Временами мне кажется, что я окончательно одичал. Мне просто не верится, что когда-то на земле жили Пушкин и Байрон, Бетховен и Чайковский, Рафаэль и Репин. Не верится, что на земном шаре есть города, где люди читают стихи, слушают чарующую музыку, любуются бессмертными произведениями мастеров кисти и резца.
Мне кажется, что мир с первых дней своего существования поделен на квадраты, огороженные колючей проволокой, по которой пропущен ток высокого напряжения. Внутри этих квадратов как тени бродят полосатые призраки. Их худые обескровленные руки бессильно висят вдоль тела…
Но такое кажется только временами. Каждый раз, когда мне очень трудно, я вспоминаю Россию, Москву, сопки и пади родного Владивостока и, конечно, свою старую маму, должно быть давным-давно получившую извещение из военкомата со словами: «Пропал без вести…»
Эти милые сердцу образы я вспоминаю, садясь за шахматную доску. У меня после десяти часов работы в каменоломне дрожат руки, слипаются веки, но я твержу: «Я должен победить…»
Староста лагеря Карл Рорбахер, взломщик несгораемых шкафов, «медвежатник» с мировым именем, решил провести «международный» шахматный турнир. В турнире играют немцы, чехи, поляки, югославы. Русских заключенных представляю я.
Впрочем, сам я до этого бы не додумался. Шимон Черкавский, видевший однажды, как я играю в шахматы, сумел намекнуть Рорбахеру, что в лагере находится Русский мастер. Устроитель «международного» чемпионата тут же вызвал меня к себе и обязал принять участие в турнире. Однако освободить меня от работы он не Догадался.
— Зачем мне все это? — сказал я Шимону. — И притом я не мастер, а всего-навсего перворазрядник…
— Неважно! — ответил Шимон. — Поживем — увидим…
Мои противники — откормленные заключенные из чинов лагерной администрации: инженеры, чертежники, писари. Каждый избавлен от физического труда, вдоволь обеспечен едой. А я…
Мы играем по вечерам в первом бараке, где живут избранные заключенные: повара, портные, сапожники, официанты из эсэсовской столовой. Шумная толпа окружает столы. Наиболее темпераментные болельщики доходят до того, что суют мне под нос кулаки, больно толкают в спину.
Мы играем без часов. Мои противники могут думать над ходом сколько им влезет. Но стоит задуматься мне, как над ухом раздается дружный рев уголовников:
— Ход! Ход! Ход!
Иногда меня выручает Карл Рорбахер. Он орет:
— Тихо! Это нечестно!
На какое-то время шум смолкает, потом все начинается снова.
Некоторые из участников «международного» турнира нечисты на руку. Их кони против всяких правил совершают гигантские прыжки по прямой, слоны кочуют с белых полей на черные, сбитые пешки снова, как грибы, вырастают на доске. В таких случаях я молча беру фигуру и ставлю ее на прежнее место. Иногда мои партнеры признают «ошибку», иногда — нет.
…Час ночи. Окончен очередной тур. Я иду в свой барак, стараясь держаться в тени. Не дай бог кому-нибудь из часовых на вышке захочется позабавиться…
Я снова выиграл, но особого восторга не испытываю. У меня одно желание: спать! Ведь завтра снова подъем в шесть часов утра, снова адский труд в каменоломне.
На финише турнира четко определяются три лидера: польский профессор Матчинский, бывший немецкий генерал фон Путлиц и я. В последнем туре Путлиц проигрывает. Вперед вырываемся я и Матчинский. Мы делим первое и второе места.
Нет, не зря когда-то я играл в сборной юношеской команде Приморского края!
В качестве приза я получаю двадцать сигарет. Я не курю, но я очень рад. Двадцать сигарет — это целое состояние. На лагерном рынке за три сигареты можно купить буханку хлеба.
Но еще больше удивляют меня слова Карла Рорбахера. Староста лагеря кладет мне на плечо белую холеную руку и говорит:
— Хорошо, русский! Я о тебе позабочусь…
Плоды заботы я ощущаю на следующий день. Меня зачисляют в команду штопальщиков.
Узнав об этом, Шимон удовлетворенно говорит:
— Вот видишь, как хорошо получилось! Теперь тебе будет гораздо легче…
— Не понимаю, — сержусь я, — Почему это именно мне должно быть легче, чем остальным?
— Чудак! — удивляется Шимон. — Неужели ты не понимаешь, что все эти остальные — очень разные… Среди них есть и проштрафившиеся эсэсовцы, и проворовавшиеся власовцы, и профессиональные преступники, и закоренелые развратники. Значит, ты хочешь, чтобы кто-нибудь из этих типов занял твое место в команде штопальщиков, а ты погиб в каменоломне?
— Но ведь не все заключенные — подлецы!
— Правильно! Погибает очень много хороших людей. Но мы используем каждую возможность, каждую лазейку, чтобы спасти хотя бы одного. Каждая спасенная жизнь — это уже большая победа над самой идеей создания «фабрик смерти»… И еще одно, — говорит, уже прощаясь, мой друг. — Тебя заприметил староста лагеря. Это хорошо. Постарайся время от времени попадаться ему на глаза. Это когда-нибудь пригодится…
…Команда штопальщиков, куда я попал не без помощи Шимона, состояла из восьми польских ксендзов. Влиятельные поляки, работавшие в лагерной канцелярии, сумели позаботиться о «святых» отцах и пристроили их на теплое местечко. Девятым членом этой бригады святых неожиданно стал я.
После ада каменоломни жизнь в команде штопальщиков показалась мне сущим раем. Мы сидели за длинным столом в небольшой комнатке, расположенной в Углу вещевого склада. Уже одно то, что у нас была крыша над головой, считалось верхом блаженства. Мы были надежно защищены от мороза и ветра, от дождя и снега.
А работа? Да разве можно желать чего-нибудь лучшего! Мы не спеша штопали носки, и никто не торопил, не подгонял нас. Каждый делал столько, сколько мог: никакой нормы не существовало.
Еще большее сходство с раем придавало каморке штопальщиков присутствие ксендзов. Они вели себя как святые. От них веяло мудростью и спокойствием. Они вполголоса вели душеспасительные беседы, ни единое грубое слово не срывалось с их уст.
Руководил командой штопальщиков бывший каноник Ян Пружинский — высокий благообразный старик. Он пользовался в команде непререкаемым авторитетом, каждое его слово было законом для остальных.
Мое появление в команде Пружинский встретил как величайшее бедствие. Настороженно отнеслись ко мне и остальные. В первые дни никто не разговаривал со мной. Лишь изредка ловил я на себе косые, изучающие взгляды.
А потом все переменилось. Как по мановению волшебной палочки, ксендзы стали общительнее. Видимо, святые отцы решили наставить «еретика» на путь истинный. В «спасении» моей души принимала участие вся команда. Некоторые из ксендзов прилично говорили по-русски, другие действовали через переводчиков.
Разговор развернулся вокруг главного вопроса: «Есть ли бог?»
И тут я впервые убедился, что спорить с учеными богословами непросто. Иезуиты были мастерами схоластики, а я мог противопоставить им только одно отрицание: «Нет». Я не хотел соглашаться, но и не располагал убедительными доказательствами.
— Вот в Библии сказано, что бог создал весь мир за семь дней, — горячился я. — Но ведь вы-то уверены, что это абсурд. Наукой доказано…
— Это знает у нас каждый школьник, — мягко перебивал меня Пружинский. — Нельзя же принимать Библию дословно. То, что в Библии названо днем, в действительности может занимать отрезок времени в миллиарды лет…
— Хорошо! — возражал я. — Но я верю только в то, что вижу, ощущаю, держу в руках…
— Вы не правы, — улыбался Пружинский. — Скажите, у вас есть чувство любви к матери?
— Конечно!
— Тогда покажите мне это чувство, дайте дотронуться до него пальцами…
Команда богословов торжествовала победу. В конце концов я решился на отчаянный шаг. Я был тогда очень молод и очень горяч. А от горячности до глупости — один шаг.
Ждать пришлось недолго. Через несколько дней разразилась гроза. На мутных окнах барака вспыхивали зигзаги молний, оглушительно рокотал гром. Ксендзы притихли, замолкли. Тогда я поднялся из-за стола.
— И все же я вам не верю, — громко сказал я. — Если есть бог, то пусть он поразит меня молнией.
Глупый вызов всевышнему был встречен гробовым молчанием. Только Пружинский, ни к кому не обращаясь, тихо произнес:
— Бог милостив! Но он воздает каждому…
Возмездие свершилось на следующий день. На железнодорожную станцию, находившуюся в рабочей зоне лагеря, прибыл вагон с шерстяными носками для эсэсовцев. Разгрузить вагон и доставить груз на склад поручили нашей команде. Мы вшестером впряглись в повозку и под наблюдением командофюрера Унтерштаба направились на станцию.
Разгрузка подвигалась споро. Носки были упакованы в аккуратные пакеты. Судя по этикетке, в каждом пакете находилось десять пар носков. Выстроившись в две цепочки, мы быстро перебрасывали пакеты из вагона в повозку.
В разгар погрузки у меня появилась соблазнительная мысль. «А что, — подумал я, — если мне «организовать» пакет носков?»
Я уже представлял себя обладателем десяти пар носков. Половину можно было бы передать в Интернациональный комитет, а другую… Что ни говори, а пять пар носков — это пять буханок хлеба, это полмесяца сытой жизни.
Я сунул пакет носков за пояс… Он легко скользнул вниз, в застегнутую наглухо внизу штанину.
Совершив вторую в своей жизни кражу, я оглянулся и — встретился взглядом с Пружинским. Пружинский тут же опустил глаза и отошел в сторону.
По окончании разгрузки я выпрыгнул из вагона последим. Я задержался для того, чтобы поправить брюки» получше замаскировать похищенный пакет с носками. Но маскировка была ни к чему.
Когда мы взялись было за оглобли, Унтерштаб свирепо нахмурил брови и скомандовал:
— Внимание! Построиться для обыска…
Около командофюрера услужливо топтался Пружинский. Неужели донес! Неужели продал?!
Но раздумывать было некогда. К шеренге заключенных подходили командофюрер и Пружинский. Я стал в строй.
Обыскивал Пружинский. Он провел руками по одежде одного из своих коллег, потом перешел к другому, затем — к третьему.
Обшаривать меня Пружинский начал с ног. Нащупав носки, он замер как собака, сделавшая стойку, и вопросительно посмотрел на командофюрера.
— В чем дело? — нетерпеливо рявкнул Унтерштаб.
— Что-то есть…
Злополучные носки были извлечены на белый свет.
Не буду подробно описывать, как надо мной потрудились помощник капо Леопольд и сам Унтерштаб, как командофюрер запустил мне в голову табуреткой.
Друзья помогли мне попасть в лагерный лазарет. Здесь я долго отлеживался в дизентерийном бараке. А когда на моем теле уже не осталось следов побоев, я покинул этот барак, благодаря судьбу за то, что не успел заразиться.
…Как-то вечером я мылся в умывальнике восемнадцатого барака. Света не было. Рядом со мной долго и старательно плескался какой-то рослый человек. При выходе мы столкнулись лицом к лицу, и я узнал Пружинского. Увидев меня, он ничуть не смутился и сказал:
— A-а, Владимир! Ну вот видишь… Господь бог все же наказал тебя…
Я хотел ударить его. Но потом раздумал. Так было лучше.
А он? Он повернулся ко мне спиной, трусливо съежился и торопливо зашагал в темноту…
Я долго колебался: стоит ли упоминать об обыске и роли, которую сыграл в нем польский священник? По сути дела это был редкий, исключительный случай.
С первых дней второй мировой войны католическая церковь Польши вступила в неравную и отчаянную схватку с фашизмом. Служители культа с амвонов костелов произносили смелые проповеди, призывающие к борьбе с оккупантами, открыто демонстрировали свое «презрение» к ним. Многие из них помогали скрываться от гестапо подпольщикам, создавали явки и склады орудия, распространяли листовки.
Роль духовенства в борьбе против «нового порядка» не осталась не замеченной Гиммлером и его подручными. Почти поголовно польские священники были арестованы и брошены в Освенцим, Дахау, Гузен и другие концлагеря. И здесь они вели себя мужественно и достойно: поддерживали словом и делом соотечественников, являли собой пример несгибаемой веры в победу. Лишь единицы из них выжили. И я склоняю голову перед их подвигом.
Однако эпизод с обыском я решил не выбрасывать. Один частный случай нельзя рассматривать как пятно на репутации польской католической церкви в целом. А без истории с «организацией» носков возникал изрядный пробел в повествовании о моей лагерной судьбе. Это во-первых. А во-вторых, что было — то было. Как говорят, из песни слова не выкинешь…