ГЛАВА III

Относительно жизни и мученической кончины Святого Додекануса, покровителя Непенте, сведений достоверного характера мы почти не имеем. С его жизнеописанием случилось то же, что с жизнеописаниями других святых: в ходе столетий оно обросло наслоениями — окалиной, если угодно, — посторонних материалов легендарного свойства, подобных попутному снегу, который увлекает за собою горная лавина. Начального ядра теперь уже не отыскать. Неоспоримо же правдивые данные умещаются практически в одном абзаце.

Он родился в год 450-й по Рождестве Христовом или около того в городе Каллисто на Крите и был единственным сыном, красивым и озорным мальчуганом, горем вдовицы-матери. В возрасте тринадцати лет он повстречался как-то под вечер с престарелым мужем задумчивого обличия, обратившимся к нему на знакомом языке. Позже он ещё несколько раз беседовал с той же особой в лавровом и сосновом лесочке, известном под именем Алифания, но что между ними происходило и был ли то небесный дух или обыкновенный человек из костей и плоти, так никогда и не выяснилось, ибо мальчик, по-видимому, держал мать в неведении о происходящем. С той поры и впредь повадка его переменилась. Он стал задумчив, смирен, милосерден. Ещё в юных летах он поступил послушником в расположенный неподалёку монастырь Салацианского ордена и быстро прославился благочестием и даром творить чудеса. За краткий срок в три года или около того он исцелил восьмерых прокажённых, повелел облакам пролиться дождём, перешёл аки по суху несколько рек и поднял со смертного одра двадцать три человека.

В восемнадцать лет было ему второе видение. На сей раз им оказалась юная женщина приятной наружности. Несколько раз он беседовал с ней в лавровом и сосновом лесочке, известном под именем Алифания, но что между ними происходило и была ли то обыкновенная женщина из костей и плоти или попросту ангел, так никогда и не выяснилось, ибо он, по-видимому, держал собратий-монахов в неведении о происходящем. С той поры и впредь повадка его переменилась. Он стал беспокоен и преисполнился желания обращать язычников. Он отплыл в Ливию, потерпел кораблекрушение в Большом Сирте{12} и едва не расстался с жизнью. С той поры он всё шёл и шёл вперёд, проповедуя перед чёрными народами и обращая в истинную веру бесчисленные племена. Он скитался тридцать три года, пока однажды вечером не увидел, что луна встаёт от него справа.

Он достиг земли кроталофобов, людоедов и чёрных магов, обитавших в местах столь жарких и залитых столь ослепительным светом, что глаза у тамошних жителей вырастали на подошвах ног. Здесь он трудился ещё восемьдесят лет, исправляя с помощью веры Христовой волховские, кровавые обычаи кроталофобов. В наказание за таковые дела они изловили 132-летнего патриарха и заключили его меж двух плоских досок пальмового дерева, обвязав поверх верёвками. Так они держали пленника, не забывая, впрочем, сытно его кормить, пока не настала пора древнего праздника равноденствия. Вечером этого дня они, из суеверных побуждений, распилили святого вместе с досками на двенадцать кусков — по одному на каждый из месяцев года; и затем пожрали его, вернее, те его части, каковые сочли наиболее вкусными.

И случилось во время сего страшного пиршества так, что бедренная кость его оказалась заброшенной на мельничный жёрнов, что валялся на берегу, за много лет до того позаимствованный у соседнего племени гариманов да так и не возвращённый по причине, как уверяли кроталофобы, чрезмерной его тяжести. Там она и оставалась, пока в некий день сирокко не раздул могучую бурю, и камень не был снят с места силою вод и не приплыл чудотворным образом на Непенте. Тотчас на месте, в котором причалил камень, воздвигли в память об этом часовню, где и хранилась святая реликвия, начавшая вскоре творить во благо острова чудеса, отвращая вторжения сарацинов, исцеляя во множестве вина и заставляя бесплодных скотов порождать потомство.

В последующие годы Святому Додеканусу посвятили главный собор острова, куда и перенесли реликвию, заключив её в серебряную статую, каковую ежегодно в день его праздника, а также в любом ином случае, в каком возникала нужда в его помощи, торжественно выносили наружу. И во все дальнейшие столетия почитание святого обрастало всё более пышными и великолепными подробностями. Никто, вероятно, не сделал для поощрения благоговейных чувств, питаемых населением острова к своему покровителю, большего, чем Добрый Герцог Альфред, каковой среди прочего украсил церковь величавым фризом, изображающим в двенадцати мраморных барельефах основные эпизоды жизни Святого — по одному на каждый из месяцев года. Фриз и в самом деле вызвал столь необузданную любовь, что Добрый Герцог почёл своим долгом лишить ваятеля глаз, а затем (по зрелом размышлении) и рук тоже, дабы никакому иному из государей не досталось более творений столь несравненного мастера. Впрочем, на этом дисциплинарные меры и завершились. Герцог сделал всё возможное, чтобы утешить одарённого художника — кормил его одними лангустами, наградил орденом Золотой Лозы и несомненно возвёл бы посмертно в дворянское достоинство, если бы сам раньше не умер.

Такова, вкратце, история Святого Додекануса и установления его культа на острове Непенте.

Вокруг имени Святого скопилось, что было неизбежным, множество преданий, часто противоречащих и нашему рассказу, и одно другому. Уверяли, будто проповедовал он в Малой Азии; будто умер молодым человеком в своём монастыре; будто стал отшельником, фальшивомонетчиком, епископом (Никомедийским), евнухом, политическим деятелем. Ему приписываются два тома проповедей, написанных на дурном византийском. Эти и прочие вульгарные вымыслы мы отметаем, как недостоверные. Даже само имя его вызвало споры, хотя происхождение оного от греческого слова «dodeka», обозначающего «двенадцать» и отсылающего к двенадцати кусочкам, на которые — из суеверных побуждений — было разделено его тело, настолько самоочевидно, насколько это вообще возможно. Тем не менее достойный молодой каноник непентинской церкви, Джиачинто Меллино, написавший впоследствии житие Святой Евлалии{13}, местной покровительницы мореплавателей (её память празднуют через двенадцать дней после памяти Святого Додекануса), счёл возможным в своём во всех иных отношениях достойном памфлете осмеять традиционное толкование этого имени и предложить альтернативную этимологию. Он утверждает, будто исповедавшие языческую веру обитатели острова, желая разделить блага, даруемые христианством, уже достигшим материка, но ещё не затронувшим их одинокого скального острова, направили епископу грамоту, содержавшую всего два слова: «Do dekanus»: дай дьякона! Грамматика хромает, заявляет он, по причине имевшихся у островитян не более чем зачаточных познаний в латыни: до этого времени они успели освоить только личное местоимение первого лица единственного числа плюс повелительное наклонение, — так он говорит, предъявляя следом неопровержимые аргументы в пользу того, что разговорным языком непентинцев той поры был греческий. Обманчивая логичность его рассуждений побудила нескольких учёных отказаться от более почтенной и основательной интерпретации. Касательно имени Додекануса существуют и иные домыслы, все в той или иной степени фантастические…

Если бы кроталофобы не пожрали миссионера Додекануса, мы наверняка никогда не услышали бы о монсиньоре Перрелли, весьма учёном и добросовестном историке Непенте. Именно это предание, как он выразительно нам рассказывает, воспламенило в нём, прибывшем на Непенте без особой цели, желание побольше узнать об острове. Люди, которые подобно непентинцам лелеют в сердцах своих легенды столь редкостной красоты, заслуживают, решил он, «пристального и скрупулезнейшего изучения». А дальше пошло одно к одному, как это всегда происходит при изучении какой-либо местной особенности, и вскоре он уже собирал другие легенды, сведения о традициях, истории, статистике земледелия, природных продуктах и тому подобном. Итогом его трудов стали прославленные «Непентинские древности».

Эта образцовая в своём роде книга написана на латыни. Бывшая, по всей видимости, единственным его сочинением, она выдержала несколько изданий; последнее — далеко не лучшее в типографском отношении — вышло в 1709 году. Так что о кроталофобах, обеспечивших канонизацию Додекануса методом, навряд ли похвальным с точки зрения порядочных людей, можно всё же сказать, что они сделали для мира доброе дело, если, конечно, создание литературного шедевра, подобного «Древностям», в чём они косвенным образом повинны, заслуживает причисления к категории добрых дел.

Очень жаль, что мы обладаем такими скудными сведениями о жизни самого монсиньора Перрелли. О себе он сообщает до обидного мало. Мы знаем, что родился он на материке, а на остров приехал ещё молодым человеком, страдая от ревматического недомогания; что недомогание удалось излечить с помощью целебных источников, которые он же в конце концов и описал в одном из наиболее радостных разделов своего труда, и которые приобрели повсеместную славу благодаря классическим опытам, поставленным его современником, Добрым Герцогом Альфредом, — государем, кстати сказать, который, судя по всему, был не весьма ласков к нашему учёному мужу. Вот, собственно, и всё, что мы о нём знаем. Чрезвычайно кропотливые исследования, предпринятые мистером Эймзом, не смогли добавить ни крохи сведений к тому, что нам известно об историке острова Непенте. Мы не можем сказать, когда и где он умер. Под конец, он по-видимому стал считать себя местным жителем. Обилие включённых в книгу сведений позволяет предположить, что он провёл на острове долгое время. Мы можем предположить также, исходя из его титула, что он принадлежал к числу служителей церкви: в те времена то был самый верный способ выдвинуться для одарённого молодого человека.

Окинув написанные им страницы поверхностным взглядом, легко прийти к заключению, что он не обладал так называемым священническим складом ума. Читая же между строк, быстро обнаруживаешь в нём не столько священника, сколько политического мыслителя и философа, исследователя удивительных свойств человечества и природы — проницательного, дальновидного, разборчивого. Он, например, говорит, что приведённая нами легенда о видениях и мученичестве Святого Додекануса, которую он первым освободил от разного рода наслоение, чрезвычайно ему нравится. Чем же? Своим церковным привкуса? Ничуть: он усматривает в ней «истиность и символ. Эта история имеет всеобщий характер, она содержит типические, так сказать, черты жизни любого великого человека, его деяний и получаемого им воздаяния». Введение в «Древности», излагающее принципы, коими руководствуется историк, могло быть написано не три столетия назад, а вчера — или даже завтра, настолько современна его интонация. Вслушаемся в эти весомые слова:

«Живописанию характеров и событий надлежит принимать форму беседы между людьми благородными, ведомой в лёгком тоне хорошего общества. Сочинитель, решившийся обратиться к толпе, учиняет это себе же во вред, ибо уничтожает самую сущность достойного слога — его прямоту. Невозможно быть прямым с людьми низкого звания. В слушателе своём должно предполагать таковую образованность и духовную близость, что ты, не колеблясь, возьмёшь оного или оную за руку и введёшь в круг своих личных друзей. Если сие приложимо к литературе какого угодно рода, то к истории приложимо стократ.

История имеет дело с лицами и положениями не воображаемыми, но подлинными. Вследствие сего она требует сочетания качеств, кои для поэта или сочинителя романов не являются необходимыми — непредвзятости суждения и живейшей приязни. Поэт может быть вдохновенным неучем, сочинитель романов — нимало не вдохновенным борзописцем. Ни при каких обстоятельствах нельзя обвинять их в обмане читающей публики или в причинении ей иного вреда, сколь бы несообразными с установлениями нравственности ни были их усилия. Они пишут либо хорошо, либо плохо — этим всё и исчерпывается. Историк же, не сумевший исполнить своего долга, обманывает читателя и причиняет вред людям, уже почившим. Человек, обременённый грузом подобной ответственности, и аудитории заслуживает более нежели избранной — аудитории равных ему, умудрённых опытом людей. Не след обращаться к хаму с доверительными речами…

Греки изобрели Музу Истории{14}; им доставало смелости открыто высказывать собственные суждения. Книги Бытия{15}, этой древней препоны, не существовало для них. Она, однако, воздвигнута перед историком современным; она понуждает его непрестанно спорить с собственной честностью. Если историку дорога его шкура, он обязан примеряться к существующим ныне догмам и воздерживаться от исполненных истины выводов и замечаний. Выбор, предоставленный ему, невелик: он может стать хронистом либо сочинителем баллад — занятия устарелые и пустые. Неотвратимая участь всякого, кто препоясывается поучать род человеческий состоит в том, что его самого приходится изучать, как некую древность, как пример, служащий остережением потомкам! Клио низвергли с её пьедестала. Это светозарное существо, примерив свои интересы к интересам теократии, обратилось в служанку увядшей и вздорной хозяйки, в продажную девку. Так сему и быть, покуда род человеческий не обрящет новую нравственность, отвечающую нуждам современности. Вливать молодое вино в старые мехи и бесполезно, и опасно…»

По сказанному он и поступает. Творение монсиньора Перрелли это прежде всего человеческий документ, показывающий нам умудрённую, свободную от предрассудков личность. Действительно, приняв во внимание тогдашнюю религиозную ситуацию, понимаешь рискованность некоторых его теологических выкладок, доходящую до того, что мистер Эймз нередко задавался вопросом — не по этой ли причине нам ничего не известно о жизни монсиньора Перрелли и обстоятельствах его кончины. Мистер Эймз считал возможным, что монсиньор мог попасть в лапы Инквизиции и сгинуть в них навсегда. Это предположение объясняло, почему первое издание «Древностей» является чрезвычайной редкостью, а второе и третье вышли, соответственно, в Амстердаме и Бале.

По счастью, книга содержит на своих девятистах страницах всё, что способно заинтересовать современного исследователя истории и хозяйственной жизни Непенте. Она и поныне является кладезем исторических сведений, хотя некоторые крупные разделы её неизбежным образом устарели. Вернуть «Древности» в современный научный обиход, выпустив пересмотренное и расширенное издание, снабжённое примечаниями, приложениями и многочисленными иллюстрациями — вот в чём состояло честолюбивое устремление, единственное честолюбивое устремление мистера Эрнеста Эймза, бакалавра искусств…

Было бы неправдой сказать про этого джентльмена, будто он бежал из Англии на Непенте, потому что подделал завещание собственной матери; потому что был арестован, когда шарил по карманам некой дамы на станции Тоттнем-Корт-Роуд{16}; потому что отказался оплачивать содержание семи своих рождённых вне брака детей; потому что оказался замешанным в громкий, беспрецедентных масштабов скандал, упоминание о характере коего в приличном обществе невозможно; потому что его схватили за руку при попытке перетравить носорогов в Зоопарке; потому что он направил примасу Англии{17} по меньшей мере неуважительное письмо, начинавшееся словами «Мой добрый олух» — или по какой-то иной подобной причине; и что теперь он остаётся на острове, поскольку не может найти дурака, который одолжит ему десять фунтов на обратный билет.

Поначалу он приехал сюда из соображений экономии, а оставался поначалу оттого, что если бы он умер на обратном пути, у него в кармане не набралось бы медяков, достаточных для оплаты расходов на похороны. Ныне, разрешив проблему существования на восемьдесят пять фунтов в год, он жил на острове совсем по иной причине: он писал комментарий к «Древностям» Перрелли, подслащивая этим занятием горечь добровольного изгнания.

Это был высохший, почти измождённый человек с яркими глазами и короткими усиками, одевавшийся скромно, изящный, собранный, благовоспитанный, со сдержанными манерами. Жил он уединённо, в домике о двух комнатах, стоявшем где-то среди виноградников.

Он прекрасно знал классическую литературу, хотя никогда не питал особой приязни к греческому языку. Он считал его «легковесным», нервным и чувственным, открывавшим слишком много перспектив, психологических и социальных, среди которых его уравновешенный разум не мог расположиться с достаточным удобством. Одни частицы чего стоят — есть нечто двусмысленное, нечто почти неприличное в их весёлой податливости, в готовности, с которой они позволяют употреблять себя неподобающим образом. То ли дело латынь! Уже в приготовительной школе, где он был известен как зубрила чистой воды, Эймза охватила нездоровая страсть к этому языку; он полюбил его холодные лапидарные конструкции, и пока прочие мальчики играли в футбол или крокет, этот тощий парнишка, один-одинёшенек, упоённо возился с записной книжкой, терзая чувствительный английский попытками перевода неподатливых и бесцветных латинских периодов или составляя, даже без помощи «Gradus»'а,[5] никчёмные словесные мозаики, известные под названием латинских стихов.

— Интересная штука, ничуть не хуже алгебры, — говорил он с таким видом, словно давал хорошую рекомендацию.

Добрый классный наставник качал головой и обеспокоенно спрашивал, хорошо ли он себя чувствует, не терзают ли его какие-либо тайные тревоги.

— О нет, сэр, — со странным смешком отвечал он в подобных случаях. — Спасибо, сэр. Но прошу вас, сэр! Не могли бы вы сказать мне действительно ли pecunia[6] происходит от pecus?[7] Потому что Адамс-младший (ещё один зубрила) утверждает, что это не так.

Позже, обучаясь в университете, он прибегал к английскому из соображений удобства, — чтобы преподавателям и главам колледжей легче было его понимать. Но думал он на латыни и сны видел латинские.

Такой человек, появившись на Непенте без гроша в кармане, мог протянуть один, от силы два бездеятельных месяца, а затем перебрался бы в Клуб и сгинул там к чертям собачьим. Всё та же латынь его и спасла. Он принялся за изучение первых местных авторов, часто писавших на этом языке. Его как раз начало подташнивать от иезуитской гладкости и сахариновых уподоблений таких писателей, как Джианнеттасио, когда в руки ему попали «Древности». Испытанное им ощущение походило на то, какое оставляет глоток густого южного вина после курса лечения ячменным отваром. Это была достойная чтения, сочная, мускулистая, образная, элегантная, мужественная латынь. Гибкая и одновременно сжатая. Латынь как раз по его вкусу: призывный крик, донёсшийся через века!

Синтаксис и грамматика «Древностей» настолько околдовали мистера Эймза, что он успел прочесть их три раза, прежде чем сообразил, что автор, умеющий строить такие красочные, пламенные предложения, ещё и описывает нечто. Да, он пытается поделиться чем-то, представляющим незаурядный интерес. И джентльмен, клянусь Юпитером! Столь непохожий на тех, с кем приходится сталкиваться ныне. У него оригинальное видение мира — гуманистическое. Весьма гуманистическое. Это странное простодушие, эти причудливые богохульства, эти пряные дворцовые анекдоты, как бы рассказываемые между делом в курительной патрицианского клуба — редкостный старикан! Мистер Эймз отдал бы что угодно, лишь бы свести с ним знакомство.

С этого времени мистер Эрнест Эймз стал другим человеком. Его замороженный классической премудростью разум расцвёл под благотворным воздействием ренессансного мудреца. Настала пора второго отрочества — на этот раз настоящего, полного восторгов и приключений на извилистых тропках цветущего сада учёности. Монсиньор Перрелли вобрал его в себя. И он вобрал в себя монсиньора Перрелли. Пометки на полях породили примечания, примечания — приложения. Мистер Эймз обрёл жизненную цель. Он станет комментатором «Древностей».

В разделе, посвящённом жизни Святого Додекануса, итальянец выказал более чем обыкновенную эрудицию и проницательность. Он с таким старанием просеял исторические свидетельства, что перу комментатора осталось лишь вывести несколько слов ему в похвалу. Но имелись два незначительных раздела, к которым англичанин, о чём он весьма сожалел, мог, а вернее обязан был кое-что добавить.

Множество раз мистер Эймз проклинал день, в который он, роясь в архивах материка, наткнулся на неизданную хронику отца Капоччио, доминиканского монаха{18}, обладавшего вольным и даже распущенным образом мыслей, ненавистника Непенте и, судя по всему, личного врага обожествляемого мистером Эймзом монсиньора Перрелли. Рукопись — во всяком случае, большая её часть — не годилась для печати, она не годилась даже для того, чтобы до неё дотрагивался порядочный человек. Впрочем, мистер Эймз счёл своим долгом махнуть рукой на соображения деликатного свойства. В качестве комментатора он нырнул бы головою вперёд в Авгиевы конюшни{19}, если бы существовало хоть подобие надежды вынырнуть наружу с микроскопическим комментарием, проливающим свет на что-либо. Он внимательно прочитал рукопись, делая выписки. Мерзкий монах, решил он, обладал доскональным знанием непентинской жизни, а также склонностью к обжорству и вздорным придиркам. Он никогда не упускал возможности очернить остров; во всём, что касалось этих мест, он намеренно, совершенно намеренно выискивал только дурные стороны.

К примеру, относительно священной реликвии — бедренной кости святого, хранимой в главной из непентинских церквей, — он написал следующее:

«Некий Перрелли, именующий себя историком, а это то же, что назвать мула конём или осла мулом, громко и бессвязно вопит, восхваляя бедренную кость тамошнего божества. Мы лично изучили сей бесценный мосол. Это не бедренная кость, а берцовая. И берцовая кость отнюдь не святого, но молодой коровы или телёнка. Отметим мимоходом, что мы обладаем дипломом по анатомии, полученным на медицинском факультете университета в Палермо.»

В этом весь отец Капоччио, всегда готовый сказать гадость, раз уж не представляется возможности сказать непристойность.

Для мистера Эймза было a priori[8] неважно, бедренная это кость или берцовая, человеческая или коровья. В данном случае, он предпочитал считать её бедренной костью святого. Он в необычайно сильной степени обладал той присущей латинянам pietas,[9] тем благоговением, что предпочитает оставлять вещи там, где они есть, особенно если их для блага грядущих поколений описал и притом с очаровательным чистосердечием человек, подобный Перрелли. Однако инсинуации такого рода замалчивать не следовало. Это был открытый вызов! Вопрос надлежало прояснить. Четыре месяца он корпел над трудами по анатомии и хирургии. Затем, приобретя познания в этой области — адекватные, хотя по необходимости и поверхностные, — он попросил у духовных властей разрешения осмотреть реликвию. В разрешении ему вежливо отказали. Священный предмет, объяснили ему, можно показывать только лицам, принадлежащим к римской католической церкви да и то по особой рекомендации епископа.

— Таковы, — говаривал мистер Эймз, — трудности, с которыми сталкивается добросовестный комментатор.

По другому вопросу, касательно происхождения имени святого, он с болью душевной обнаружил на страницах отца Капоччио альтернативное предположение, о коем смотри ниже. Предположение это стоило ему многих бессонных ночей. Впрочем, обо всём, что касалось климата Непенте, его населения, производимых на нём продуктов, здешних минералов, водных источников, рыболовства, торговли, фольклора, этнологии — обо всём этом он собрал множество свежих сведений. На столе его скопились целые груды необычайно интересных заметок.

Да, но когда же будут опубликованы все эти материалы?

Мистер Эймз не имел о том ни малейшего представления. Он преспокойнейшим образом продолжал накапливать их, накапливать и накапливать. Рано или поздно, глядишь, и подвернётся какой-нибудь случай. Всякий, кто обладал хоть малейшими притязаниями на учёность, интересовался его работой; многие из друзей предлагали ему денежную помощь в публикации книги, которая вряд ли могла стать для издателя источником дохода; богатый и доброжелательный мистер Кит, в частности, ругательски ругался, жалуясь и очень искренне, что ему не позволяют помочь даже какой-нибудь сотней фунтов или двумя. Бывали дни, когда мистер Эймз по всей видимости поддавался на уговоры; дни, когда он распускал паруса фантазии, позволял ей разгуляться, и улыбался, воображая благородный том — золотую латынь монсиньора Перрелли, обогащённую его, Эймза, двадцатипятилетним кропотливым трудом; дни, когда он заходил так далеко, что начинал обсуждать будущий издательский договор, переплёт и фотогравюры, поля и бумагу. Всё, разумеется, должно быть достойного качества — не претенциозным, но изысканным. Ах, да! Книгу такого рода лучше всего поместить в особый футляр…

Затем он вдруг заявлял, что шутит — шутит, не более.

И перед собеседником вновь возникал и утверждался в законных правах подлинный мистер Эймз. Он съёживался при одной лишь мысли об издании, закрывался, будто цветок в холодную ночь. Он не собирается принимать на себя никаких обязательств перед кем бы то ни было. Он сохранит личную независимость, даже если ради неё придётся пожертвовать целью всей его жизни. Ни у кого не одалживаться! Эти слова звенели в ушах мистера Эймза. Слова его отца. Ни у кого не одалживаться! Вот определение джентльмена, данное джентльменом — и от души одобряемое всеми прочими джентльменами, во всяком случае теми, кои придерживаются одних с мистером Эймзом-младшим взглядов.

Поскольку в наши дни джентльмены довольно редки, нам следует проникнуться благодарностью к кроталофобам за то, что они пожрали Святого Додекануса, открыв тем самым, via[10] «Древности» монсиньора Перрелли, путь для светлой личности мистера Эймза — пусть даже это и не входило в исходные их намерения.

Загрузка...