Глава 7. «В этом нестерпимом пожаре…»


«You are personal Jesus.»10 (гр. «Depeche Mode»)

«Мы – два грозой зажженные ствола,

Два пламени полуночного бора;

Мы – два в ночи летящих метеора,

Одной судьбы двужальная стрела.

Мы – два коня, чьи держит удила

Одна рука, – одна язвит их шпора;

Два ока мы единственного взора,

Мечты одной два трепетных крыла.

Мы – двух теней скорбящая чета

Над мрамором божественного гроба,

Где древняя почиет Красота.

Единых тайн двугласные уста,

Себе самим мы – Сфинкс единый оба.

Мы – две руки единого креста.»

(В.Иванов, «Любовь»)


10 Англ. «Ты – личный Иисус»


Дантес – к Кристабель:


После бассейна (тренажер «вода») рядом с аэропортом я расплакался. При тебе. Сказал вслух: «И., ты в дерьме по макушку!» Я сказал, что никто, кроме тебя, мне не нужен. Никого не любил сильнее за все свои прожитые годы.

Жара пламенила тяжелые городские шатры. Черный асфальт превратился в зыбкое опасное болото. Ледяная минералка и фруктовый сорбет исчезали с прилавков практически со скоростью мысли. Все дружно на чем свет стоит кляли прогнозы метеорологов, и погода, «это чудовищное пекло», стала самой обсуждаемой темой.

Я уйду от нее. Ты уйдешь от него. Мы свалим в другую страну, мы переедем. Там на лавке я плакал. Я сказал: «Это последнее». Ты сказала: «Такое бывает раз в жизни». Когда это не страсть, это не влюбленность, это ЛЮБОВЬ, слышишь, Кристабельхен?!? Двенадцатого июля в десять утра мы решили валить. Или подождать. Потому что будем жалеть при любом исходе. Я расплакался. Мимо проходил какой-то мужик, курьер, нес что-то куда-то. Он уставился на меня. Тогда я, шмыгнув носом, повернулся к тебе и сказал: «Вот видишь, мне даже на него похрен. А что, когда плачешь, сопли еще текут?»


А все потому что ты сказала, что, если бы была моей, то подарила бы мне профессиональный фотоаппарат или бас-гитару. Я играл на басу в семнадцать лет, это было еще в прошлом веке. Ты говоришь, надо пестовать духовную сущность человека, развивать его таланты. А мне всегда дарили одеколоны или носки. Они меня никогда не понимали. Ты видишь меня, понимаешь меня, ты режешь меня, разрежь меня.

У нас с тобой было полотенце, шоколадка, завернутая в предусмотрительно умыкнутую мной из учебного филиала корпоративную газету «X-Avia» и бутылка шампанского.

После бассейна мы поехали на окраину Большого Города, туда, где не видно шпиля Кафедрального Собора, где лишь куцые деревья и безликие жилые массивы. В безымянном парке открыли шампанское и подолгу смотрели в небо. Мы оба оказались настолько тоненькими, что помещались вместе полностью на одном полотенце, при этом можно было каждому лежать на спине и разглядывать одинаковое за все эти дни небо: пустое, глухое, мутное и бессмысленное, вновь не предвещавшее никаких осадков, а только чудовищную жару.

– У нас с тобой никогда не будет ни одной общей фотографии, – после долгой паузы произнесла ты.

– Слишком много отрицания, – ответил я.

Шоколадка растаяла еще в упаковке так, что ни о каком отламывании плиточек не могло быть и речи: осторожно держа двумя пальцами обертку, шоколад приходилось откусывать зубами, да еще стараться не измазать лицо, а потом, спустя несколько секунд запивать сладкое нагретым шампанским прямо из горлышка, и эта неудобная для питья из горла бутылка шампанского, становилась все теплее и теплее с каждой минутой, с каждым пройденным метром солнца по добела раскаленному небосводу.

– Я никогда в жизни никого так не любил, – снова признался я тебе.

– Слишком много отрицания, Дантес, – ты улыбалась.

Даже яблоки никогда не хрустели так звучно, никогда листва на деревьях не выглядела более сочной, я повторял и повторял, что весь мир становится монохромным, когда ты уезжаешь домой, к нему. Может быть, мы родственники? Ведь ты говорила, что твоя бабушка из Семипалатинска, все возможно на этом свете, мы точно родственники, никто друг друга лучше не понимал, никогда. И мы любим одни и те же вещи: третьи этажи всех наших квартир, маму, гладящую нам ладошки в детстве, собирать грибы, бархатные на ощупь, благородство авиации – мы слишком похожи, Кристабель. Я боюсь себе признаться в том, что вместе мы не станем ругаться из-за бытовухи, и что рутина не сожрет нас, и ты соглашаешься, о да, о черт, как же страшно себе в этом признаться.

Я удивился, почему ты не прыгнула в воду, дитя волн, дитя морей. От тебя не ожидал, честное слово. Ты побоялась глубины, неизвестности, риска, ты сказала, а вдруг сердце от страха остановится, вылезать седой из воды что ли. Ты была в черной купальной шапочке и мужской футболке с Сидом Вишезом, отчаянно хотевшая казаться круче всех в этом бассейне. И совсем не соответствовала Сиду, солнышко, испугалась адреналина; я думал, она выросла на берегу океана, а так боится нырять, и мне стало за тебя так страшно, я поразился сам себе, так переживая за тебя там, в этой хлорированной артезианской, где ноги не достают до дна.

Мы взрослые люди, Кристабель. Любви не существует.

Скажи, что ты любишь меня.

Но я тебе все равно не поверю. Ты сама не знаешь, что несешь, мои любимые подслеповатые глазки. Ты не можешь меня любить. Мы из разных социальных слоев. Об этом я твержу и твержу, пытаясь убедить самого себя в нестоящей свеч игре, когда мы сидим на перроне возле аэропорта и курим, и пепел падает на оценочный журнал нашей группы первоначальной подготовки бортпроводников (какого-то черта именно меня-раздолбая и назначили старостой), и прожигает обложку, а мне страшно, что за это мне влетит, но тебя это так смешит, я так люблю, когда ты смеешься, что мне, в принципе, плевать на этот несчастный журнал.

Я потеряю тебя, о Боже. Ты говоришь, скажи, чтобы ставили вместе в рейсы в нашем отделении, когда начнем летать. А мне страшно, что, если я начну рыпаться, начальство разозлится и уволит меня. Мне страшно потерять работу, но тебе этого не объяснишь. Что страшнее, потерять работу или тебя? Тебя у меня и так нет, что бы ты ни сказала, я тебе не поверю. А стоит мне остаться без денег (которых у меня нет, как и тебя), ты и вовсе исчезнешь. Ты привыкла жить в роскоши. Я ведь слышал названия супермаркетов, в которых вы с мужем покупаете продукты.

А я звеню медной мелочью в этом нестерпимом пожаре. Жена дала мне с собой влажные салфетки, я вытираю ими лицо и шею, я пью по два литра воды в день, руки дрожат на жаре. Я слышал, в вашем доме в самом центре Большого Города, на улице Ротшильда, даже есть кондиционер. Я знаю, в вашем автомобиле есть кондиционер. А я буду. В тамбуре электрички. Буду скучать по тебе до завтра. Я жалок, жалок, десять раз жалок и ничтожен, и мне нечего тебе предложить. Ты взяла меня за руку, пообещала, что, когда градусник термометра будет показывать хотя бы тридцать, и температура немного понизится, мы купим горький Lindt с апельсином или перцем, и съедим его. Ты покажешь мне жизнь. Покажи мне жизнь, спаси меня.

Мы шли сегодня из бассейна под мостом, какими-то козьими тропами. Навстречу шел пьянчуга, бездомный, в рванье. Ты шла впереди меня, и, когда вы с этим бомжом встретились на одной протоптанной дорожке, ты уступила ему место, отошла в сторону, на травку, и сказала: «Извините». Я был шокирован. Кристабель, моя принцесса, какая же ты вежливая, иногда до приторности, ты такая невозможно одухотворенная, что я переживаю. Мне страшно за тебя в этом мире, как было страшно, когда ты в футболке с Сидом Вишезом боялась нырнуть на глубину девяти метров.

Мы в ювелирном магазине, скинулись, ты подарила мне кольцо на мизинец, символ всех художников-поэтов, я тебе – браслет с сердечком. Продавщица с нами намучалась, пытаясь подобрать два украшения на одну не слишком крупную сумму денег, выделенную «Schmerz und Angst» в качестве стипендии. Твое лицо, подсвеченное отблесками драгоценностей в витрине, расцвеченное улыбкой в мгновение, когда ты произносишь:

– Все ли в этом магазинчике заметили, что у нас с тобой разные обручальные кольца?

Возьми меня. Спрячь меня. Порежь меня. Спаси и сохрани, я не хочу их видеть, мне больно смотреть на них. Ты острая и каменная, как шпиль Кафедрального Собора. Ты прохладная в этом нестерпимом пожаре. Мы вышли на оживленный проспект, увязавши подошвы обуви в гудроне, ты стала торопить меня, тебе хотелось срочно уехать домой. Я мог бы бродить с тобой, весь расплавленный, до самой ночи, меня не тянуло в свои окраины, но ты почему-то постоянно смотрела на часы, спешила, меня выводило это из себя. Ведь он возвращается в шесть, ты хочешь быть дома до его прихода, конечно!

Сегодня у нас впереди был целый день, а ты уехала уже в час после того, как исчезли тени! Вот как дурацки разбивалось сердце – у меня нет денег, у тебя нет времени.

Я выкрикнул: «Ну и вали! Езжай на вашу улицу имени Ротшильда! К вашей картинной галерее дуры Марты, этой художницы из Швабии! Я все достопримечательности выучил на вашей улице Ротшильда, пока стоял там, под твоими окнами, и пил пиво!» Ты спросила, где я взял свои часы. Их Алоизхен купила мне в переходе. «Твои часы – убожество», – сказала ты. Я развел руками – что поделать, большее не могу себе позволить. Идут, и то хорошо. Ты просто так назвала мои единственные часы убожеством, еще раз взглянула на свои Longines и засобиралась домой. И к черту! Проваливай! На все ваши выставки швабки Мартариозы, вы же богачи! Ты обозвала меня тупым идиотищем, развернулась, ушла.

Я схватил тебя за плечо. Постой. Я совсем другое имел в виду. Я люблю тебя, эй. Не могу осознать просто, что нам не бывать вместе.

Мы так молоды, Кристабель, что все еще можно начать сначала. Но я не мог перестать реветь, какой позор! Потому что я не верю тебе. Не верю! Обманщица, тебе всё шуточки, ты режешь меня, лгунья, ты всегда врешь! Мы все еще молоды, чтобы попробовать друг с другом, без остальных. Ты киваешь головой, но я вижу твое притворство, о, прекрати, слышишь, бессердечная, ты убиваешь меня!

Тогда ты встала на колени. Голыми коленками на дорогу. Ты сказала:

– О мой божественный Монсьер Бортпроводникъ И.! Когда же вы поверите в то, что я тоже вас люблю?

И потом ты закашлялась, чертыхнулась, будто яд наружу вырывался вслед за самыми нежными признаниями. Ты достала из кармана платок, и каждый приступ дергал тебя свернутыми внутрь плечами, я так по-геройски бросился к тебе, ты сжала в кулаке платочек, в слюнях и кровищи, и еще раз отдышалась, ты повернулась ко мне с видом грандиозного одолжения:

– Чего тебе еще от меня надо? Люблю, люблю, что тебя еще не устраивает?

– О, дорогая, любимая, – еще крепче обнимал я тебя, – ты только скажи мне, что делать. Куда мне теперь идти, когда я не хочу никуда, только лишь к тебе. Спаси меня, Кристабель, реши за меня, скажи, что мне делать, пожалуйста, спаси меня…

И я заплакал еще сильнее, и не мог, не мог остановиться.

Из всех репродукторов Джефф Кристи пел свою старенькую «Yellow river». Ты попросила меня запомнить эту песню. Ты сказала, что это хорошая песенка.



Загрузка...