Завтрак доставил мистеру Херду наслаждение.
— Еда, вино, сервировка — всё было безупречным, нечто из ряда вон, — с искренней убеждённостью провозгласил он.
— В таком случае, вы обязаны прийти ко мне ещё раз, — откликнулся хозяин. — Как долго, вы сказали, вы здесь пробудете?
— Дней десять. Зависит от того, скоро ли мне удастся поймать миссис Мидоуз. Насколько я понял, она живёт там, наверху, в облаках, совершенно одна. Отставку её мужа опять отсрочили, уже во второй раз. Он собирался забрать её по пути домой. Из-за ребёнка ей пришлось покинуть Индию раньше него.
— Ребёнок у неё славный. Не выдержал климата, я полагаю.
— Совершенно верно. Мать просила меня повидаться с ней — приободрить немного и может быть даже увезти с собой. И честно говоря, — добавил он, — я чувствую себя как-то неловко! Я не видел кузину с того времени, когда она была девочкой. Что она собой теперь представляет?
— Штучное изделие, в своём роде. Судя по внешности, она крепко сидит в седле и хорошо знает, что ей нужно. И судя опять-таки по внешности, ей немало пришлось пережить.
— Да уж. Она всегда была человеком неожиданным, даже в детстве. Первый её брак оказался далеко не удачен. Вышла за какого-то иностранного проходимца, а тот бросил её и исчез. Я тогда был в Китае, но знаю обо всём из писем матери.
— Первый брак? О нём она мне не говорила.
— Зато второй получился на редкость романтичным. Они вдвоём бежали в Индию. При том, какую жизнь им пришлось вести, они, должно быть, поначалу хлебнули лиха. Не сомневаюсь, что она научилась разбираться в том, что ей нужно и чего не нужно; живя, как жили они, приходится то и дело преодолевать непредвиденные препятствия. Он, как я слышал, пошёл в гору. По всем отзывам, милейший человек, хотя я сомневаюсь, что они и теперь женаты должным образом.
— Возможно, они и не могут пожениться, — отозвался мистер Кит, — из-за той, первой истории. Но с другой стороны, мальчику нужно дать образование, а как его дашь в Индии? Никак не дашь. В этом отношении Индия ничем не лучше Бампопо. Много вам приходилось заниматься в Африке образовательной деятельностью? Надеюсь, вы были не очень строги с моими друзьями, с буланга?
— Как-то мы окрестили за день человек двести-триста из них. И уже на следующей неделе они ужасно набезобразничали — то есть совершенно позорным образом! Они безнадёжны, эти ваши друзья, хотя не любить их почему-то всё же нельзя. Да, подобного рода деятельностью мне приходилось заниматься немало, — добавил он.
— Вижу, вы человек действия. Мне иногда тоже хочется быть таким. Боюсь, те небольшие деньги, что у меня есть, обратили меня в лентяя. Правда, я размышляю и довольно много читаю. Путешествую, смотрю, сравниваю. Среди прочего я усмотрел, что наша английская система образования никуда не годится. Нам следует вернуться к прежнему идеалу — «Бивак и Двор».
— Совсем никуда? — поинтересовался епископ.
— Возьмите того же Дениса. Ну что такому ребёнку делать в университете? Нет. Если бы у меня был сын — однако, вам это, наверное, скучно?
— Мне с двадцати лет не было скучно.
— Желал бы иметь право сказать то же самое о себе. С течением лет мне всё труднее становится переносить дураков. Если бы у меня был сын, хотел я сказать, я забрал бы его из школы в день его четырнадцатилетия, ни минутой позже, и определил бы на два года в какой-нибудь торговый дом. Это расширило бы его кругозор, сделало из него гражданина Англии. Пусть научится иметь дело с людьми, писать прямые деловые письма, распоряжаться своими деньгами, пусть приобретёт определённое уважение к тем сторонам коммерческой деятельности, которые правят миром. Затем — на два года в какой-нибудь глухой угол мира, где, повинуясь суровым законам совместного существования, которые они сами выработали, живут простой жизнью его соотечественники, люди, равные ему по рождению. Общение с такими людьми основательно обогатит всю его дальнейшую жизнь. Следующие два года пусть проведёт в крупных европейских городах, там он избавится от неуклюжих манер и разного рода расовых предубеждений и приобретёт внешний лоск гражданина Европы. Всё это обострит его ум, сообщит ему пущий интерес к жизни, научит стремиться к знаниям. Расширит горизонты. А уж тогда и ни минутой раньше — в университет, куда он придёт не мальчиком, но мужчиной, умеющим извлекать удовольствие из того, в чём состоят его подлинные преимущества перед другими, способным слушать лекции с пользой для себя и приобретать манеры вместо манерности, проникаться университетским духом вместо университетской тухлости. Что вы об этом думаете?
— Звучит немного революционно, но мне нравится, — с улыбкой заметил епископ. — Я принимаю близко к сердцу всё, что связано с образованием. Собственно говоря, я подумываю о том, чтобы оставить Церковь и посвятить себя преподавательской работе. Не знаю почему, но мне кажется, что в качестве преподавателя я бы принёс больше пользы.
Кит сказал лишь:
— Это интересно. Возможно, вы просто достигли конца Церкви.
Ему нравился этот молодой колониальный епископ, нравилось его открытое, честное лицо. Будучи натурой сложной, он всегда тяготел к целеустремлённым людям.
Его собеседник с удовольствием узнал бы, почему Кит нашёл его слова «интересными» и что означает вторая фраза, но от вопросов воздержался. Он был человеком по преимуществу замкнутым, хоть и не обделённым здравым смыслом. Раскурив сигарету, он ждал.
— Давайте порассуждаем насчёт образования! — сказал хозяин дома, обладавший, как впоследствии обнаружил епископ, склонностью входить в разного рода тонкости. — Я считаю, что необходимости в раздельном обучении полов не существует. В прямой пропорции к росту числа возможностей для карьеры, открывающихся перед женщинами, их будут всё больше и больше учить тому, чему учат мужчин. Что касается специфически женского образования в сфере домоводства, то промышленное производство сделало его попросту излишним. Я вам скажу, что я думаю. По-настоящему основательное образование должно внушать человеку не что, а как ему следует думать. Оно должно преследовать двойственную цель — научить человека толково работать и научить его толково тратить досуг. Они ведь взаимосвязаны, если досуг растрачен впустую, пострадает работа. Говоря о последней, мы не вправе ожидать, чтобы школа давала нечто большее, чем представление об общих принципах. Хотя и оно-то даётся редко. Что же до первого, то человек обязан уметь извлекать сколь возможно больше наслаждения из каждой минуты своего свободного времени. А секрет наслаждения в любознательности. Между тем, любознательность не только не поощряют, её подавляют. Вы возразите мне, что на всё сразу времени так или иначе не хватит. Но ведь сколько его расходуют неизвестно на что! Математика… К этому предмету пристал какой-то средневековый нимб, а между тем для развития разума он полезен не более, чем игра в вист. Интересно было бы знать, скольких прекрасных государственных служащих лишилась Англия из-за того, что им недоставало математического склада ума, необходимого для удовлетворительной сдачи одного-единственного предмета — вот этого самого? В качестве упражнения для ума математика просто вредна — всё в ней сводится к проверке; догадливость и наблюдательность объявлены вне закона. С точки зрения общей образованности куда полезнее было бы изучать китайскую грамматику. Всякую математику, превосходящую разумение мальчишки-рассыльного, следовало бы преподавать в рамках специального курса, как динамику или гидростатику. Людям обыкновенным они всё равно ни к чему. И говоря о том, что математика принесла немалую пользу такому человеку, как Исаак Ньютон, не следует всё-таки забывать, что тем, кем он стал, его сделали исключительная и противопоказанная математику способность формулировать суждения по аналогии. Что до изучения Эвклида — какой это затхлый анахронизм! С таким же успехом можно учить латынь по системе Доната{30}. Разве всякое знание не бессмысленно, если только оно не является путеводителем по жизни? А путеводитель должен быть современным и удобным в обращении. Эвклид — это музейный экспонат. Половину времени, которое уходит на подобные вещи, следовало бы отвести на черчение и демонстрацию наглядных пособий. Я совершенно не понимаю, почему мы с таким пренебрежением относимся к урокам с использованием наглядных пособий, если их настоятельно рекомендовали люди вроде Бэкона{31}, Амоса Коменского{32} и Песталоцци{33}. Как средство развития способности к рассуждению они намного превосходят математику; их можно сколько угодно усложнять; они дисциплинируют глаз и ум, учат ребёнка отличать случайное от существенного, требуют ясности мысли и её выражения. А сколько часов тратится на историю! Кому в конце-то концов нужно знать, кто такая была жена Генриха Двенадцатого? А химия! Всё это, условно говоря, вещи нерентабельные. Не лучше ли преподавать основы социологии и юриспруденции? Законы, которым подчинены отношениями между людьми, что может быть интереснее? И физиология — законы, которым подчинены наши тела, что может быть важнее? Наше неуважение к человеческому телу это ещё один реликт монастырской жизни. Строго говоря, всё наше образование изгажено монашеским духом. Теология! Был ли когда хоть какой-то прок от…
Мистер Кит вздохнул.
— Пожалуй, мне не следовало так налегать на креветок, — добавил он. — Так что вы об этом думаете?
— Я думаю, что современное образование чрезмерно ориентировано на интеллект. Видимо, тут сказывается свойственное нашему времени тяготение к науке. Развивая один только интеллект, полезного члена общества не создашь. Мы отбираем детей у родителей, поскольку те не способны сформировать их интеллект. Хорошо. Но и нам не удаётся сформировать их характер, это по силам одним лишь родителям. Влияние дома, как понимала его Грейс Агилар{34}, где оно ныне? Мне представляется, что здесь таится серьёзная угроза для будущего. Мы растим племя прожжённых эгоистов, поколение, самые первые воспоминания которого состоят в том, как они ни за что ни про что получили нечто от государства. Я склонен связывать наши нынешние общественные неурядицы именно с этой переоценкой интеллекта. Чем можно заменить домашний очаг, мистер Кит? И существует ещё одно обстоятельство, часто бросавшееся мне в глаза. Определённая часть детей из обеспеченных семейств имеет тенденцию переходить в низшие классы общества — становиться рабочими и так далее. Они рождаются со способностями, которые ниже способностей их родителей. Путь вниз достаточно лёгок. Однако порядочный процент детей из низших классов мог бы подняться на более высокую ступень, потенциально эти дети выше своей среды. Мы создали особые механизмы отбора таких детей. Но механизмы эти работают неисправно, поскольку им не хватает чувствительности. Я сотни раз сталкивался в лондонском Ист-Энде{35} со случаями, когда семьям не удавалось добиться для себя лучшей жизни лишь потому, что в критическую минуту в доме не находилось двадцати шиллингов, чтобы купить одежду, в которой отпрыск этой семьи мог бы предстать перед нанимателем и получить работу, сулящую в будущем преуспеяние. И ребёнок, достойный лучшей участи, оказывался в задних рядах. Счастливый случай упущен, семья так и коснеет в бедности. Сколько обещавших почёт и богатство способностей каждодневно растрачивается подобным образом впустую — поразительная одарённость по части механики, дар художника, музыканта, актёра…
— Актёра! — перебил его Кит. — Хорошо, что вы мне напомнили. Мы как раз поспеем в муниципалитет, на театральное представление. Его дают только раз в году. Такое зрелище нельзя пропустить. О нет, ни в коем случае.
Епископ, испытывая некоторое сожаление, встал. Ему было здесь хорошо и он с удовольствием послушал бы ещё какие-нибудь еретические речи Кита по поводу образования. Однако этот джентльмен, похоже, исчерпал то ли интерес к предмету, то ли свои возможности.
— Здесь всего несколько минут ходьбы, — сообщил он. — Мы возьмём пару солнечных зонтов.
Они вышли под палящий зной. Горы очистились от утренней дымки.
Дорогою мистер Херд начал постигать, в какое сумбурное, загромождённое скалами место он попал. И какое декоративное! Ни дать ни взять сцена из оперы. Город наполняли сюрпризы — взору неожиданно открывались купы тонких пальм, поблёскивающий обрыв или далёкое море. Сады, казалось, опрокидывались на дома; гирлянды зелёных лоз нависали над дверными проёмами и весело раскрашенными крылечками; карабкались вверх и сползали вниз улицы, наполненные громом повозок и криком торговцев фруктами, выставивших на тротуары свой ярчайший товар. Деревенские женщины в картинных коричного цвета юбках, степенно выступали в толпе горожан. Дома, если их не покрывала побелка, выставляли напоказ красный вулканический туф, из которого они были построены; в окнах пламенели кактусы и гвоздики; дремотно мерцали по дворам апельсины; дорогу под ногами образовала лава, чёрная, будто смоль. И надо всем этим блистательным смешением красок нависало глубокое синее небо. Получалась картина, перегруженная, как выразился Денис, деталями.
— В здешнем ландшафте отсутствуют полутона, — заметил епископ, повернувшись к мистеру Киту. — Никаких компромиссов!
— И притом совершенная гармония. Все цвета настоящие. Ненавижу компромиссы. Компромисс — вот одно из проклятий жизни. Оттого я и не в состоянии подолгу переносить Англию. Это страна, полная полутонов, и не только в природе. Если какая-то вещь представляется хорошей, стало быть, в ней должно быть нечто дурное. Она кажется нам дурной — ну, значит, она для нас хороша. Сумасшедший дом! Я предпочитаю ясные ценности. Они порождают ясность мышления. Сегодня единственный день в году, — продолжал он, — когда в этот час на улицах можно увидеть людей. Обычно тут совершенно пусто. Единственный день, когда я отказываю себе на Непенте в послеполуденном сне.
— Без малого три, — сказал епископ, взглянув на часы. — Странный выбор времени для театрального представления.
— Опять-таки Герцогу следует спасибо сказать. Расспросите о нём Эймза, Герцог определённо был человеком, которого стоит узнать. После полудня он всегда спал. И мысль о том, что его народ тоже спит, сильно ему досаждала. А вдруг они мне на что-то понадобятся, говорил он. Вот он и приказал, чтобы все бодрствовали, и отрубил несколько сот голов, обладателей которых застукали спящими. Однако, поняв, как сильно укоренилась в его народе привычка спанья, поняв, что ничего, кроме поголовного истребления населения он не достигнет, Герцог, по милосердию своему, отступился. Но вслед за тем он учредил это, столь популярное театральное действо в честь Святого Покровителя, окончательно и бесповоротно назначив его начало на три часа дня. Он вознамерился любой ценой принудить своих подданных хоть раз в году отказываться от послеобеденного сна. Почитая неоспоримым, что перед подобного рода представлением им устоять не удастся. И оказался прав. Уж свой-то народ он знал! Всё это было несколько столетий назад. И вот увидите, сегодня там яблоку будет негде упасть.
Несмотря на принесённую сирокко жару, свободных мест действительно не было, даже стоячих. Мистер Кит, прибегнув к таинственному заклинанию, вскоре раздобыл-таки в первом ряду два сиденья, владельцы которых, улыбаясь, присоединились к толпе, скопившейся в задней части залы.
Епископ уселся между своим спутником и аристократической наружности старым господином, оказавшимся графом Каловеглиа. Граф был одет в чёрное. Прямизна его осанки, пронзительность взора, кустистые чёрные брови и белоснежные усы отзывались чем-то воинственным и настороженным. При знакомстве с мистером Хердом он произнёс несколько приятных фраз, но затем погрузился в молчание. Поглощённый спектаклем, он сидел неподвижно, опершись подбородком на сложенную лодочкой правую ладонь.
— Милейший человек, — шептал Кит епископу на ухо. — Вам понравится. «Соль юга», так я его называю. Если вас интересует, как жили в этих местах древние греки, он способен дать вам о них полное представление. Истинное воплощение ионийского духа{36}. Я вас свожу к нему в гости в ближайшие дни.
Театральное действо представляло собой череду двенадцати сцен — основных эпизодов жития Святого Покровителя, как они изображены на мраморном фризе одной из церквей острова. Актёрская труппа состояла из горстки наиболее миловидных и смышлёных местных детей, вышколенных под бдительным присмотром священника, который питал уверенность, что он отчасти смыслит в сценическом искусстве и к тому же обожал представления с участием отроков. Игра отличалась захватывающей дух реалистичностью; костюмы, сочинённые — давным-давно — самим Добрым Герцогом Альфредом, менялись от одной живой картины к другой. Встреча Святого со златовласой дамой в лавровом и сосновом лесочке, известном под именем Алифания, являла собою шедевр миметического искусства{37}; равно как и внушительная проповедь, произносимая им пред чёрными туземцами. Во время насильственной смерти Святого — в сцене, несколько подпорченной беспорядочным дрыганьем его маститой бороды, — в зале многие плакали; прелестно подскакивал также на океанских, цвета молодого горошка валах изготовленный из папье-маше мельничный жёрнов. Но лучше всего остального выглядело людоедское празднество кроталофобов, завершавшееся буйным, демоническим военным танцем. Актёры с зачернёнными лицами и в чрезвычайной скудости одеяниях превзошли самих себя. Оргию сопровождал такой шквал аплодисментов, что пришлось её повторить.
Её приходилось повторять из года в год, именно эту живую сцену. Она пользовалась наибольшей популярностью — к крайнему огорчению «парроко», приходского священника, сурового педанта с побитой морозом душонкой, родившегося на материке, в центральных провинциях. Он постоянно ныл, что времена будто бы переменились и то, что было хорошо в эпоху Герцога, может быть и не так уж хорошо для нынешнего поколения; что такого рода сцены отнюдь не побуждают людей к подлинному благочестию; что Пресвятая Матерь Божия навряд ли сочла бы подобное представление назидательным, тем паче, что актёры исполняют его без малого голышом; что некоторые из их жестов граничат с неприличием, если не с бесстыдством. Что ни год, от него слышали одну и ту же жалобу: «Ах, что бы сказала Мадонна, доведись ей увидеть такое?»
И что ни год, всему местному духовенству во главе с основным выразителем их мнений, с доном Франческо, приходилось оспаривать таковые воззрения.
Спектакль стал традицией, заявляли они. Традиции надлежит соблюдать и поддерживать. О чём тут ещё говорить? К тому же, утверждение, будто Матерь Божия может проглядеть что-либо из происходящего на земле, попахивает ересью. Вне всяких сомнений, Она эту сцену видела; вне всяких сомнений, Она её одобрила; вне всяких сомнений, Она веселилась, как и все остальные. Она по-матерински любит свой народ. Она не в центральных провинциях родилась. Она добра к своим детям, одеты они или нет. Актёры получают удовольствие. Публика тоже. Матери Божией нравится, что они задают весёлое представление в честь этого достойного старца, Святого Покровителя острова. А сам Святой Додеканус — что он подумает, если мы отменим древний акт преклонения перед ним? Он ужас как рассердится! Он устроит нам землетрясение, нашлёт холеру или осыплет нас пепельным дождём, пробудив расположенный за проливом вулкан. Набожность, а с нею благоразумие внушают нам, что лучше поддерживать его в благодушном расположении духа. О чём тут ещё говорить? Представление учреждено Добрым Герцогом, и бесконечная череда благочестивых епископов, наследовавших один другому вплоть до дней теперешнего «парроко», конечно, не одобрили бы костюмов и актёрской игры, не знай они наверняка, что и Мадонна их одобряет. Так с чего бы Она теперь передумала? Матерь Божия не ветреное земное создание, чтобы сегодня думать так, завтра эдак, а послезавтра ещё как-нибудь.
Подобного рода доводами они силились опровергнуть мнение «парроко», каковой, будучи бойцом, привыкшим стоять насмерть, изобретательным аскетом с несгибаемой волей, никогда не признавал поражения. Он год за годом выдумывал что-нибудь новенькое. В один из праздников он ухитрился даже заманить на спектакль епископа — сколь ни был престарелый прелат утомлён утренней поездкой на белом ослике; «парроко» надеялся получить от епископа подтверждение собственной точки зрения, сводившейся к тому, что спорную сцену следует полностью переделать, а ещё того лучше и вовсе выкинуть. Предполагалось, будто достопочтенный сановник до крайности близорук, не говоря уж о том, что ум его — по причине дряхлости — далеко заходит за разум. Не исключено, однако, что он был просто сверх меры хитёр. Во всяком случае, спектакль он просмотрел, но не допустил, чтобы с уст его сорвалось нечто большее негромкого фуканья, чего-то похожего на:
гу-гу-гу-гу-гу-гу-гу-гу-гу-гу-гу
то есть высказывания довольно двусмысленного, которое обе партии истолковали себе во благо.
Мистер Херд, признавая игру превосходной — собственно говоря, первоклассной — никак не мог определить, что он испытывает, ужас или удовольствие. Он гадал, имеет ли подобный спектакль хоть что-нибудь общее с верой. Спутник его, будучи приверженцем язычества, наготы и веселья, убеждал епископа, что имеет.
— То же самое вы могли бы увидеть в допуританской Англии, — заявил он под конец своей длинной речи. — А теперь, если вы не против, давайте навестим пресловутый Клуб. К Герцогине идти ещё рано.