[объяснение тому, почему этот роман – суть продолжение романа «125 RUS». Достаточно неудобно читается, потом будет попроще]
«Душа моя мрачна. Скорей, певец, скорей!
Вот арфа золотая:
Пускай персты твои, промчавшися по ней,
Пробудят в струнах звуки рая.
И если не навек надежды рок унес, -
Они в груди моей проснутся,
И если есть в очах застывших капля слез -
Они растают и прольются.
Пусть будет песнь твоя дика. Как мой венец.
Мне тягостны веселья звуки!
Я говорю тебе: я слез хочу, певец,
Иль разорвется грудь от муки.
Страданьями была упитана она,
Томилась долго и безмолвно;
И грозный час настал – теперь она полна,
Как кубок смерти, яда полный.
(Д.Г.Байрон)
Да, плевать. Черт, именно так. Пишу и пишу, и буду, пока это – да, вы уже угадали, может быть, – пока это выносит мне мозг. В пережитках прошлого и постепенно затвердевающей чешуе будущего, в годовых зарубках на дереве, в этих возрастных кольцах, что делают меня все жестче и жестче, когда все надеялись скруглить острые углы жизненным опытом, когда все надеялись скруглить мои выпирающие отовсюду обтянутые кожей острые кости, когда все надеялись на авось, а я разоралась в коридоре: «Кто же будет думать об угрозе экологической катастрофы?» – эй вы, я-то хоть стараюсь не быть сволочью: выключаю воду, когда чищу зубы, доношу пустую коробочку из-под сигарет до урны, жертвую на благотворительность, я пытаюсь не быть скотиной, fucking hell!
А они, блаженные, веруют. До сих пор, подумать только. Оу йес, и это тоже выносит мне мозг. С гайкой на безымянном, они ходят в церковь, златая цепь на шее со знаком зодиака, они пекут пироги и отбеливают зубы содой с перекисью водорода, они водят крутые тачки, я знаю, они водят круглые, как бильярдный шар, лаковые тачки, седаны. Чак Паланик разрушил им иллюзии, но заложенный генетически религиозный фетишизм пока что держит их на плаву. Они верят в своего Бога, никакой пощады, никакой пощады. Никакого творожка до пасхальных яичек, ни-ни, никакой пощады. Мои музыкальные пальцы скрипели и хрустели без творожка, никакой пощады! Клейкая лента для мух на потолке гастронома тянулась к липкому полу, пока они стояли в очереди за продуктами. Аякс, я нормально теперь питаюсь. Аякс, я в порядке. Аякс, я все знаю.
Я ехала домой летней ночью по темной тайге на своем, да не совсем своем, а по доверенности, ну и какая разница, никто же не видит, пикапе Toyota Hilux, белого цвета, трехместном, с большим кузовом, на моем «Хайлаксе», питающемся дизельным топливом и носящим номер 645. Давайте по-быстрому, weiter weiter1! На обочине, той самой, на которой живут духи обочин дорог из японской мифологии, стоял на аварийке бордовый микроавтобус Nissan Largo с номером 332. Треугольник горит, просит S.O.S. Я остановилась. Вокруг никого. В самой машине – тоже пусто. Одно ясно – стрелка говорит, что бензина нет. Значит, водитель Ларго пошел пешком до дома по тайге. Бардачок открыт, из него торчит ворох бумажек, перетянутых канцелярской резинкой и маркированных стикером «125 RUS». Это квадратик моего автомобильного номера, код региона, с правой стороны. И номера микроавтобуса, натюрлихь.
«125 RUS» в бумажках – это роман, написанный моим братом Андреем, которого никогда никто нигде не видел. Я искала его в родительских фотоальбомах – тщетно; звала, всматриваясь в переливчатую вязкую морсководную лазурь – пусто; отправляла ему сообщения по всем телеграфным столбам, стоящим вдоль шоссе во все аэропорты мира – глухо. И та рукопись, получается, единственный мне от него ответ. Не густо. Андрей, он же Аякс, он же мой мертворожденный брат, думает, что пишет, а на деле не поймет, жив он или нет. И напоследок выбрасывает в море бутылку с письмом-посланием – забрасывает в лесу микроавтобус со своим дневником.
Вот, а по ту сторону рампы, в мягких велюровых, посмеялись да похлопали. Сначала так смущенно, в полтакта, вприглушку, а потом, «в этом бесконечном крещендо», разражаясь бурными, искренними, срубившими хрустальную люстру и тяжелый (но не железный) занавес, аплодисментами, бедолаги получили даже больше, чем указано в либретто. Я составляла либретто по главам, чтобы было легче ориентироваться, в этих проклятых чертовых паутинах, они расползались по всем комнатам, в которых не было электричества, по пыльным дворам, где уж тут успеть их собрать в один незамысловатый сюжет.
И, черт, я же у него спрашивала. Телеграфировала по всем столбам, даже на дне Геенны Огненной, что в городе из серии Великих, наподобие Вавилона или Карфагена, или чего-то такого же мутного и древнего, песчаная труха, влажные плечи выходят на солнце из гротов. Эй, а вот и любимая фраза (сейчас-сейчас, скоро будет!), я спрашивала у кромки Эгейского моря (соль и перламутр), у Средиземного (кораблики прочь-прочь), у даже Мертвого (вообще пустота, но забавно), у Черного (виноград и орехи), у златопесчаного Андаманского, да и, черт возьми, о да – о да, у самого Японского (солярка), но – wieder!2 – никакого ответа. Это потому что тебя, Андрей, черт возьми тебя, сам черт тебя возьми, Андрей, никогда и нигде не было, даже для того, чтобы хоть кому-то сказать мне, что же делать с тремя простыми сюжетными линиями, да двадцатью семью псевдонаучными справками.
1 Нем. «Дальше, дальше!»
2 Нем. «Снова»
3 Англ. «Героин, будь моей смертью.»
Я попытаюсь свести свою жизнь к нулю. Привет, Лу Рид! Давайте переделаем еще чуток повеселее. Лу Рид, это, разумеется, «Heroin, be the death of me»3. Зарина. Ее звали Зарина. На минус каком-то по счету этаже, за пятнадцать минут до того, как Андрей сдавал зачет по мифологии (или сравнительной мифологии. Или сравнительному изучению мифологии. Или чему их там еще учили?), он спросил Зарину из института изучения восточных культур и античности, что она слушает. Она ответила «Velvet Underground». И тогда я уже сказала Андрею: «Привет, Лу Рид!»
В тот же вечер, когда Зарина передала привет Лу Риду, я бросилась на дверцы шкафа в прихожей, клянусь, сама ненамного тяжелее даже одной из них, плюс дверная ручка, это же еще несколько граммов, это как оправа моих очков или, скажем, часы на запястье, но, если снять часы либо очки, а, еще лучше, и то и другое, и башмаки в придачу, тогда я буду весить столько же, сколько дверца шкафа в моей прихожей; я рвусь к ней, перемахивая через одну ступеньку, на три этажа вверх, выше, еще выше, на слегка потасканном сцеплении, на плохой, расшатанной и, опять же, слегка потасканной механической коробке переключения передач, но, after all, я попадаю домой. В бежевую натурность немного уставших занавесок, они идеально впитывают дым, парфюмерию, слова вслух – все, что угодно. И, если я очень везучая, а я практически всегда очень везучая, дома никого нет, и эти колени подламываются вперед, картонные солдатики падают навзничь, валятся в грязь чеховские люди под телеграфными столбами (см. рассказ «Спать хочется»), летишь вниз, как за минуту этого – наверх, на самый третий этаж, наверх, вон из метрополитена, на свет божий; вот-вот, вектор сменился, и всё, всей усталостью – в кровать, там можно пробыть до самого завтра, там можно думать о великой музыке, об искусстве, что спасет мир, о правоте Достоевского, о том, что есть захочется только завтра, а сегодня мы победили.
Мне предрекали невозможность переключать, а я в автомобиле дергаю ручку так, будто та – лишь продолжение моей собственной кисти. Невозможность усвоить хитрую последовательность скоростей: первая-вторая-третья-четвертая(хилая)-пятая(лихая!)-задняя. Куда уж там! Все умники на автоматах. В бильярдных, боулинговых, яйцеголовых, натертых до блеска крутых тачках, гладят небрежно и ненавязчиво АКПП, а мне сложности подавай. Аякс говорил (Аякс говорил?), что моя быстрее разгонится, ибо ничего толкового не везет. Аяксов Ларго вез так много толкового, что сожрал весь бензин в темной и страшной тайге, и пришлось спасать. «Как же тяжело рулить на механике», бог мой, да ведомо ли им вообще, что такое тяжело и что такое как же тяжело?
У моего Хайлакса высокая длинная ручка переключения, с такой старомодной рукояткой, на которой фреской высечена та самая невозможная геометрическая схема «первая-вторая-etc». При красивом закате, желательно, в августе, ручка переключения по толщине примерно такая же, как и моя рука. Иногда я на это так засматриваюсь, что забываю включить поворотники. Но это не страшно: поворотники куда толще моих пальцев и где-то тоже походят на руки до локтя. Что я и говорила, мы с этим авто заодно. Потасканное сцепление, прогорклый дизель. Я буду плеваться дизелем, когда еще раз окажусь на Шаморе в шторм, и Андрея в который раз там не будет! – в общем, ладно, об этом уже говорено на ста девяносто семи страницах его книги.
А тогда я ехала домой, подцепила сверток с буквицами, и ехала на юг, к отцу. Мы тогда здорово поругались с ним. Мой муж говорил, успокойся, мы же в гостях. Отец сказал мне: «Завтра чтобы духу твоего здесь не было! В ночь я тебя, конечно же, не выгоню, но завтра иди куда хочешь». Я покидала вещи в чемодан, сказала Б., моему любимому мужу, вызвать такси, и мы в ночь уехали во Владивосток. Поселились в гостинице, в номере 910, с видом на Амурский залив, и с того момента началась бесконечная одиссея Аякса-на-моем-месте.
Вторая же часть меня тогда, о да, о черт, это выносит мне мозг, тут же выехала в аэропорт. При мне даже не было электронного пианино. Я купила билет туда черт знает куда, и вот я здесь, в псевдоальпийском поселке «Черные Сады», о котором речь пойдет позже. Там, во второй части, на оборотной стороне луны не было никого, ни отца, ни мужа Б., ни Андрея, его же, как всегда, никогда нигде не было. Я осталась в Черных Садах разбирать его каракули и вязать из них крючком долгие и нудные шарфы романа «125 RUS». У меня есть немножко от старой жизни, конечно же, есть. Фигурка Моцарта в красном камзоле и Словарь китайских топонимов на Дальнем Востоке, ну, и я до сих пор стараюсь не быть сволочью.
Я называюсь Кристабель, потому что сейчас уже можно ни на кого не оглядываться и сколько угодно играться со сказочными именами. Поэма Кольриджа «Кристабель», это творение знаменитого представителя Озерной школы. Я живу с И., флейтистом-канатаходцем из Степногорска (Stepnohorskъ), он бродил по струне от бас-гитары, натянутой на шпиль Кафедрального Собора, он говорит, что когда-то зарабатывал на этом неплохие деньги. Мы с флейтистом познакомились при аэропорте и при аэропорте же работаем поныне, в цехе бортпитания, на заводской ленте, и иногда, ночью, когда все зеркала мутны дочерна, я боюсь, лежа рядом с флейтистом И., которого подпольно кличут Дантес, я боюсь, что он может показаться слегка худее меня, а с утра мы вновь идем на работу, да только моя голова никак не хочет становиться легче, держит в себе и отца, и мужа, и Хайлакс, и мое забытое теперь уже навсегда пианино, и деревянные руки шлагбаума, и столбы, и рельсы, и шпалы, и железнодорожные гробы. Я иду на работу, каждый день я иду на работу, и, пока я иду, мне не так хочется есть, а значит, сегодня мы победили.