После того как командофюрер Унтерштаб уличил меня в краже и мне изрядно попало, я всерьез задумался: что делать, как быть дальше? Надо было позаботиться о месте: из команды вещевого склада я был позорно изгнан, а в каменоломне после вчерашней трепки я не выдержал бы и двух часов.
И я пошел к Шимону Черкавскому…
Когда я подробно рассказал о событиях вчерашнего дня, Шимон задумался.
— Ничего не поделаешь, — сказал наконец он. — Придется тебе идти к старосте лагеря…
— К Карлу? — переспросил я, — А удобно ли прибегать к помощи человека, облеченного доверием эсэсовцев. Может быть, можно…
— Эх ты! Неисправимый идеалист! — улыбнулся Шимон. — Иногда бывает просто необходимо воспользоваться помощью из лагеря противника. Этому нас Учит тактика партии. А Карл Рорбахер хотя и уголовник, но человек особого склада. У него свои взгляды на честь, на взаимовыручку. И мы время от времени пользуемся этим…
Карл был у себя, в небольшой комнате второго барака. Он совершенно голый лежал на топчане, а его пухлой спиной усиленно занимался массажист. Массажисту приходилось нелегко: крупные капли пота текли по его лицу. А Карл удовлетворенно крякал и приговаривал:
— Еще! Еще! Хорошо!
Увидев меня, Карл удивленно приподнял брови и спросил:
— В чем дело, гроссмейстер?
После моего успеха в лагерном турнире он иначе меня не звал.
Выслушав мой рассказ, Карл сел и расхохотался. А услужливый массажист изо всех сил старался изобразить, что ему тоже очень весело. Потом Карл замолк. Затих и массажист.
— А Унтерштаб еще не распорядился насчет тебя? — спросил Карл.
— По-моему, нет. Писарь барака еще ничего не знает…
— Значит, еще не поздно…
В то же утро, после развода, я голый и босой стоял на цементном полу лагерной бани. Стоял не один, а в строю, среди трехсот таких же нагих и босых людей.
Заключенных, которым выпало счастье попасть на прием к эсэсовскому врачу, вряд ли можно было назвать больными. Вернее всего, это были живые скелеты, живые трупы.
Трубочки рук и ног с узловатыми утолщениями суставов, впалые животы, сморщенные ягодицы и выпирающие из-под кожи обручи ребер свидетельствовали о том, что все больные уже давно умирают от голода…
А каких тут только не было болезней! Разбухшие от флегмоны руки и ноги чередовались с открытыми кровоточащими язвами и гигантскими разноцветными нарывами. Пробитые ломами и лопатами головы соседствовали с раздробленными в каменоломне конечностями.
Впрочем, на обладателей столь очевидных признаков нездоровья остальные больные смотрели как на счастливчиков. Большинство из тех, кто нуждался в помощи хирурга, должны были попасть в ревир.
А вот те, кто страдал язвой желудка, воспалением легких, астмой или простым гриппом, чувствовали себя неуверенно. И они были правы: внутренние болезни в счет не шли.
Медленно тянулось время. Мы терпеливо ждали врача. В полумраке бани голые человеческие фигуры приобретали неестественные, причудливые очертания. То тут, то там раздавался протяжный, надрывный кашель. Изредка тихо стонал лежавший у стены француз. Он был единственным больным, не стоявшим в строю. Вчера через его ноги перекатилась нагруженная камнем вагонетка. Конечно, парня было бы разумнее сразу отправить в санчасть. Но без санкции эсэсовского врача сделать этого никто не мог. Пришлось ждать до утра…
В некотором отдалении от строя больных группировались уголовники — писари бараков и парикмахеры. Это они привели больных на прием. Это они должны будут увести назад тех, кого врач сочтет «симулянтами».
Из группы уголовников отделился приземистый широкоплечий человек с бычьей шеей. Я знал его. Это был почетный заключенный Эмиль Соммер. В прошлом военный моряк, командир подводной лодки, он чем-то проштрафился и угодил в концлагерь. Однако эсэсовцы учли заслуги бывшего офицера перед фатерляндом и удостоили его звания почетного заключенного. Эмиль пользовался определенными льготами: ему не забрили лоб, не нашили на куртку треугольника, а главное — ему назначили солдатский паек.
Занимая должность капо санчасти, Эмиль, по существу, был независимым. Он побаивался только Карла, умевшего без шума устранять любого, кто становился поперек его пути.
Соммер подошел ко мне, взял за локоть и отвел в угол.
— А ну повернись!
Я повернулся.
— Молодцы! Здорово разукрасили! Не задница, а…
Видя, что я не разделяю его восторга, Соммер нахмурился, еще сильнее сдавил мой локоть и прошипел:
— Я бы из тебя выбил спесь… Если бы не Карл… Ну ладно. Запомни: ни в коем случае не поворачивайся задом к врачу. Если он увидит твой зад, то будет плохо. И нам, и тебе. Особенно тебе…
Соммер небрежно оттолкнул меня и вернулся на свое место.
Неожиданно включили свет, раздалась команда:
— Ахтунг!
В баню быстрым, энергичным шагом вошел щеголеватый офицер с нашивками гауптштурмфюрера СС. Эмиль Соммер сдернул шапчонку, забежал вперед, услужливо подставил офицеру кресло, а сам стал слева. Справа от кресла остановился высокий худощавый человек в белом халате — главный врач ревира, известный польский хирург Антонин Гостинский.
Доктор Веттер опустился в кресло, поудобнее вытянул ноги, зевнул и сказал:
— Можно начинать…
— Так точно! — щелкнул каблуками Эмиль.
— Только побыстрее. Я спешу…
Доктор еще раз зевнул и мельком взглянул на часы.
— Справа по одному бегом марш! — скомандовал во всю силу своих легких Эмиль. Его флотский бас зычно прокатился под сводами бани, и первый ряд заключенных пришел в движение. Один за другим больные трусцой устремлялись к креслу, в котором сидел эсэсовец. Но обычно никто не успевал добежать до кресла. Доктор Веттер, брезгливо морщась, показывал пальцем направо или налево. Направо — означало здоров, налево — болен.
На этот раз Веттер был явно не в духе: он чаще показывал направо, чем налево.
Дошла очередь и до меня. Я сорвался с места и потрусил к креслу. Я успел заметить, что Эмиль и Антонин Гостинский одновременно с двух сторон наклонились к Веттеру. И тут произошло нечто совсем неожиданное: эсэсовец предостерегающе вытянул вперед руку и скомандовал:
— Хальт!
Я остановился. Все! Конец! Это Эмиль… Продал, заложил… Зря я надеялся…
— Дизентерия, — донеслось до меня. Эти слова принадлежали врачу-поляку.
Палец доктора Веттера повис в воздухе. Казалось он был живой, этот палец, о чем-то раздумывал, колебался. Потом резко качнулся влево.
Теперь все зависело от меня. Теперь я должен был ретироваться так, чтобы моя спина не попала в поле зрения Веттера. Я стал быстро-быстро пятиться. Эсэсовец удивленно поправил пенсне.
- Что с ним? Он не идиот?
- Нет, просто температурит, — успокоил его Гостинский и тут же добавил: — А вот интересный случай, доктор. Открытый перелом обеих ног…
К креслу подносили француза, и я перестал интересовать доктора Веттера.
…Я пролежал на верхних нарах дизентерийного барака уже неделю, когда за мной пришел рассыльный — юркий поляк-подросток.
— Тебя зовет Тонек, — сказал он.
— Какой такой Тонек? — сухо осведомился я.
— Главный врач ревира…
Следуя за своим провожатым, я миновал три или четыре санитарных барака и очутился на пороге небольшой комнаты, окна которой выходили к крематорию. В глубине комнаты, у столика, заставленного колбочками и пробирками, стоял главный врач ревира.
По всему своему облику Антонин Гостинский был типичным интеллигентом. Сухощавое лицо аскета, умные, проницательные глаза и твердый волевой рот придавали ему какое-то одухотворенное благородство. И этому не мешала даже бритая полоса, пересекавшая череп от лба до затылка.
— Здравствуйте! — приветливо сказал мне Гостинский. — Я побеспокоил вас вот по какому поводу… Я слышал, что вы неплохо играете в шахматы. А я давно хочу научиться этой древней и мудрой игре. Я, конечно, играю, но кое-как. Не поучите ли вы меня дебютам, эндшпилю и прочим там… — он на секунду замялся, подбирая нужное слово, — и прочим секретам игры?
И вот мы сидим в лаборатории — теплой и уютной, чисто выбеленной комнате. Вдоль стен, в полумраке, выстроились полки, затянутые белыми занавесками. В ярком кругу света, источаемого настольной лампой, лежит шахматная доска.
Я подробно знакомлю своего ученика с теорией дебютов, объясняю ему значение своевременного развития фигур, роль пешечного центра, достоинства и недостатки того или иного хода.
Каждый вечер я прихожу в лабораторию. Каждый вечер я рассказываю Гостинскому что-либо новое. А мой Ученик схватывает все буквально на лету. Он уже знает королевский гамбит за белых и сицилианскую защиту — за черных. Но он хочет знать больше.
Так постепенно завязывается крепкая, немногословная мужская дружба. Я уже зову его так же, как и близкие друзья, — Тонеком.
…Изо дня в день Тонек играет все сильнее. А мне день ото дня приходится все труднее. Вот и сегодня партия затянулась. Уже давно на плацу отзвенел сигнал отбоя, а мы все играем. Наконец я предлагаю ничью, и Тонек ее принимает.
Перед уходом я чисто случайно бросаю взгляд вдоль стен и спрашиваю:
— Зачем вам столько полок? Ведь известно, что у немцев не хватает медикаментов даже для нужд армии. Что же вы храните на этих полках?
Тонек долго смотрит на меня и молчит. Смотрит пронизывающим насквозь взглядом. Потом говорит:
— Хорошо! Я тебе покажу. Иди сюда…
Он подводит меня к полке и отдергивает занавеску. На полке стоит банка. В банке в прозрачной жидкости плавает глаз размером в большое яблоко.
— Это человеческий глаз, — говорит Тонек. — История его такова. Жил-был когда-то мальчик. Мама этого мальчика хотела сделать аборт и воспользовалась вязальной спицей. Успеха она не достигла, а зародыш повредила. Мальчик родился с большим, как яблоко, глазом. А потом мальчик вырос, попал в наш лагерь, где встретился с одним человеком. Этот человек убил мальчика уколом шприца, вырезал глаз и положил в банку с формалином…
Мне становится не по себе.
— Идем дальше, — говорит Тонек. — Вот два сердца, связанные кровеносными сосудами. Они принадлежали одному человеку. Редкий случай… А вот, — продолжает мой друг, — шестипалая рука. Тоже редкий случай. А погляди на эту ушную раковину. Не правда ли, у нее странная конфигурация? А как тебе нравится эта рука с перепонками между пальцами? Так называемый атавизм…
С меня хватит! Я чувствую, как мой желудок судорожно рвется вверх.
— Довольно, Тонек! — тихо прошу я. — Ты лучше скажи, что это такое!
— Это, — отвечает Тонек, — коллекция доктора Веттера. Впрочем, если он доктор, то я — английская королева…