Как старый лодочник, так и мистер Кит были правы в своих догадках. На рыночной площади происходили беспорядки и беспорядки серьёзные: настолько серьёзные, что впервые за пять лет — со времени того самого скандала, который учинила здесь ирландская леди со своим пуделем, — пришлось созывать Милицию. Вина же за происшедшее целиком лежала на Священных шестидесяти трёх.
Самого Мессию укорить было не за что. В последнее время бедный старик сильно сдал, ослаб и телом, и духом. Художник-француз, специально приехавший из Парижа, чтобы зарисовать его для предприимчивого журнала «L'Illustration»,[50] после нескольких сеансов позирования отозвался о нём без всякого снисхождения: «comlètement ga-ga».[51] Роскошь непентинской природы, обильная пища, преклонение учеников, алкогольные и плотские излишества подточили его крепкое мужицкое здоровье, помутили разум и не оставили камня на камне от энергии и коварства, позволявших ему некогда править Императорским Двором. Тело заплыло жиром. Сознание распадалось. Даже от присущей ему когда-то чистоплотности остались одни воспоминания. Одутловатый и бледный, он восседал в тёмной комнате, приобретая всё большее сходство с каким-то выросшим в тени непотребным овощем.
Редкие движения давались ему всё с большим трудом; он и рот теперь если и раскрывал, то главным образом, чтобы поесть, ибо аппетит у него, благодаря определённого рода усилиям городского врача, сохранялся вполне удовлетворительный. Когда же он пытался говорить, то изо рта его вылетали разрозненные слоги, из каковых даже самым преданным ученикам не удавалось слепить фразу, связную настолько, чтобы её можно было вставить в «Златую Книгу». Широкой известности все эти обстоятельства ещё не приобрели, но посвящённые взирали на них в смятении. Для них не было тайной, что последние из вошедших в Книгу, приписываемых ему изречений числом в двадцать одно никогда не слетали с его уст. Их состряпала клика молодых экстремистов, ставших ныне хозяевами положения. Эти фанатики подредактировали «Златую Книгу», а старика держали в полном подчинении, оттерев его прежних, более умеренных приспешников.
Вот их-то непродуманные действия и стали причиной катастрофы, которая затмила озарявшее Непенте сияние святости и привела апостолов к столкновению со всемогущим мирским законом. Обеспокоенные затянувшимся бездействием Учителя, они воспылали, как это водится у учеников, желанием усовершенствовать учение и решились на смелый шаг. Они решили, что настало время явить миру новое Откровение.
Стоит напомнить, что последнее из несомненно принадлежавших Мессии откровений, сводилось к тому, что «плоть и кровь теплокровных скотов суть мерзость для Белых Коровок». Слово «теплокровные» попало в это наитие потому, что такой продукт питания, как например рыба, пользовался у Мессии особой любовью, отчего он и не чувствовал себя вправе лишить истинно верующих этого дара Божия.
Упомянутые фанатики, проявляя неуместное рвение и не задумываясь о том, что оно может стоить многим из них жизни и свободы, обнародовали новое Откровение, имевшее следующий вид: «всё, исходящее от мёртвых скотов, суть мерзость для Белых Коровок». Слово «мёртвые» попало в это наитие потому, что такой сельскохозяйственный продукт, как например овечья шерсть (а вернее — изготовленная из неё одежда), пользовался у них особой любовью, отчего они и не чувствовали себя вправе лишить истинно верующих этого дара Божия.
Но даже и в таком виде новая Заповедь требовала, чтобы Священные шестьдесят три поступились массой удобств. Кожаной обувью, живописными поясами, костяными ручками ножей, гребешками, сальными свечками… Впрочем, они были готовы следовать букве этого предписания, поскольку оно давало им нечто такое, чего жаждут все религиозные люди, а именно — средство помучить самих себя. Так всё и шло до настоящего утра, в которое на рыночной площади появилась, неспешно фланируя, совсем недавно прибывшая из дикой Московии, ещё горящая пылом самоотречения и ничего не ведающая о местных обычаях и законах компания крепышей в только что купленных пеньковых сандалиях.
Один из них вдруг вспомнил, что у него вышли сигареты, благо табак не происходил от теплокровных животных, ни даже от мёртвых. Не зная ни слова по-итальянски, он зашёл в табачную лавочку и жестом изобразил процесс курения — так умело, что владелец лавочки сразу всё понял и вручил ему пачку. Тут крепышу пришло в голову, что ему не помешают и спички. Это потребовало жеста более сложного, столь сложного, что пожалуй никто, кроме непентинца, одарённого, как и все представители его народа, живой интуицией, не смог бы и отдалённо понять, что именно требуется апостолу. Табачник оказался на высоте положения. С улыбкой добродушного понимания он выложил на прилавок крошечный коробок восковых спичек ценою в два су.
На том всё бы и закончилось, если бы не новое Откровение, побудившее здоровяка-иноземца исследовать состав предлагаемого товара. Он вытащил одну спичку и внимательно её оглядел. Затем, пальцами растерев её в порошок, поднёс к носу и неодобрительно принюхался. Результат исследования показался ему в высшей степени подозрительным. Пчелиным воском тут и не пахло, спичку явно изготовили из сала мёртвых животных, каковые есть мерзость и нечистота. Будучи человеком благочестивым и по-юношески пылким, он поступил в точности так, как поступил бы, столкнувшись с подобной провокацией, у себя в России. Последовал третий жест, жест отвращения и неодолимого гнева, — крепыш швырнул коробок табачнику в лицо.
Опять-таки и на этом всё могло бы закончиться, окажись торговец русским. Русские люди ценят прямые поступки.
Но торговец был местным уроженцем.
Для того, чтобы как следует разобраться в последующих событиях, необходимо иметь в виду, что здешние табачники занимают особое положение. В местном обществе они стоят на уровне более высоком, чем в других странах. Они не просто частные торговцы, не рядовые граждане, они — в определённом смысле — состоят на государственной службе. Итальянский табачник уполномочен продавать carta bollata,[52] то есть снабжённую официальными печатями бумагу, используемую для написания контрактов и прочих требующих регистрации юридических документов; он торгует табачными изделиями и марками — и то, и другое является монополией государства; он продаёт (по особой лицензии) восковые спички, каждый коробок которых обложен налогом — столь мизерным, что покупатель его и не замечает, но дающим такие суммы, что государство из одной только этой статьи дохода выплачивает ежемесячное жалованье всем своим колониальным судьям, по сорок пять франков каждому. Очень разумный налог. Дон Франческо, имевший представление о политической экономии и кое-что знавший о жизни в Англии, ибо он проповедовал перед тысячами шахтёров-католиков Уэльса и был исповедником нескольких сот католических дам в Мэйфэре{126} (он занимался бы этим и поныне, если бы не небольшая contretemps,[53] приведшая к столкновению между ним и иезуитами с Маунт-стрит{127}) — дон Франческо, наделённый всеми качествами, необходимыми для изложения мнений южанина, часто обращался к этому налогу на спички, желая доказать превосходство усвоенных его страной методов управления перед теми, что практикуются в Англии. Вот что он говорил в обществе близких друзей:
— У русских есть убеждения, но отсутствуют принципы. У англичанина есть принципы, но нет убеждений — неколебимые принципы, избавляющие его от необходимости самому что-то выдумывать. Надеяться понять что-либо ещё в этой флегматичной, лишённой воображения нации дело пустое. Англичане чтят закон — естественно, поскольку преступление требует воображения. Им никогда не устроить порядочной революции — без воображения не побунтуешь. Среди прочего они гордятся тем, что избавлены от досадительных пошлин. И однако же виски, бутылка которого при самом лучшем качестве стоит лишь десять пенсов, облагается таким налогом, что покупать её приходится за пять шиллингов; эль, источник жизненной силы нации, не стоит и трёх пенсов за галлон, а продаётся по пяти пенсов за пинту; за унцию табака, который можно было бы с выгодой продавать по два пенса за фунт, приходится платить пять пенсов. И сколько с англичанина ни дери, он на всё согласен, потому что в глубине своего помутнённого разума считает, будто всё это делается для блага нации в целом. Вот способ, посредством которого англичанин достигает душевного благополучия: он отказывает себе в удовольствиях ради того, чтобы спасти душу ближнего. Эль и табак суть предметы потребления, доставляющие человеку удовольствие. Стало быть, они являются подходящим объектом обременительных ограничений. А от шведских спичек никто ещё удовольствия не получал. Стало быть, в качестве источника государственного дохода они никуда не годятся. Англичане наделены таким нюхом на удовольствия и неудовольствия и испытывают такой furor phlegmaticus[54] именно в этом вопросе, что как только возникает мысль обложить спички налогом — неосязаемым налогом, способным до невероятия обогатить Казначейство, — они выстраиваются в десятимильную процессию, чтобы протестовать против такого попрания их прав, угрожая камня на камне не оставить от обеих палат Парламента. А почему? Потому что обложение спичек налогом не служит никакой нравственной цели, потому что лишь сумасшедший способен испытывать обременённое чувством вины удовольствие, используя их в качестве курева или алкоголя. Коротко говоря, рассудок англичанина устроен в точности, как у параноика — всё логично, только исходные предпосылки никуда не годятся. Не то чтобы мне не нравились английские женщины…
Теперь мы можем во всей полноте оценить чудовищность содеянного вспыльчивым апостолом. Итальянский табачник есть лицо, облечённое властью, государственный служащий, хранитель интересов нации и честного имени тех, кто верно ей служит. А если вспомнить, что согласно § 43 раздела 16 Уголовного кодекса любой, кто разговаривает с государственным служащим или отзывается о нём неуважительно, подвергает себя риску тюремного заключения на срок, не превышающий тридцати одного года, десяти лунных месяцев и восемнадцати дней, — то легко вообразить, какого наказания заслуживает преступление, сопряжённое с применением насилия к столь священной особе, преступление, в котором русский был несомненно повинен.
Так вот, данный табачник, хотя и обладавший, подобно любому южанину, чрезвычайно развитым чувством чести, был по натуре человеком добрым и настолько склонным к всепрощению, насколько то было возможно при его официальном положении. Он был человеком положительным, семейным, имел дочь на выданьи и питал склонность к спокойной жизни, — он не искал неприятностей. Покупка ещё одной пачки сигарет, сопровождаемая или не сопровождаемая извинениями, вполне удовлетворила бы чувство чести, которым он обладал.
На том бы всё и закончилось. Обидчик купил бы ещё одну пачку и может быть даже извинился, однако ему помешал непродуманный поступок молодого крестьянина, как раз в этот миг зашедшего в лавочку, чтобы приобрести пару почтовых открыток. Достойный юноша был одним из нескольких дюжин воздыхателей, претендовавших на руку табачниковой дочки, за которой, как полагали, водилось порядочное приданное. Став свидетелем оскорбления и желая возвыситься в глазах предполагаемого тестя, молодой человек саданул дерзкого чужака под ложечку да так ловко, что последний не только согнулся пополам, но и забыл разогнуться. Ему на выручку немедля кинулись двое или трое дюжих апостолов. Они швырнули молодого человека оземь, прогулялись по его физиономии, основательно намяли бока, выдирая при этом волосы целыми жменями, — в общем, обошлись с ним точно так, как если бы всё дело происходило в России. Этого зрелища присущее табачнику чувство чести уже не вынесло. Перескочив с неожиданной живостью через копошащуюся кучу-малу, он призвал городского полицейского. Никто и глазом моргнуть не успел, как явился офицер с трубой и саблей в руках. И на этом, сказать по совести, всё могло бы закончиться — после установления личностей и отдачи под стражу всех нарушителей общественного спокойствия.
Но что-то яростное присутствовало в самом воздухе; багровое облако безумия заволакивало Непенте. И хотя вулкан по-прежнему вёл себя образцово, хотя священники сделали всё возможное для успокоения охвативших островитян дурных предчувствий, на душе у местных жителей было неспокойно с тех самых пор, как распространились новости об источнике Святого Илии и прочих зловещих предзнаменованиях. Обитатели острова, пребывавшие в состоянии подавленной тревоги, готовы были по малейшему поводу взорваться, впав в жестокое безрассудство. Да и русские, особенно приехавшие недавно, не могли не поддаться неприметному воздействию южного ветра; их тоже пьянило безоблачное небо — оказавшись под ним после своих угрюмых лесов и придавленных горизонтов, они ощущали себя, как дикие звери, выскочившие из тёмных клеток на залитую солнцем арену. Все вдруг лишились способности соображать. Появление полицейского не только не восстановило порядка, но послужило сигналом к началу всеобщей потасовки; fracas,[55] как впоследствии выразился французский художник, быстро переродился в mêlée.[56] Существо дела никого не интересовало — апостолы versus[57] иноверцы, этого всем хватало.
Первые находились в прискорбном меньшинстве. Но то были сомкнутые ряды мускулистых христиан, орудовавших кулаками не хуже монахов древней Александрии. Все русские — прирождённые бойцы, если не на поле сражения, то по крайности в проулках и кабаках родных деревень. Ничего не зная о различном отношении российских и итальянских законов к оскорблению действием, Белые Коровки размахивали кулаками с таким успехом, что уже через несколько секунд около тридцати туземцев распростёрлись бездыханными на земле. Белые Коровки сражались за свою Веру; более того, они, если честно сказать, получали огромное удовольствие. Происходящее напоминало им воскресный отдых на родине.
Затем начало сказываться численное превосходство — оно да ещё ножи. Ибо прокалённый солнцем непентинец, если его как следует раззадорить, обнаруживает обширные познания в анатомии; он оказывается способным с точностью до дюйма указать, где расположены печень, селезёнка, почки и прочие не лишённые интереса органы человеческого тела. Пролилась кровь, кровь Священных шестидесяти трёх. Завидев которую, женщины, как у них водится, завизжали.
Дворец Правосудия примыкал к рыночной площади, тем не менее до самой этой минуты Его Милость синьор Малипиццо витал вне мира сего, так глубоко погрузился он в одно запутанное дело об установлении отцовства — смачные документики, как раз по его вкусу. Поднявшийся визг прервал его труды. Он соскочил с судейского кресла — ни дать ни взять попугай, только бородатый — сплюнул на пол, дохромал до окна и с одного взгляда оценил ситуацию. То есть мы не хотим сказать, будто в причину беспорядков он проник в большей мере, нежели кто-либо другой — догадаться без помощи божественного откровения, что вся история приключилась из-за коробка восковых спичек, было невозможно; однако для своих непосредственных целей Судья понял достаточно, вполне достаточно, более чем достаточно. Он понял, прежде всего, что в драке участвуют апостолы. Кроме того, и это гораздо существеннее, он знал положения Уголовного кодекса. Большего ему и не требовалось. Наконец-то он получил шанс расправиться с русской колонией. Потратив впустую ровно столько времени, сколько потребовалось, чтобы причмокнуть губами при виде этой ниспосланной Небесами интерлюдии, Судья приказал палить из огромной пушки Герцога Альфреда. Бухающий звук пару раз пролетел над Непенте и полетел дальше, дробясь о скалы.
В былые дни проходило некоторое время, прежде чем собиралась Милиция, поскольку личный состав её проживал в дальних частях острова. Ныне же, весь этот состав, как и подобает представителям трудолюбивого крестьянского населения, проводил утра в городских кабаках — за стаканом вина да игрою в карты и в кегли. Что и позволило ему за невероятно короткий срок собраться на краю рыночной площади (заполненной бурлящей, ревущей людской толпой) — и получить здесь простейший из приказов. Им надлежало подавить волнения и основательно проучить как можно больше чужаков, безусловных зачинщиков беспорядка, благо их не составляло труда отличить по алым рубахам. Не то, чтобы Судью волновала жизнь или смерть нескольких местных жителей; напротив, он сознавал, что любое полученное его соотечественниками ранение только усилит обвинения, которые будут выдвинуты против иноземцев. Однако он принимал в соображение и то, что приказ, составленный в таких выражениях, будет неплохо выглядеть в протоколах Суда.
Через десять минут рыночная площадь опустела. Милиция пустила в ход оружие и орудовала им так умело, что четверо школьников, семеро женщин, одиннадцать островитян и двадцать шесть апостолов получили ранения — по меньшей мере половина которых, как многие верили, были смертельными. На Непенте воцарился порядок.
Смачное дельце насчёт отцовства пришлось отложить в сторону — следующие несколько минут Его Милость выписывал ордера на арест последователей Мессии, которых целыми командами доставляли в городскую тюрьму и в тюрьмы дополнительные — заброшенные винные погреба и тому подобные. Попав под замок, они на долгое время лишались возможности причинить кому бы то ни было вред — правильнее сказать, на бесконечное время, ибо согласно положениям Процедурного кодекса, в целом свете не существует причины, по которой итальянское судопроизводство могло когда-либо закончиться, да собственно говоря и начаться. Они могли лишиться свободы пожизненно и скорее всего лишились бы — всё зависело от того, когда начнётся процесс, а начать его был вправе только Судья (каковой его поступок представлялся весьма маловероятным) или же непосредственный начальник Судьи, президент Кассационного суда, если конечно его удалось бы основательно подмазать. Но откуда было нищим апостолам взять шестьдесят-семьдесят франков, потребных для такого рискованного предприятия?
Его Милость удалился на завтрак изрядно удовлетворённым своими утренними трудами. Удовлетворённым, но не испытывающим окончательного довольства. И Мессия, и Пётр Великий ускользнули от его карающей десницы. Пётр сумел несомненным образом доказать, что провёл последние двадцать четыре часа в доме госпожи Стейнлин и ничего не ведал о разыгравшихся во внешнем мире событиях. Перед лицом подобного факта — столь согласного с общественным мнением, столь по природе своей правдоподобного — Малипиццо пришлось отступиться. Он был слишком хорошим законником, чтобы испортить им же возбуждённое дело. Рано или поздно эта птичка окажется в клетке вместе со всеми прочими. Что касается Мессии, то тут просьба о милосердии поступила от городского врача, такого же атеиста и франкмасона, как Судья, — врач со слезами на глазах молил отменить распоряжение об аресте. Прибегнув к быстрой последовательности сложных масонских знаков, врач объяснил, что Бажакулов является его пациентом, что ему, Бажакулову, необходимо ежедневно прочищать желудок с помощью клизмы, что принимая во внимание известную скудость тюремной диеты, существует опасность, что взятому под стражу Мессии клизма уже не потребуется, и тогда он, доктор, человек семейный, лишится небольшого, но постоянного источника дохода. И суровый Судья снова смягчился. Вот так спаслись Мессия и его ученик.
Спаслись-то спаслись, да ненадолго.
И всё это происходило, пока мистер Кит со своим спутником уютно дремали на сафьяновой коже, плывя в лодке по синему морю, далеко-далеко, под скалами.