Только ещё один человек на Непенте имел повод пожаловаться на музыку городского оркестра. Им был мистер Херд. В общем и целом этого рода похороны — первые, на которых он присутствовал, — не показались ему способными укрепить человека в вере. Хулиганство какое-то, а не погребение, думал он. Музыка была чересчур бойкой и шумной для столь торжественного события; пышные одеяния священников, громкие разговоры скорбящих, бурные жесты, которыми Торквемада сопровождал благонамеренную и тщательно подготовленную речь (дон Франческо, прирождённый оратор, справился бы с ней лучше, но он не был ни другом, ни даже духовником покойной) — всё это слегка отдавало неблагочестием. По дороге на кладбище все разговаривали и даже смеялись. Больше похоже на полонез, чем на похороны. В африканскую пору мистера Херда они произвели бы на него крайне неблагоприятное впечатление. Но мистер Херд менялся, горизонты его расширялись.
— Эти люди живут весело, — сказал он себе. — Отчего бы и нет? Что такое похороны, как не дружеское прощание? Почему же им не порадоваться? Надо полагать, мы всё равно встретимся снова — когда-нибудь и где-нибудь…
И больше он об этом не думал.
По дороге на кладбище его спутником оказался мистер Эймз, приличным шепотком сообщивший, что принимает участие в похоронах не столько из уважения к усопшей — в конце концов, по его понятиям нет худа без добра, — сколько потому, что в таком представительном собрании местных жителей и приезжих можно надеяться выяснить «распространённую точку зрения» на вчерашнее извержение — с тем, чтобы использовать её в приложении к «Древностям», озаглавленном «Недавние вулканические явления на Непенте».
— Правда? — откликнулся епископ. — Целая глава о вулканических явлениях? Она наверняка должна быть интересной.
Мистер Эймз с большим удовольствием пустился в обсуждение этой темы.
Глава могла бы быть интересной, согласился он, если бы не его невежество во всём, что касается геологии. Эта часть вызывает у него большую озабоченность. Монсиньор Перрелли обошёлся с геологическими вопросами слишком поверхностно по сегодняшним меркам. Винить старинного учёного, разумеется, не в чем, геология — наука современная, но он мог хотя бы поподробнее описать выпадения пепла и раскрошенной лавы, от которых остров, как известно, временами страдал. Однако рассказ Перрелли о них прискорбно неполон. Он буквально изобилует пропусками, которые приходится заполнять, кропотливо цитируя другие хроники того же периода. Короче говоря, это один из самых неудачных разделов его в остальном безупречного труда…
— Жаль, что я ничем не могу вам помочь, — сказал мистер Херд.
— И мне жаль. Хоть бы кто-нибудь помог. Тут был этот молодой еврей, Мартен, разбирающийся в таких вопросах лучше чем кто бы то ни было. Юноша неотёсанный, но настоящий специалист. Он пообещал снабдить меня современным отчётом и даже картой геологических структур острова. Я сказал себе: Именно то, что мне нужно. Однако проклятый отчёт так до меня и не дошёл. А теперь мне сказали, что он покинул остров. Уехал навсегда. Ему не хватило воспитанности даже на то, чтобы зайти попрощаться или оставить адрес. Очень неприятно. Кто знает, когда здесь опять появится знаток минералогии? Это ведь не скворцы, стаями не водятся. Приходится пока полагаться на собственные силы. Удивительно, кстати, как много разнообразных сведений способен собрать, когда его подопрёт, человек с хобби вроде моего, углубляясь в тёмные для него области знания, которыми ему при иных обстоятельствах и в голову бы не пришло заниматься. Становишься чуть ли не энциклопедистом! Минералы, медицина, стратегия, геральдика, навигация, палеография, статистика, политика, ботаника — что я знал обо всём этом или хотел узнать, пока не натолкнулся на старика Перрелли? Вы когда-нибудь пробовали комментировать классический труд, мистер Херд? Уверяю вас, это занятие открывает перед вами новые просторы, совершенно новые радости. Жизнь становится по-настоящему увлекательной. Просто чудесной!
Произнеся эту тираду, библиограф внезапно умолк. Снова он впал в свой извечный грех: начал с чрезмерной увлечённостью рассказывать совершенно постороннему человеку о том, что дорого его, библиографа, сердцу. Какое дело этому, объехавшему весь земной шар епископу до геологического состояния Непенте? Абсурд, бестактность.
Он попытался исправить промах, затеяв пустой светский разговор.
— Чем вы собираетесь заняться после похорон?
— Хочу повидаться с миссис Мидоуз.
— Вот как? Будьте добры, передайте ей от меня привет. Хотя может быть и не стоит. Нет, пожалуй, нет. По правде сказать, она два дня назад не пожелала меня узнать. Во всяком случае, очень было на то похоже. Должен признаться, меня это сильно задело, потому что я совершенно не представляю, чем я её мог обидеть. Напротив, я всегда питал к миссис Мидоуз слабость, она так мила, так женственна. Вы не могли бы попробовать выяснить, в чём дело? Спасибо. Возможно, он меня попросту не заметила. Она очень спешила. И по-правде говоря, была на себя совсем не похожа. Совсем. Белая, испуганная. Словно увидела призрака.
Его рассказ обеспокоил епископа.
— Да неужели? — спросил он. — Вы меня пугаете. Пожалуй, я прямо сейчас к ней и отправлюсь. Вы ведь знаете, она приходится мне двоюродной сестрой, и в последнее время мне за неё как-то тревожно. Да, я не стану ждать конца похорон, пойду! Возможно, мы с вами ещё увидимся вечером. Я вам тогда всё расскажу. А насчёт того, что она намеренно не пожелала вас узнать — не верьте в это даже на миг.
— Я буду в городе часов около семи…
«Все её любят», — думал мистер Херд, выбираясь из процессии. Он постарается вызвать её на длинный разговор, может быть даже останется ко второму завтраку.
Его пугала близящаяся полуденная жара. И так уже припекало, он чувствовал это, поднимаясь в горы несколько раз пересекавшим проездную дорогу коротким путём и пользуясь всякой возможностью, чтобы укрыться в тени, падающей на тропинку от деревьев и домишек.
Вокруг простиралось подобие безлюдной пустыни, местные жители даже те, что жили далековато от города, отправились на похороны. Тем не менее, впереди епископа торопливо двигалась тем же путём одинокая фигура. Мулен! Его можно было узнать даже на большом расстоянии, он, как всегда, выглядел чересчур расфуфыренным. Что он тут делает в такой час? Мистер Херд вдруг припомнил, что уже видел его однажды поднимающимся в Старый город и примерно в это же время.
В голову ему пришло услышанное от Кита, когда они катались на лодке. То, что этот человек способен жить за счёт шантажа и женщин, у него сомнения не вызывало — Мулен именно так и выглядел. Мерзейшая личность, ещё и скрывающаяся под придуманным именем. Вид его вызвал у мистера Херда раздражение. Какие у него там могут быть дела? Ретлоу! Он вновь попытался вспомнить, где ему приходилось слышать это имя. Что-то с ним было связано смутно неприятное. Да, но где? Дело давнее, это во всяком случае ясно. На краткий миг епископа охватила уверенность, что он вот-вот вспомнит. Но потом голова его вновь опустела; возможное откровение ускользнуло и возвратиться не пожелало.
Войдя, наконец, в тенистый садик виллы «Мон-Репо», он почувствовал немалое облегчение. На камнях у входа в дом сидела похожая на сфинкса старая Катерина. На коленях у неё лежало вязание — коричневая шерсть, непривычной формы спицы — нога упиралась в основание колыбельки, которую старуха время от времени покачивала. При появлении епископа она поднялась и без тени дружелюбной улыбки застыла, напоминая какую-то жрицу. Госпожа дома? Нет, ушла. Ушла! Куда? Высохшая коричневая рука, словно обнимая вселенную, рассекла воздух решительным, но загадочным жестом. А когда вернётся? Никакого ответа. Только глазами слегка повела кверху, как бы говоря: «Бог её знает!»
— Подожду, — решил мистер Херд.
Он миновал устрашающую ведьму, казалось, источавшую нацеленную на него враждебность, и вошёл в гостиную сестры. Придётся подождать. И он стал ждать. Он просмотрел лежавшую в гостиной кипу иллюстрированных газет. Ожидание затягивалось. Комната неуловимо изменилась, в ней появилось что-то почти неопрятное. И роз больше нет. Прошёл час. Сестра так и не появилась.
Ушла. Как ни придёшь, она ушла. Что бы это могло значить? Где она может быть? Как-то всё это загадочно, неприятно.
В конце концов он вытащил часы. Десять минут первого. Больше ждать не имеет смысла. Он написал короткую записку, оставил её на письменном столе и мимо непроницаемой Катерины, едва оторвавшей взгляд от вязания, вышел в сад. Надо будет отыскать повозку, доставить себе удовольствие, спустившись вниз на колёсах. Для ходьбы в этот час слишком жарко.
Неторопливо шагая, он вдруг заметил знакомый, открытый на улицу дворик — здесь жил граф Каловеглиа. Повинуясь внезапному порыву, епископ вошёл в стоявшие настежь, как бы приглашая его, двери под массивным порталом. В тени смоковницы сидели, беседуя, два пожилых господина; одного из них епископ не знал, но догадаться, кто он, было нетрудно — мистер ван Коппен, американский миллионер, частый, как говорили, гость у графа.
Перед ними стояла на пьедестале бронзовая, позеленевшая от времени статуэтка.
— Как любезно с вашей стороны, что вы заглянули ко мне, — сказал итальянец. — Прошу вас, располагайтесь поудобнее, хотя, боюсь, эти кресла не самой новейшей конструкции. Вы окажете мне честь, разделив со мной скромную трапезу, не правда ли? Мистер ван Коппен тоже составит нам компанию.
— Вы очень добры.
— Счастлив познакомиться с вами, — сказал миллионер. — Кит как раз вчера рассказал мне о вас так много хорошего! Оставайтесь. Граф Каловеглиа затронул очень интересную тему — я приехал бы с другого конца света, только чтобы послушать его.
Граф, явно смущённый такими хвалами, прервал миллионера, спросив:
— Как вам эта бронза, мистер Херд?
Вещица была красоты исключительной.
Совершенный с головы до пят, покрытый мерцающей золотисто-зелёной патиной «Локрийский фавн» — получивший название по месту его обнаружения — нёс на себе так называемый отпечаток индивидуальности, который мастера древней Эллады сообщали каждому бронзовому изделию, уцелевшему от тех времён. Возможно, это их творение было лучшим из всех известных. Не удивительно, что оно вызвало бурный восторг у немногочисленных, очень немногочисленных, не склонных к излишней болтовне любителей, которым было дозволено осмотреть реликвию до того, как её тайком вывезли из страны. И как они ни скорбели по поводу того обстоятельства, что статуэтке предстоит, по-видимому, украсить собой музей мистера Корнелиуса ван Коппена, иноземного миллионера, ни один из них даже в глубине души не упрекнул графа Каловеглиа за его поступок. Ибо все они любили его. Его любил каждый. И все понимали, в каком положении он находится. Живущий в нужде вдовец с дочерью на выданьи, девушкой, обожаемой всеми за красоту и чарующий характер.
Мистер ван Коппен, как и все остальные, знал, через какие испытания пришлось пройти графу, знал, что он, родившийся в древней и богатой семье, без колебаний распродал свою чудесную античную коллекцию и вместе с нею все наследственные земли, кроме одного клочка земли, — распродал, чтобы оплатить карточные долги брата. Это граничило с донкихотством, таково было общее мнение. Никто и не предполагал, каких душевных терзаний стоил ему этот шаг, ибо граф скрывал истинные свои чувства под маской светской беспечности. Крайности в проявлении горя безобразны, считал он — люди их видеть не должны. Любые крайности безобразны. Такова была точка зрения, унаследованная графом Каловеглиа от классических времён. Мера! Мера во всём.
Но особенно графа уважали за познания во всём, что касалось искусства. Проникновенность его вкуса не объяснялась одними лишь знаниями, главную роль играла интуиция. О нём рассказывали поразительные вещи. Наощупь, в темноте он мог определить любое произведение пластического искусства. Он словно бы состоял с этими произведениями в близком родстве. Многие полагали весьма вероятным, что в жилах его течёт кровь Праксителя{147} или кого-то из равных ему — во всяком случае не приходилось сомневаться, что графу досталось нечто от колонистов, населявших берега Великой Греции — людей разносторонних, освобождённых легионами рабов от осаждающих наших современников пустых забот и создававших в часы досуга памятники такой красоты, которой наше поколение способно лишь дивиться, с завистью и отчаяньем. В частности же во всём, что касалось истории и технических приёмов изготовления античной бронзы, он был в своей стране facile princeps,[63] так что после продажи им наследственной собственности многие говорили, что ему не составит труда восстановить состояние своей семьи, применив присущие ему таланты по части работы с металлом, которые прославили его ещё в молодые годы.
Тут их ожидало разочарование. Граф отзывался о прежних своих творениях, как о «прегрешениях юности», уверяя во все последующие времена, что связанная с ними нудная работа внушает ему неодолимое отвращение. Он называл себя старым мечтателем. Правда, к дому его примыкал сарайчик, гордо называемый студией. Граф показывал это ателье каждому из своих гостей. Внутри всё покрывала пыль и паутина. Совершенно было ясно — да и граф подтверждал это со сладкой улыбкой, что сарайчиком не пользовались лет двадцать, а то и долее.
Всё это мистер ван Коппен знал.
Знал он и о полоске земли, которую старик сохранил за собой, распродавая наследственные владения. Она лежала в горах, милях в двадцати-тридцати от древнего города Локри. Сообщалось, что в последние годы крестьяне стали находить на этой земле осколки мраморных изваяний и черепки ваз. Многого эти вещи (всё больше посуда) не стоили; разложенные по двору непентинского дома графа Каловеглиа, они преподносились в качестве сувениров любому гостю, проявившему к ним интерес. Граф не видел в этих вещицах особой ценности.
— Из моего маленького имения в горах, — обыкновенно говорил он. — Умоляю, примите это в память о наслаждении, доставленном мне вашим визитом! О, имение совсем крошечное, несколько акров истощённой земли, в хорошие годы с неё удаётся получить немного масла и бочонок-другой вина. Не более того. Я сохраняю этот клочок земли, осколок моих прежних владений — ну, пожалуй, по сентиментальным причинам. Всё же приятно чувствовать, что ты ещё связан — пусть даже тонкой нитью — с землёй своих предков. Каких либо богатств с этой земли определённо не получишь. С поверхности. Но вполне возможно, что нечто могло бы появиться из её недр, при наличии достаточной энергии и средств для систематических раскопок. Те места так богаты останками эллинистической жизни! Сельские жители, вспахивая мои поля, часто натыкаются на пустяки подобного рода. Правда, была ещё «Деметра», о которой вы может быть слышали, увы, сильно пострадавшая.
До нахождения «Локрийского фавна» единственным ценным предметом, который там удалось откопать, была оббитая каменная голова — предположительно принадлежавшая Деметре. Проданная за несколько тысяч франков в одно парижское собрание, она в дальнейшем не привлекала к себе какого бы то ни было внимания. И разговора особого не заслуживала.
Впрочем, теперь, когда на свет появился ослепительный «Фавн», и мистер ван Коппен объявил о намерении приобрести его для своего музея, его эксперт-искусствовед, сэр Герберт Стрит — выдающийся знаток, которого ван Коппен сманил из музея в Южном Кенсингтоне за вознаграждение, равное жалованию всего Кабинета министров — счёл своим долгом сравнить обезображенную «Деметру» с новой чудесной находкой. Сэр Герберт Стрит был человеком незаурядного тщеславия, но в то же время совестливым и в вопросах оценки произведений искусства достаточно надёжным. Не каждый эксперт сделал бы то, что сделал он. В интересах своего нанимателя он не поленился съездить в Париж и внимательно изучить останки бедной «Деметры». Затем, осматривая в присутствии графа Каловеглиа «Локрийского фавна», он сделал чрезвычайно тонкое замечание:
— Вам не кажется поразительным, граф, существование странного, трудноуловимого сходства между этим «Фавном» и «Деметрой»?
Услышав его слова, старик просиял.
— Мой дорогой сэр Герберт, позвольте мне поздравить вас с подобной остротой артистического восприятия! По-моему, вы единственный кроме меня человек, до сей поры осознавший существование этого явного, хоть и неуследимого сходства. Мистер ван Коппен вполне может гордиться вашей проницательностью…
— Благодарю вас, — сказал чрезвычайно польщённый собеседник графа. — Собственно, за это мне и платят. Но скажите, как бы вы могли объяснить это сходство?
— Я перескажу вам мою гипотезу. Коротко говоря, я считаю, что эти работы вышли из одной мастерской.
— Из одной мастерской?! Вы меня изумляете.
— Да, во всяком случае, они принадлежат к одной школе или обязаны своим появлением на свет некоему общему источнику вдохновения. Об истории даже такого великого города, как Локри, мы знаем прискорбно мало, но исходя из некоторых намёков, встречающихся у Пиндара и Демосфена{148}, дозволено, как мне кажется, вывести, что здесь могли — и даже обязаны были — иметься свои превосходные, ныне забытые мастера, распространявшие определённые приёмы работы, определённые пристрастия по части формы и обращения с материалом, что вполне естественно привело к возникновению своего рода традиции. Чем и объясняется сходство, с такой проницательностью подмеченное вами в двух этих творениях. Вот что имел я в виду, говоря об одной мастерской. Ну, как вам моя теория?
— По-моему, что она весьма удовлетворительным образом объясняет обнаруженный нами факт, — с глубокой убеждённостью ответил эксперт.
Всё это мистер ван Коппен знал.
Но верил лишь в половину…
— Так о чём вы говорили, граф?
Итальянец оторвал глаза от изысканных очертаний «Локрийского фавна» и улыбнулся сначала своему визави, а затем мистеру Херду, который, несколько раз с одобрительным выражением обойдя статуэтку, наконец присел.
— Я собирался рассказать вам ещё об одном соображении, несколько позже пришедшем в голову нам с сэром Гербертом Стритом, человеком, кстати сказать, необычайной тонкости ума. Мы согласились с ним, что и «Деметра», и «Фавн» несомненно созданы в Локри. «Ну хорошо, — сказал он, — это ясно, но как они оказались в горах, на вашей земле, в двадцати пяти милях от города?» Признаюсь, поначалу его вопрос поставил меня в тупик. Ибо насколько мне известно, ничто не свидетельствует о былом существовании в этих местах большого поселения эллинов. Но тут меня осенило, что здесь вполне могла находиться вилла, а то и две — да в сущности, если судить по разнообразным древним вещицам, найденным в моих крохотных владениях, и должна была находиться. Это навело меня на мысль, что обе реликвии были привезены сюда намеренно.
— Привезены?
— Привезены. Ибо хотя лето в Локри переносится куда легче, чем здешнее, в самом разгаре его там должно быть довольно жарко, между тем как мои виноградники расположены на прохладных высотах…
— Что-то вроде климатического курорта, хотите вы сказать?
— Вот именно. Вам не кажется, что люди богатые должны были владеть домами и там, и тут? Древние, как вы знаете, отличались такой чувствительностью к изменениям температуры, что в летнее время путешествовали лишь по ночам, а некоторые из наиболее закалённых их военачальников приказывали сооружать для себя во время походов подземные жилища. Я могу, например, представить себе молодого и пылкого поклонника прекрасного, жившего в те дни, когда Пифагор{149} излагал своё учение под сверкающими колоннадами Кротона{150}, когда флотилии Метапонта{151} бороздили синие ионийские воды, когда Сибарис{152} преподавал миру уроки безмятежной жизни, — я почти вижу этого юношу, — с энтузиазмом продолжал он, — бегущего из жаркого равнинного города на эти прохладные высоты и — поскольку он пылает всепоглощающей страстью к красоте — берущего с собой одну или две, всего одну или две любимых бронзы, с которыми он не может и никогда не позволит себе расстаться — о нет, даже на краткое лето, ибо в горном уединении они будут услаждать его взор и вдохновлять душу. Эти люди, сколько я понимаю, обладали чувством, которого полностью лишены их потомки — чувством утешения, счастливого соучастия, даруемого произведениями искусства. Впоследствии это чувство было уничтожено. Из всех наших современников одни японцы ещё питают подобную искреннюю любовь, заставляющую их не расставаться с проникнутыми красотой творениями, прижимать эти творения к груди, будто драгоценных друзей; мы же, живущие в мире отвратительного уродства, явственно стали побаиваться ясных, но полных упрёка обликов этих творений. Ах, мистер ван Коппен, то был век утончённости, золотой век! Ныне — ныне мы возим с собой лишь наши заботы.
Эти проникновенные слова глубоко тронули епископа.
Мистер ван Коппен, глаза которого благодушно искрились, сказал сам себе:
— Что за божественный врун! Почти такой же, как я.
Слуга объявил, что завтрак подан.