Нет, решительно «что-то происходило», как выразился бы мистер Херд.
Странно сказать, но сам этот джентльмен был, вероятно, единственным на Непенте человеком, сохранявшим полное неведение относительно описанных нами противоестественных событий. Рано утром, полюбовавшись осенённым безоблачным небом морским простором и ещё раз от всей души поблагодарив Герцогиню за столь восхитительное жилище, он спустился к морю ради утреннего купания. Так он поступал каждодневно. Купание шло ему на пользу, оживляло его.
Потом он позавтракал и весь остаток утра старательно отвечал на накопившиеся письма. Он написал нескольким английским друзьям, ещё одно письмо, длинное — третье со дня приезда сюда — предназначалось матери, в него вошло всё, что могло показаться ей интересным: хорошее, многословное письмо, полное сведений о предлагаемых Непенте увеселениях, об услужливости местных жителей, о русской колонии, о неотвязном сирокко, о его, епископа, домашней жизни, о том, как поправляется его здоровье. Как ни нравится ему это место и люди, писал он, через неделю-другую он собирается отсюда уехать. На последних двух страницах описывался визит к кузине. Ему показалось, что она то ли не совсем здорова, то ли у неё душа не на месте; он постарается спустя недолгое время повидаться с ней ещё раз.
Тут ему пришло в голову, что неплохо бы написать и самой миссис Мидоуз. Он так и сделал — осведомился о здоровьи, поинтересовался, не может ли он быть чем-то полезен и пообещал вскоре снова к ней заглянуть. «Вышло немного официально», — перечитав письмо, подумал мистер Херд. Однако устранить эту суховатую ноту он был не в силах: он всегда говорил и писал как чувствовал, иначе не получалось, да и кузина, в конце концов была с ним холодна, думала всё о своём и понять её было трудно. «Отправлю как есть, — решил он. — Сказать по чести, она меня не так чтобы очень ободрила. Какие-то странные вопросы задаёт. Что, например, означает эта её загадка насчёт незаконнорождённых детей, хотел бы я знать?»
Тут подоспел второй завтрак, а после него епископ спал, пока не пришло время вечернего чая. В пору, когда дул знойный сирокко, все здесь отводили эти часы для сна. Что ещё оставалось делать? Он тоже уже приобрёл эту привычку и с удовольствием предвкушал мирный час послеполуденной дремоты. Есть же у человека обязательства перед самим собой: n'est-ce pas? — как сказал некогда мистер Мулен.
Проснувшись, он поразмыслил о том, принять ему или не принять присланное госпожой Стейнлин приглашение к чаю. Он с удовольствием послушал бы её музицирование, её поучительные и полные сочувственного понимания рассказы о Непенте и его обитателях. Но с другой стороны, он боялся, что встретит там русских. Госпожа Стейнлин, похоже, специализировалась по московитам, такой у неё был период, а мистеру Херду в этот день русские приходились как-то не под настроение. И он решил воздержаться на сегодня от светской жизни, взять, как он это называл, «отгул».
Сунув в карман бинокль, он неторопливо побрёл вверх по уже знакомым тропинкам, мимо укрывшихся в буйную зелень белых крестьянских домов, и так достиг мест более голых. Виноградники встречались здесь всё реже и реже, а вскоре всякие следы трудов человеческих и вовсе исчезли. Он оказался на маленьком плато, образованном вулканическим шлаком и глыбами лавы. Кое-где пробивавшиеся среди словно покрытых копотью каменных масс цветы и травы уже утрачивали под иссушающим зноем свой яркий эмалевый блеск; странный запах, едковатый, но освежающий, исходил от пересохшей земли. Здесь он остановился, чтобы немного передохнуть. Он обозрел сквозь бинокль расстилавшийся перед ним ландшафт — отливавшее тёмно-красным море у ног, испещрённое бесчисленными парусами лодчонок, и прямо за ним вулкан, легкомысленные фокусы которого уже успели привлечь внимание собравшейся на «пьяцца» толпы. Глаза епископа прошлись по иззубренным очертаниям материка, по волнообразной линии берега, по далёким вершинам, колеблемым жарким солнечным маревом, задерживаясь на деревеньках, выглядевших искорками кораллового света, столь далёких, что они казались принадлежавшими какому-то иному миру. Как хорошо дышалось на этих воздушных высотах, окружённых морем и небом; как весело было видеть мир таким, каким, наверное, видит его птица. Словно плывёшь по воздуху…
Мистер Херд присел, закурил и задумался. Он пытался увидеть себя со стороны, в истинном свете. «Я должен разобраться в себе», — думал он. Конечно, Непенте место спокойное, изобилующее хорошими людьми, с каждым днём он привязывается к острову всё сильнее. Но спокойствие это лежит вовне, а где же издавна присущее ему, мистеру Херду, внутреннее спокойствие, ощущение ясности цели и ясности средств её достижения, осязаемого нравственного служения? Куда они все подевались? Он явно поддался какому-то чуждому влиянию. Что-то новое проникло в его кровь, некий демон сомнения и тревоги, угрожающий разрушить его давно уже принявшие окончательную форму воззрения. В чём тут причина? В изменившемся окружении — новые знакомства, новая пища, новые привычки? В непривычном досуге, впервые за долгое время давшем ему возможность поразмышлять о том, что не имеет отношения к его работе? В южном ветре, влияющем на его ещё не окрепшее тело? Во всём сразу? Или дело попросту в том, что завершается ещё одна эпоха в его развитии, один из тех ясно определённых периодов жизни, в который все достойные этого названия люди проходят через очистительный процесс сбрасывания изношенной духовной оболочки, избавления от сорной поросли, заглушающей мысли и чувства?
Чем бы оно ни было, мистер Херд уже не чувствовал, как прежде, что он сам себе хозяин. Судьба подталкивала его в сторону чего-то нового — чего-то внушающего тревогу. Он словно бы медлил на краю некой пучины. Или вернее будет сказать, что прежнее его сознание, до сей поры резво, будто парусная лодка, летевшее по ветру, неожиданно прибилось к тихому берегу — абсолютно и угрожающе тихому, к зачарованному месту — и обратилось в игрушку обстоятельств, человеку неподвластных. Парус повис в застоявшемся воздухе. С какой стороны света задует живительный ветерок? И куда он его понесёт?
Тут взгляд его упал на недавно пришедшее кокетливо стройное судно, стоявшее под обрывом в залитой солнце гавани. Он узнал его по описаниям. То была «Попрыгунья», яхта ван Коппена. Мистер Херд стал припоминать всё, когда-либо слышанное о миллионере, и попытался представить себе облик и привычки ван Коппена, взяв за основу достигшие его ушей разрозненные слухи.
Пожалуй, это человек, обладающий далеко не рядовым умом, решил мистер Херд. Человек, с которым стоит свести знакомство. Америка повсеместно прославлена как страна, в которой рано созревают молодые люди. Но отнюдь не каждый американец, достигнув четырнадцатилетнего возраста, погружается в незрелые отроческие размышления о тысячах поражающих род людской болезней и, проникнувшись жгучим желанием как-то поправить дело, открывает мальтузианскую методу, которой в дальнейшем суждено до основания потрясти промышленность и общественную жизнь целого континента. Не каждый похож на юного Коппена — частицу «ван» он присоединил к своему имени, когда заработал семьдесят пятый свой миллион, — который, имея в ту пору на всё про всё от силы три доллара и не имея даже тени усов, обладал однако ж умом, достаточным, чтобы осознать гигиеническое значение определённого рода товаров, и неуступчивостью, позволявшей ему — в интересах общественного здоровья — настаивать на таком снижении их цены, чтобы они (забегая вперёд и цитируя рекламу) «оказались доступными семье с самым скромным достатком». Не каждый, о нет, далеко не каждый американец, произведя революционные изменения в технологии и сокрушив парижскую монополию, нашёл бы в себе достаточно смелости, чтобы рекламировать по всем городам и весям страны усовершенствованный продукт, силком навязывая его строптивому рынку вопреки распространённым предрассудкам и козням конкурентов. Ван Коппен всё это сделал. И сделал, как было не раз отмечено, ни на миг не теряя из виду двойной цели — меркантильной и благотворительной, ибо будучи филантропом по складу натуры, он стал — как говорится, «под давлением обстоятельств» — фабрикантом и весьма неплохим. Ему, в отличие от большинства людей, которые лишь себе самим обязаны успехом и которые так и влачат натёршее шею ярмо (продолжая, как они это называют, «пахать») — хватило ума удалиться от дел в расцвете лет, сохранив за собой относительно скромный доход, составляющий пятнадцать миллионов долларов в год. Теперь он расходовал своё время на удовлетворение личных прихотей, предоставив подбирать оставшиеся в деле миллионы любому, кому припадёт такая охота. Явно редкостная разновидность миллионера — человек, полвека наживавший себе постыдную репутацию, а ныне восхваляемый, причём людьми хорошо осведомлёнными, как благодетель своего отечества.
Но и это ещё не всё. Ван Коппена описывали как живого, сердечного, разговорчивого старикана, несколько полноватого, со свежей кожей, крепкими зубами, клочковатой седой бородкой, неуловимо гнусавым выговором, едва достаточным для установления его заокеанского происхождения, и пищеварением боа-констриктора. Он до беспамятства любил булочки с маслом, — так говорила Герцогиня; он, по словам госпожи Стейнлин, «по-настоящему ценил хорошую музыку»; и он же, о чём неустанно твердил «парроко», являлся одним из немногих, от кого можно было с уверенностью ожидать щедрых пожертвований на нужды бедняков и починку увечного приходского органа. (Каждый год, едва «Попрыгунья» вставала близ Непенте на якорь, бедняки на неделю впадали в окончательную нужду, а орган безнадёжно расстраивался.)
Короче говоря, в одном сомневаться не приходилось: ван Коппен обладал даром нравиться. Но ничьё общество не приходилось ему по вкусу столь явственно, как общество графа Каловеглиа. Старики часами сидели в тенистом дворике графа, лакомясь засахаренными фруктами, попивая домодельные ликёры — персиковые или настоенные на горных травах — и беседуя, беседуя без конца. Странные и крепкие узы дружбы и взаимного интереса связывали их. О происхождении этих уз, их сущности и проистекающих из них последствиях чего только не говорили.
Но о чём же они беседовали?
Андреа, преданный слуга Каловеглиа, сколь бы искусно его ни расспрашивали, отделывался двусмыслицами, способными привести в отчаяние любого. Тем не менее, наиболее распространённая точка зрения сводилась к тому, что граф Каловеглиа, видимо, оказывал миллионеру помощь в коллекционировании древних реликвий, каковые, — поскольку итальянское правительство запрещало вывоз произведений античного искусства — тайком перевозились по ночам на борт «Попрыгуньи», чтобы затем воссоединиться с иными, хранимыми в великолепном музее где-то на Западе, музее, который предназначался ван Коппеном в дар великому американскому народу. С другой стороны, нелишне отметить, что оба немолодых джентльмена, являясь избранными представителями двух соперничающих цивилизаций и обладая каждый на свой манер обширным опытом и знанием рода людского, находили искреннее, почти детское удовольствие в обществе друг друга, позволявшем им предаваться воспоминаниям о прошлом и удовлетворять присущее обоим стремление пополнить, пока не пришёл неизбежный конец, запас своих знаний чем-то новым.
Оба этих объяснения обладали достоверностью, вполне достаточной для того, чтобы большинство заинтересованных лиц отвергло их с порога в качестве несостоятельных. Лица эти склонялись скорее к альтернативной и более увлекательной теории, предложенной сводной сестрой мистера Паркера. Её теория устанавливала, что американец пытается выторговать графскую дочь, красивую девушку, запертую в каком-то монастыре, куда старый мерзавец определил её в предвкушении дня, когда объявится покупатель, богатый настолько, чтобы удовлетворить питаемое им, мерзавцем, непомерное вожделение к золоту. Ван Коппен как раз и был таким покупателем. Эти двое, утверждала Консулова хозяйка, рядятся уже два или три года, так что а dénouement[41] можно ожидать с минуты на минуту. И если ван Коппен сумеет утолить корыстолюбие графа, несчастное дитя и моргнуть не успеет, как станет узницей плавучего гарема, устроенного на борту «Попрыгуньи».
Конечно, ни один из посетителей Непенте не был застрахован от бойкого злоязычия этой дамы, тем не менее приходится с сожалением признать, что кое-какие мелочи, сами по себе незначительные, могли послужить основанием для невеликодушной гипотезы, согласно которой и у ван Коппена, как у прочих господ его разряда, таилось под благовидной внешностью неблаговидное нутро. Имелась у этого, в иных отношениях очаровательного и щедрого иноземца, своя «тёмная сторона», всегдашняя тайна, всегдашняя муха в елее. Прежде всего, как объяснить тот удивительный, много раз обсуждавшийся факт, что никого ещё и никогда не приглашали посетить яхту? Уже одно это возбуждало подозрения. «Хочешь получить что-нибудь от старого Коппена, — гласила местная поговорка, — не напрашивайся на «Попрыгунью»». Ещё более удивительным представлялось то обстоятельство, что за вычетом нескольких бородатых, почтенных летами членов экипажа и самого владельца яхты на остров с неё никто не сходил. Где, спрашивается, остальные пассажиры? Кто они? Миллионер ни разу даже не упомянул об их существовании. Отсюда, естественно, делался вывод, что он путешествует по морям в компании ветреных нимф — поведение, для человека его преклонного возраста безусловно постыдное и причиняющее прочим людям досаду тем большую, что он, уподобляясь хитрому и ревнивому старому султану, не желает выставлять свой гарем на всеобщее обозрение. Распущенность ещё можно простить — когда речь идёт о миллионере, её принято называть эксцентричностью, но столь откровенный эгоизм мог в конце концов стоить ван Коппену доброго имени.
Улику, подтверждающую, что дело обстоит именно таким возмутительным образом, удалось — и весьма неожиданно — получить одним солнечным утром. Рыбак по имени Луиджи, подошедший на вёслах к корме «Попрыгуньи» (морские твари всех родов и видов скапливались здесь, чтобы полакомиться швыряемыми с кормы за борт кухонными отходами), вонзил свою острогу в нечто, походившее на необычайно крупную и яркую тёмно-лазоревую камбалу. Ощутив прикосновенье металла, чудище ненатурально и совсем не по-рыбьи содрогнулось и съёжилось, и к полному своему изумлению Луиджи вытащил на поверхность отодранный от женского платья лоскут, а именно, небольшую полоску небесно-синего crêpe de Chine.[42] Горько разочарованный, Луиджи тем не менее принял случившееся с отличающей южан философичностью. «Сгодится моей маленькой Аннарелле», — решил он. Названная девчушка, появившись на следующем празднестве в честь Святого покровителя острова с этим райского колера лоскутом, несомненно стала бы предметом зависти всех её подружек, если бы при возвращении Луиджи на берег он не подвернулся вышедшему прогуляться мистеру Фредди Паркеру. Вследствие редкостного, по словам мистера Паркера, везения взор его остановился на мокрой тряпице; вследствие озарения, не только редкостного, но и единственного за всю его жизнь, он осознал истинную цену этой тряпицы как общественного документа. Пообещав рыбаку небольшую сумму (в тот миг Консул мелочи при себе не имел), он с триумфом оттащил восхитительную улику в Консульство, где уже известная нам особа принялась демонстрировать её всем и каждому в подтверждение своей теории.
— О чём тут ещё говорить? — обыкновенно вопрошала она. — Может, конечно, он юнгу девочкой переодевает, но это уж, знаете…
Сидя на грубой пемзе, и неотрывно глядя на греховодницу «Попрыгунью», девственная белизна которой окрасилась на склоне дня предательским алым румянцем, мистер Херд перебирал в уме эти и прочие обрывки сведений. Они погрузили его в большую, чем обычно, задумчивость, в них чуялось нечто созвучное на миг охватившей мистера Херда потребности разобраться в собственных чувствах.
Одно он может сказать с полной определённостью. Огибать земной шар, барахтаясь в объятиях дюжины хористок, это не его идеал. Он был устроен по-другому. Он намеревался, с помощью Божией, провести закат своих дней на иной, более респектабельный манер. И воображение его нарисовало картину — мирный дом средь зелёных лужаек Англии, в котором он станет жить, предаваясь учёным занятиям и неприметно творя добро в окружении семьи и друзей: старых университетских друзей, друзей по Лондону, по Африке — и новых, из подрастающего поколения, открытых, честно мыслящих молодых людей, которых он будет от всего сердца любить отцовской любовью.
Почему же ван Коппен не видит всей красоты таких устремлений?
А с другой стороны, говорил он себе, если человек и прячет подобным образом женщин — в предположении, что они действительно существуют — кто его за это осудит? Никакая женщина не может чувствовать себя в безопасности на Непенте, по которому разгуливают типы вроде Мулена. Несколько встреч на улице, несколько случайно услышанных отрывочных разговоров внушили мистеру Херду безотчётную неприязнь к этому иностранцу, чьё отношение к нежному полу казалось ему достойным бродячего пса. Будь владельцем яхты Мулен, он только и делал бы, что фланировал со своими дамами по улицам. Американец же, принуждая их жить на судне затворницами, обнаруживает присущую его характеру стыдливость, почти деликатность, сознание обязанностей перед обществом, каковое, уж если на то пошло, должно счесть чертою характера, скорее похвальной.
И потом, не следует забывать о существующих между ним и миллионером различиях — и в образе жизни, и в воспитании, и в жизненном опыте! Проделанный ван Коппеном путь требует от человека качеств, отличных, а зачастую и противоположных тем, какими обладает он, мистер Херд. Вряд ли можно надеяться найти в преуспевающем американском предпринимателе черты характера, благодаря которым формируется преуспевающий англиканский священнослужитель. Некоторые свойства человеческой натуры взаимно исключают друг друга — алчность и щедрость, к примеру; другие, вне всяких сомнений, взаимосвязаны, таинственно и нерасторжимо. Всякий человек — индивидуум, что означает, собственно, «неделимый»; его невозможно разделить или разобрать на части, и нельзя ожидать от него обладания добродетелями, несовместимыми со всей остальной его духовной оснасткой, сколь бы желательными эти добродетели ни были. Как знать? Возможно, сомнительные поступки ван Коппена являются неизбежным проявлением его личности, целостной частью его природы, тех неистовых побудительных сил, которые и позволили ему достичь теперешнего завидного положения. И мистер Херд отчасти с ужасом, отчасти с весёлым изумлением пришёл к выводу, что если бы не совместные усилия определённых грубых органических стимулов, наличие которых удостоверяется легендами, ходившими о ван Коппене на Непенте, миллионер, возможно, и не приобрёл бы гордого титула «Спаситель отечества».
«Как странно, — думал он. — Прежде мне это как-то в голову не приходило. Что показывает, насколько следует быть осторожным. Подумать только! Возможно и у его дам имеются соответствующего сорта органические стимулы. Нет, решительно странно. Хм. Ха! А вот интересно… И может быть, мы просто не знаем правды, а на деле эти молодые особы отличнейшим образом проводят время…»
Он вдруг резко оборвал ход своих размышлений. Он поймал себя на потворстве — да-да, на самом что ни на есть потворстве греху. Мистера Томаса Херда обуяла тревога.
Что-то неладно, заключил он. Ещё совсем недавно ему и в голову не пришли бы подобные доводы. Это явственное сочувствие к грешникам, что оно собой знаменует? Не кроется ли за ним разрыв с его старинными принципами, утрата уважения к традиционной морали? Быть может, он и сам обращается в грешника?
Томас, Фома — сомневающийся апостол. Интересно, может быть, в его имени всё и дело?
Тут он припомнил, как одобрил — да-да, почти одобрил — прискорбную фамильярность, допущенную доном Франческо в отношении юной служанки. Мелочь, конечно, нелепая, но показательная. Нечто подобное происходило с ним в последнее время и в Африке. Он вспомнил, как ему случалось выступать в защиту туземцев, несмотря на протестующее бормотание миссионеров. Они были такими весёлыми, добродушными животными — такими славными и здоровыми! Что означает эта переливающаяся через край любовь к погрязшим в пороке людям, куда она его заведёт? И мистер Херд, углубясь в лабиринт сомнений, принялся донимать свою душу вопросами. Старая-престарая, прискорбно запутанная, допускающая неразумное множество подходов проблема добродетели и порока снова встала перед ним. По прошествии какого-то времени он с характерной для него резкой прямотой одёрнул себя.
«Вообще-то, вопрос ясен как Божий день, — решил он. — Всё сводится к тому, стал ли я христианином в большей или в меньшей мере?»
И как бы надеясь найти ответ на эту загадку, он, словно сидящий в гнезде орёл, окинул взглядом широкий горизонт, морской простор, уходящий ввысь, чтобы, повинуясь магическим прикосновениям вечера, воссоединить своё существо с пурпурным куполом небес.
Силы природы, как у них в подобных случаях водится, никакого ответа не дали.
И всё же, когда лишившийся полуденной жгучести влажный южный ветер как бы в тёплой ласке скользнул, заставляя раскрываться все поры, по щеке мистер Херда, бескрайняя ширь дохнула на него ощущением радостного всеприятия — вольности и веселья.