ворон обратился с проездными документами, откомандировал его в распоряжение отдела кадров МВО. Здесь старшего лейтенанта направили на месячные курсы, а оттуда — на Юго-Западный фронт.
Ворон, видимо, никак не мог забыть своих конных саперов и образцового порядка, заведенного им в казарме и на конюшне. Он целыми днями мотался по расположению батальона, сравнивал, сопоставлял и возмущался. Первым делом комбат разнес в пух и прах батальонную кухню. Узнав о том, что наше обеденное меню неизменно состоит из супа с макаронами, гречневой каши с мясом и чая, он произнес целую обвинительную речь:
— Безобразие! Такое допустимо только в полевых условиях! А мы с вами находимся в глубоком тылу, где сады ломятся от яблок, где уже убирают ранний картофель и овощи. Чтобы завтра же на обед были борщ, гуляш с картофельным пюре и компот!
Начальник ПФС и повара виновато молчали.
На следующий день комбат совершил обход домиков, в которых разместился командный состав. Его сопровождали комиссар, начальник штаба и батальонные интенданты. Увидев, что наши кровати застелены только плащ-палатками, Ворон зашипел, как рассерженный гусь:
— Эт-то что такое? А где матрацы? Почему командиры спят в таких условиях?
— Но мы не ощущаем неудобств, — пытался разрядить обстановку Брезнер. — И потом, мы сами виноваты… Могли бы сами позаботиться.
— Отставить разговоры! — оборвал его комбат. — Я не вас спрашиваю. Я его спрашиваю!
И Ворон указал пальцем на побледневшего начальника ОВС — пожилого техника-интенданта.
— У него, видите ли, отвалятся ноги, — продолжал комбат, — если он пройдет по домикам и поинтересуется бытом командиров. Хорошо хоть, что хватило ума на то, чтобы набить соломой тюфяки для рядового состава…
— Комбат круто повернулся и пошел к выходу. На ходу, не глядя на провинившегося, бросил:
— Обеспечить весь комсостав постельными принадлежностями. И через час доложить об исполнении!
Особенно круто обошелся Ворон с начфином. Как-то вечером мы сидели с комбатом в его комнате. Ворон знакомился с планом ротных занятий, составленным мною. Временами он быстро, по-птичьи поворачивал голову в мою сторону, вглядывался в меня и снова углублялся в чтение.
В это время вошел начфин. Безмятежно улыбаясь, толстячок произнес «Добрый вечер!», положил на стол перед комбатом какую-то бумагу и сказал:
— Подпишите, пожалуйста, Владимир Семенович…
Ворон вздрогнул, будто его ударили по лицу. Смуглые щеки покрылись желваками и побледнели. Он медленно поднялся и указал пальцем на дверь:
— Распустились окончательно! А ну-ка выйдите за дверь, войдите снова и доложите как положено по уставу!
Пухленький начфин оторопело заморгал глазами, покраснел, пожал плечами и вышел. Я выскочил следом за ним.
Начфин стоял в коридоре и чуть не плакал.
— Вы не волнуйтесь, — сказал я. — Войдите снова, приложите руку к козырьку и скажите: «Товарищ старший лейтенант! Разрешите обратиться?» Вы же видите, что он занят?
— А я специально к комиссару бегал, — обиженным голосом сказал начфин. — Специально узнавал имя- отчество комбата. Выходит, что зря.
В общем, наш комбат не отличается особой выдержкой и приятными манерами. Командиров, призванных из запаса, он жучит в хвост и гриву. Зато к нам — недавним выпускникам военных училищ — он относится мягче. Надо полагать, помнит старый служака свою молодость. Хотя какой он старый? Ему всего тридцать три — тридцать четыре года…
Занятия окончены. Я веду роту в шалашный городок. Уставшие за день бойцы с трудом волокут ноги по пыльной, покрытой толстым слоем песка полевой дороге. Я иду сбоку по обочине, по траве. В руках у меня прутик, которым я сбиваю головки не виданных мною доселе цветов.
— Товарищ лейтенант! Комбат! — громким шепотом сообщает мне маленький и юркий сержант Коляда. Я смотрю вперед и вижу Ворона. Он стоит на небольшом холмике, там, где дорога делает крутой поворот. Я отбрасываю прутик в сторону, оправляю гимнастерку и даю команду:
— Взять ногу! Подравнять ряды!
А когда голова ротной колонны приближается к холмику, я громко и протяжно подаю новую команду:
— Рота, смирррно! Рравнение на-право!
— Вольно! — говорит довольный комбат.
— Вольно! — повторяю я.
Ворон сходит с возвышения, подает мне руку и говорит:
— Поручите роту кому-нибудь из сержантов. Мне надо сказать вам несколько слов…
Хвост колонны скрывается за поворотом, на дорогу медленно оседает пыль, поднятая двумя сотнями сапог, а Ворон все еще молчит. Потом в упор спрашивает меня:
— Почему рота ходит на занятия и с занятий без песни? Это непорядок!
— Во-первых, народ устал, — отвечаю я. — Не до песен после такой нагрузки. А во-вторых, я не уверен, что мои «старички» помнят хоть одну строевую песню…
— «Уверен», «не уверен», — повторяет мои слова комбат. — Несерьезный разговор! Завтра же подобрать запевал, разучить три-четыре песни и ходить только с песнями. Песня поднимает дух и сплачивает бойцов.
— Есть подобрать запевал и ходить только с песнями!
Ворон внимательно всматривается в меня, стараясь разглядеть насмешку в моей подчеркнутой исполнительности, и снова огорошивает непредвиденным вопросом:
— А почему на вас такая гимнастерка? Воротник как у майки-безрукавки…
— На складе нет других размеров… Ношу, что дали…
— Вот бездельники! — слова комбата явно относятся к интендантам. — Им, видите ли, трудно прогуляться в дивизионный склад ОВС. Не понимают эти товарищи с гражданки, что внешний вид командира — не пустяк, что с этой мелочи начинаются дисциплина и порядок в армии. Придется напомнить!
Я молчу. Не могу же я сказать прямо в глаза комбату, что мне нравится его неистребимая любовь к порядку. Это будет похоже на лесть. А он по-отцовски кладет руку на мое плечо:
— Ладно! Пошли ужинать…
Затем цепкими пальцами ощупывает мое плечо и спрашивает:
— Отчего ты такой костлявый? Ешь, что ли, мало?
— Да нет, на аппетит не жалуюсь, — улыбаюсь я.
— А сколько раз подтягиваешься на турнике?
— Двадцать шесть.
— Тогда все в порядке!
В послеобеденные часы в ротах проводились прививки против столбняка. Я поручил наблюдение за порядком старшине, а сам завалился спать. Моему примеру последовали Осипов, Брезнер и Бессаев.
Мы как убитые проспали до ужина, быстро поели, а теперь я и Бессаев готовились к «вылазке» в село Кушугум. Гога надраивал бархоткой яловые сапоги и попутно подводил теоретическую базу под намечаемое мероприятие:
— Если часть передислоцируется на новое место, то командование обязано наладить контакты с местным населением, изучить его настроения, его возможности и нужды…
— Ясно! — насмешливо перебивает Брезнер. — Значит, вы идете в село не просто так, а в интересах службы?
— Вот именно! — Гога многозначительно поднимает палец. — Интересы службы превыше всего!
Несколько дней назад наша четверка ездила в штаб дивизии, а на обратном пути мы с Бессаевым сошли с машины в Кушугуме и прошлись по селу. Словоохотливый и общительный Гога моментально познакомился с Двумя девушками. Одну из них — крупную, румяную и чернобровую — звали Катей, другую — бледненькую, худенькую и гибкую, как тростинка. — Галей. Первая работала учительницей в начальных классах местной Школы, а другая была студенткой Харьковского пединститута, приехавшей на каникулы в родное село.
Гога мертвой хваткой вцепился в дородную Катю и не скупился на знаки внимания. А когда мы, договорившись о свидании, шли к переправе, он то и дело повторял:
— Какая девушка! Какая фигура! У нас таких на Кавказе не встретишь!
Завертевшись в ротных хлопотах и заботах, я уже было забыл о свидании. А Гога помнил…
Большого зеркала у нас нет. Поэтому, перед тем как покинуть домик, мы с Гогой придирчиво осматриваем друг друга. Вроде все в порядке: ремни полевого снаряжения плотно облегают наши мальчишеские фигуры, ослепительно блестят сапоги, шевроны на рукавах и скрещенные топорики на петлицах. От нас за версту несет «Тройным» одеколоном.
Однако наш нарядный вид не вызывает восторга у паромщика Пахомыча. Он недовольно бурчит:
— Начались гулянки-свиданки! Но вы не думайте, что я буду катать вас среди ночи туды-сюды. У меня до четырех утра перерыв. И будьте ласковы, не будите меня раньше…
Тут уж ничего не попишешь, и мы, разделившись на пары, гуляем с новыми знакомыми по улицам села, по его роскошным садам почти до рассвета. Перед восходом солнца становится холодно, с реки поднимается туман, на траву ложится густая роса, и озябшие девчата покидают нас.
Месяц спустя я буду старательно вспоминать, о чем говорил всю ночь напролет с милой и нежной харьковской студенткой, и не вспомню ни одного слова. А ведь каждая фраза, произнесенная в ту ночь, казалась такой важной, такой многозначительной!
Запомнилось другое. Стоило мне попытаться пристроить свою руку на плече девушки, как она гибко ускользала в сторону и строго говорила:
— Убери руку!
Такими неприступными недотрогами остались в моей памяти девушки первых дней войны. Впрочем, не все. Я отчетливо видел, что рука Гоги, шедшего впереди, мирно покоилась на Катиной талии, а иногда соскальзывала на могучее бедро…
Мы спускаемся с косогора на паром, заспанный Пахомыч сердито хмыкает и кряхтя снимает причальный конец со вбитой в берег сваи. Гога становится у борта, тянет на себя мокрый, заржавевший трос, и паром, поскрипывая при каждом рывке, медленно набирает скорость.
В это время с противоположного берега раздается металлический звук, напоминающий не то треск сенокосилки, не то стрекот мотоцикла. Он нарастает, становится все громче — и какое-то мгновение спустя из-за верхушек деревьев выскакивает самолет. Серовато-синий моноплан с четырехгранным фюзеляжем и длинными, как ноги журавля, стойками шасси летит на бреющем полете, в двадцати пяти — тридцати метрах от воды. Несмотря на туман, я отчетливо вижу черные кресты на крыльях и свастику на хвостовом оперении самолета. Больше того, я успеваю разглядеть фигуры двух летчиков.
— Немец! — орет Гога.
Я бросаюсь к нему на помощь и голыми руками начинаю тянуть мокрый, холодный и колючий трос на себя. А самолет взмывает на косогор, делает разворот над селом и возвращается назад. Летчики, видимо, заметили двух людей в военной форме, находящихся на пароме.
Так оно и есть! На этот раз самолет обходит паром с другого борта, с того, у которого отчаянно тянем трос я и Бессаев. А когда он равняется с нами, летчик-наблюдатель, сидящий позади пилота, вытягивает в нашем направлении руку, и треск мотора перекрывают два оглушительных выстрела из тяжелого пистолета. Одна из пуль выбивает щепку из настила парома, другая — уходит в воду, подняв фонтанчик брызг…
Еще секунда-другая — и самолет скрывается за деревьями, чуть левее нашего лагеря.
После подъема я иду к комбату и докладываю о самолете. Подробности «вылазки» я, конечно, опускаю. А Ворон и не интересуется деталями. Он долго молчит, долго раскуривает папиросу и произносит:
— Значит, фронт где-то рядом… Такие самолеты- корректировщики базируются на полевых аэродромах и далеко не летают…
Наконец-то мы снимаемся из лагеря и уходим ближе к фронту!
Я проводил очередные занятия по фортификации.
Мои «старички» под наблюдением сержантов откапывали учебные НИ и пулеметные гнезда, а я лежал в тени деревьев и подремывал. После бессонной ночи слипались глаза.
Но подремать мне не пришлось. Разбудил посыльный из штаба батальона.
— Товарищ лейтенант! Вас вызывает начальник штаба!
Капитан Ситников был явно не в духе. Он сидел за столом, накрытым картой, и нервно, барабанил по ней пальцами. Но, увидев меня, обрадовался, вскочил с места.
— Задал мне задачку комбат! — сказал начштаба. — Он только что звонил из штаба дивизии и объявил, что вместе с комдивом выезжает на рекогносцировку местности. А мне приказал немедленно написать приказ на марш батальона из Кушугума в Кичкас и раздать его командирам подразделений. Кичкас я на карте нашел, а как писать приказ — ума не приложу! И времени — в обрез. В 16.00 выступаем…
— И я подумал, — после паузы продолжал Ситников, — что приказ сможете написать вы. Как-никак, а вы недавно из училища — и все эти премудрости еще свежи в вашей голове…
Я мог бы ответить, что изучал боевой Устав пехоты только в рамках действий взвода и роты, что все, связанное с командованием батальоном, для меня такой же темный лес, как для него, Ситникова. Но я не хотел расписываться в своей беспомощности. Больше того, мне очень хотелось утереть нос этому штатскому с капитанскими шпалами в петлицах. И я бодро сказал:
— Сейчас сочиним! У вас есть БУП, часть вторая? Если есть, то давайте его сюда!
Обрадованный капитан со вздохом облегчения устремился к книжной полке, на которой стояло несколько десятков уставов и наставлений. А моя уверенность покоилась на том, что боевой устав снабжен приложением, в котором даны примерные приказы на марш, на встречный бой, на оборону и т. д. Таким примерным приказом я и решил воспользоваться.
Минут через сорок приказ был готов. Оставалось только размножить его.
— Молодец! — похвалил меня Ситников и добавил: — А теперь подберите пять-шесть грамотных бойцов, возьмите полуторку и выезжайте в Кичкас. Там вас будет ожидать комбат. Вы поможете ему подобрать квартиры для личного состава. А насчет своей роты не беспокойтесь. Ее на марше возглавит начхим. Все равно он ничего не делает…
Тут Ситников был прав. Каждой части по штату полагался начальник химической службы. У нас эту должность исполнял мой ровесник Костя Рыбкин — застенчивый и веснушчатый лейтенант. Занят он был буквально два часа в сутки. Проведет занятия в одной из рот, расскажет о свойствах отравляющих веществ или поучит пользованию противогазом и слоняется по лагерю, страдая от безделья. Начальство стремилось хоть как-то загрузить штатного бездельника, но это не всегда удавалось…
…И вот я иду вдоль длинной колонны повозок, загруженных шанцевым инструментом, сборными деталями понтонов, ящиками с противотанковыми и противопехотными минами. Батальонный обоз готовится к маршу: ездовые еще раз проверяют сбрую, смазывают тележные оси, закрепляют понадежнее поклажу, кормят перед дорогой лошадей.
У меня на руках все личное имущество: шинель, плащ-палатка и новенький чемодан из фибролита. Явиться к комбату с такой ношей было бы не по-военному. И я ищу повозку, на которую можно было бы пристроить вещи.
— Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! — слышу я подозрительно знакомый голос за спиной. Неужели опять Синькин? И я не ошибаюсь: на сиденье одной из повозок с огромной цигаркой в зубах сидит именно он. В руках Синькина — кнутовище. Значит, он теперь ездовой.
— Давайте мне ваши вещички, — улыбается Синькин. — Я их надежно упрячу и доставлю к месту назначения…
Он приподнимает крышку сиденья, под которой открывается вместительный ящик, и аккуратно укладывает чемодан, а поверх него — шинель и плащ-палатку.
Я поворачиваюсь и иду к ожидающей меня полуторке, а Синькин, дурачась, кричит вдогонку:
— Не извольте беспокоиться! Все будет в полной сохранности! Как в сберкассе! Тайна вкладов охраняется законом!
Я налегке вскакиваю в кабину полуторки и хлопаю по плечу пожилого усатого шофера:
— Вперед, на Кичкас! Не сегодня завтра мы покажем гитлеровским воякам кузькину мать