Этим вечером люди, глядя с рыночной площади, видели многокрасочную толпу, прогуливающуюся по столь неудачно устроенному мысу госпожи Стейнлин. Весь её дом и широкую, нависающую над морем террасу наполнили гости. Приёмы госпожи Стейнлин отличались от званных вечеров Герцогини. Менее официальные, они отзывались загородным домом, напоминая скорее пикник. Хозяйка сделала всё возможное, чтобы преобразовать принадлежащий ей клочок земли, этот неподатливый трахитовый мыс в подобие сада. Среди камней были пробиты дорожки, в подкрепление нескольким разрозненным оливам, аборигенам этих мест, были высажены цветы и деревья с густыми кронами, рачительно поливаемые, дабы помочь корням укрепиться в пересушенной почве. Но сад всё равно просматривался насквозь.
В последние дни на Непенте появилось множество новых людей, которым хозяйка с присущей ей сердечной широтой также разослала приглашения. Здесь был знаменитый Р.А. со своей безвкусно одетой женой; группа американских политиков, предположительно составлявших доклад на экономические темы, а на деле тративших деньги правительства, бражничая по всей Европе; мадам Альбер, женщина-врач из Лиона, с помощью неповторимого сочетания магии и массажа (семейный секрет) вернувшая к жизни угасавшего Принца Филиппопольского; итальянский сенатор с двумя хорошенькими дочерьми; шумно-весёлый шотландский мошенник, мистер Джеймсон, отсидевший, если правду сказать, семь лет за подлог, но не любивший напоминаний об этом; некоторое количество монастырских милосердных сестёр; седой морской капитан, тайком наводящий справки о наиболее надёжном в рассуждении кораблекрушения месте (судовладельцы пообещали ему двадцать процентов от суммы страховки); ветхий виконт со своей soi-disant[73] племянницей; две подвыпивших дамы из Дании, всегда путешествующие вместе и всегда улыбающиеся, правда, та что помоложе улыбалась с такой жутковатой умудрённостью, что всякий невольно проникался к ней неприязнью; миссис Роджер Рамболд, обратившаяся к собравшимся с речью, в которой отстаивалось право широких народных масс на аборт; мистер Бернард, член Энтомологического общества, автор книги «Ухаживание у тараканов»; ещё один молодой человек приятной наружности, которого считали архитектором по той причине, что брат его работал в известной строительной фирме — и многие другие.
Как и всегда, отсутствовал привередливый мистер Эймз. Он сидел дома, размышляя о том, что ещё немного и синьор Малипиццо засадил бы его в тюрьму в связи с исчезновением Мулена. За всю свою жизнь он не попадал в такой переплёт! Это показывает, насколько прав был Кит, призывавший его не поддаваться наущениям «чистой совести», а постараться поддерживать добрые отношения с законом — то есть с Судьёй. Не было и Герцогини, приславшей записку с извинениями. Из-за памфлета Герцогиня пребывала в таком расстройстве, что дон Франческо не решался надолго её покидать. Так что и он тоже отсутствовал, заодно с осиротевшим Консулом. Миссис Мидоуз давно уехала домой. Ван Коппен собирался сниматься с якоря — назавтра, с утра пораньше. Епископ с Денисом тоже уезжали на следующий день. Скоро всем предстояло расстаться.
Один только мистер Кит отказывался трогаться с места. Он дожидался первой цикады, чей скрипучий зов прозвучит, как он уверял, через неделю. До той поры он намеревался сидеть на Непенте.
— Дожидаться насекомого — это занятно, — сказал его друг, ван Коппен. — Сдаётся мне, Кит, что в вас скрыта сентиментальная жилка.
— Я борюсь с нею всю мою жизнь. Человек должен управлять своими рефлексами. Но если насекомое умеет хорошо показывать время, — то почему бы и нет?
Он пребывал в элегическом настроении, хоть впрочем и собирался попозже вечером изгнать все свои тревоги, прибегнув к «Фалернской системе». В воздухе пахло всеобщим исходом. Ещё одна весна подходит к концу — все разъезжаются! Помимо того, Кита наполняла задумчивая грусть, которая часто одолевает сложных людей, только что сделавших доброе дело. Он словно бы обессилел.
Кит сотворил чудо.
О чуде свидетельствовали и увлажнённые глаза хозяйки, и её наряд из розового муслина, гармонировавший с её настроением, но не с цветом кожи. Пётр Великий вышел из тюрьмы. И не он один, свободу получили все русские, включая даже Мессию, которого после некоторых услуг со стороны городского врача уложили, ровно малое дитя, в кроватку. Остальные русские бродили в ярких одеждах по опрятным дорожкам сада, наполняя воздух заразительным смехом, поглощая в огромных количествах вина и закуски, теснившиеся на покрякивавших под тяжестью снеди столах. Госпоже Стейнлин можно было бы доверить любое интендантство. Она знала, как удоволить душу человека. В частности, душа Петра Великого удоволилась настолько, что к радости гостей он вскоре ударился в пляс — a pas seul.[74] Весёлая интерлюдия завершилась печально — грубая каменная терраса обманула его ожидания, и вскоре он навзничь грохнулся на неё. Да так и остался лежать, хохоча, — словно подвыпивший молодой великан.
— Не знаю, как вы это сделали, мистер Кит, — сказала она, — и даже спрашивать не хочу. Но я никогда не забуду вашей доброты.
— Да разве вы не сделали бы для меня того же? Говоря между нами, Судья, насколько я понимаю, переволновался из-за процесса и вмешательства дона Джустино. Быть может, даже потерял голову. Это со всяким из нас случается, разве нет? Человек он нервный, но вполне приличный, если поддерживать с ним добрые отношения. С людьми так легко их поддерживать. Я нередко дивлюсь, госпожа Стейнлин, почему люди питают друг к другу такую злость? Это одна из загадок, которой мне никогда не разгадать. Другая — это музыка! Вы поможете мне проникнуться удовольствием, которое вы, судя по всему, от неё получаете? Гельмгольц{163} ничего мне толком не дал. Он объясняет, почему некоторые звуки неизбежно кажутся неприятными…
— Ах, мистер Кит! Вам бы лучше обратиться к какому-нибудь профессору. Боюсь, вы просто не очень музыкальны. Вас когда-либо охватывало желание заплакать?
— Охватывало. Но не на концерте.
— А в театре?
— Ни разу, — ответил он, — хотя я и испытывал грусть, глядя на взрослых мужчин и женщин, путающихся в смешных одеждах и притворяющихся королями и королевами. Когда я смотрю «Гамлета» или «Отелло», я говорю себе: «Эта штука неплохо составлена. Но, во-первых, тут всё неправда. А во-вторых, не имеет ко мне отношения. Так чего же я стану плакать?»
— Послушать вас, получается, что вы бессердечный, лишённый воображения человек. А в вас столько сострадания к людям! Я вас совсем не понимаю. Впрочем, и себя тоже. Всю жизнь мы наощупь продвигаемся в темноте, правда? Всю жизнь пытаемся разобраться в наших проблемах вместо того, чтобы помогать людям решать их собственные. Возможно, человеку не стоит слишком задумываться о себе, хотя это, конечно, интересная тема для размышлений. Но скажите, если музыка ничего вам не говорит, почему вы не оставите её в покое?
— Потому что хочу иметь возможность получать от неё такое же удовольствие, какое получаете вы. Вот что подстёгивает моё любопытство. Я должен понять что-то, чтобы затем наслаждаться им. С моей точки зрения, знание обостряет наслаждение. В этом и состоит моя главная цель. Что такое все прочие радости — те, которыми тешатся люди неразвитые и нелюбознательные? Эти радости сродни упоению, с которым собака, разлегшись на солнцепёке, вычёсывает блох. Конечно, и к ним не следует относиться с полным пренебрежением…
— Какое ужасное уподобление!
— Зато точное.
— А вам нравится быть точным?
— Это вина моей матери. Уж больно старательно она меня воспитывала.
— Я думаю, об этом стоит лишь пожалеть, мистер Кит. Если бы у меня были дети, я бы дала им полную волю. Люди нашего времени все какие-то присмирелые. Оттого столь немногим из них свойственно обаяние. Эти бедные русские — их никто не хочет понять. Почему мы все так похожи друг на друга? Потому что никогда не следуем зову наших чувств. А есть ли на свете лучший наставник, чем сердце? Мы же живём, словно бы в мире отзвуков.
— В мире масок, госпожа Стейнлин. И это единственный театр, спектакли которого стоят того, чтобы их смотреть…
Госпожа Стейнлин была слишком счастлива, чтобы задумываться о подробностях сотворения чуда, хоть и подозревала, что в них не всё чисто. Она так и не узнала, насколько незатейлив был метод, применённый мистером Китом, просто-напросто давшим Его Милости понять, что за этот сезон он получил достаточно приношений и что, если Красножабкин немедленно не выйдет на свободу, то на следующий год приношений и вовсе не будет. Судья, с обычной для него юридической проницательностью, усвоил весомость аргументации своего друга. Он пошёл навстречу желаниям мистера Кита и зашёл даже дальше, чем тот ожидал. В приступе несомненного добросердечия — больше его поступок объяснить нечем — он отпустил всех русских, включая Мессию. Они получили «условное освобождение», каковая оговорка должна была хорошо выглядеть в протоколах Суда, а в переводе на обычный язык означала освобождение от дальнейшего судебного преследования. Инцидент был исчерпан.
Впрочем, разговоры о нём прекратились не сразу. Как и разговоры о доне Джустино, о его прошлой карьере и нынешнем процветании. Что до Мулена — о нём уже почти забыли. Как и о Консуловой хозяйке. Одна лишь госпожа Стейнлин смогла заставить себя сказать несколько добрых слов о них обоих. Но она готова была сказать их о ком угодно. Магия любви! Сердце её раскрылось под влиянием Петра так широко, что могло вместить не только русскую колонию, но и тысячи крестьянских семей из Китая, пострадавших, согласно заметке в утренней газете, от нежданного разлива реки Хуанхэ.
— Несчастные! — говорила она. Она не могла понять, почему никто не испытывает сочувствия к горестям бедных китайцев. Смирных и несомненно честных людей, совершенно ни в чём не повинных, смело катаклизмом с лица земли! В тот вечер на террасе об этом много говорили.
Мистер Херд, также исполнившийся чрезвычайного милосердия, поддержал госпожу Стейнлин в споре с кем-то, утверждавшим, будто сочувствовать желтокожим попросту невозможно — они слишком отличны, слишком далеки от нас. Мистер Херд думал о том, как много невзгод выпадает порой человеку, как много страданий — незаслуженных, неприметных; он думал о разрушенных домах, о детях, тонущих на глазах у родителей. И похоже, никого это не волнует.