После выхода Финляндии из войны и октябрьских боев сорок четвертого года на Крайнем Севере, когда наши войска разгромили немецкие горнострелковые дивизии и вступили - о чем теперь уже мало кто знает - на территорию Северной Норвегии, Карельский фронт как таковой был ликвидирован. Часть армий оставалась в этих широтах, часть была переброшена продолжать войну в Европу, а фронтовым управлениям, учреждениям и штабам предстояло готовиться к развертыванию на каком-то новом театре военных действий. Все мы догадывались, что нам предстоит Дальний Восток, хотя говорить об этом было не принято, да и не очень хотелось. А пока что неожиданно тронулся на юг и наш редакционный поезд.
И так получилось, что мы, бывшие волховцы, а теперь уже и бывшие карельцы, какое-то время в конце войны простояли в резерве в городе Ярославле.
Представьте себе большой областной город в глубоком тылу на четвертом году войны, город, в котором жизнь течет размеренно и аскетично, в однообразном трудовом ритме, где молодые мужчины наперечет, но полно тоскующих солдаток, а еще больше одиноких и вдов. И вдруг этот тихий старинный город становится местом пребывания овеянных славой воинских формирований и в чем-то всегда привилегированных частей фронтового подчинения. Это значит, что на улице теперь то и дело встречаешь солдат. А главное - в городе, оказывается, полно блестящих штабных офицеров, увенчанных всевозможными наградами, истосковавшихся по ласковым взглядам, гордых своей репутацией бывалых воинов. И конечно, перед отправкой куда-то на новую войну с ее неизвестностью и риском они жаждут любовных приключений, лирики, домашнего уюта...
О таком успехе у женщин наши бравые фронтовики вчера еще и мечтать не смели. А тут и по части дисциплины как-то сами собой получились послабления. Ну и естественно, пошли пьянки, вечеринки, веселые сборища. И конечно - романы. И конечно - торопливые, лихорадочные: спеши, пока горнист не сыграл атаку. Тут ведь как: хоть день, да мой!.. Словом, когда начальство хватилось, город уже был охвачен любовным угаром. Необходимы были срочные меры.
В те дни наш поезд стоял на запасных путях разъезда Которосль, на окраине Ярославля. Мы все томились от безделья. По вечерам те, кто не уходил в город, пользуясь отсутствием куда-то уехавшего Ломоноса, набивались к Лине и Маркизе в радиорубку и слушали втихаря европейское радио, совместными усилиями пытаясь перевести с разных языков последние известия, все отчетливее сулившие конец войны. Я целые дни валялся у себя на верхней полке, перечитывая «Клима Самгина». Очень тянуло домой - после станции Кола под Мурманском здешняя стоянка казалась Подмосковьем: до столицы всего-то несколько часов езды. Но не пускали: вот-вот тронемся в дальний путь.
Когда меня срочно вызвали в политуправление, я сразу почуял недоброе.
- Ты вот что, капитан, - оценивающе оглядел меня какой-то новый подполковник, когда я « по вашему приказанию явился», - сам, наверно, знаешь, уж очень тут наша волховская братва разгулялась, весь город стонет. Надо как-то организовать ей культурный досуг. Так вот, генерал приказал устроить для офицеров с дамами литературный вечер. Чтобы все - чин чинарем, в здешнем театре, с платными билетами. Мол: «Советские писатели в дни Отечественной войны». Ты, значит, выступишь с докладом, - он снова окинул меня скептическим взглядом, - а потом пусть патта редакционные писатели читают свои произведения. Передай им, кстати, всем, - и подполковник перечислил по лежащей перед ним бумажке фамилии намеченных участников. - Скажи, генерал сам составил список...
Я пытался отговориться, ссылаясь на то, что оратор из меня никудышный, что было чистейшей правдой, и что на фронте я оторвался от современной литературной жизни. Но подполковник посмотрел на меня скептически, поскольку я лишь подтвердил его сомнения на мой счет - чего, мол, от такого ожидать, и добавил лишь одно слово, но произнес его протяжно и наставительно:
- При-каааз!..
Немало расстроенный таким оборотом дела, я не спеша направился обратно в редакцию. Пешком -трамваи ходили от случая к случаю. В центре города у входа в театр уже красовалась большая, наспех написанная афиша, возвещавшая о продаже билетов на литературный вечер «Советские писатели в дни Отечественной войны». Я невольно залюбовался величественным зданием, его благородными пропорциями.* Для подполковника это был просто «здешний театр», для меня же - знаменитый волковский, стоявший у истоков русской сценической культуры. «Ума не приложу, о чем я буду говорить с его прославленных подмостков...»
Приказ генерала, когда я передал его своим товарищам по редакции, не слишком озаботил их. Правда, Алеша Кондратович и Коля Занин были несколько смущены оказанной им честью. Превосходные журналисты, успешно выступавшие и на публицистическом поприще, они если и писали рассказы, то преимущественно не газетного свойства, а «для себя», так сказать, впрок - в походных условиях «в стол» не скажешь... Да еще Павла Шубина по-настоящему взволновала возможность выступить со сцены волковского театра, и он сразу загорелся идеей после долгого перерыва снова вынести на публику свои заветные «штатские» стихи.
Мы в сад входили. От незримых дел Он, словно улей, целый день гудел.
Дрались жуки, за мухой стриж летел,
Шли муравьи войной в чужой предел...
Когда-то, еще до войны, он прочел мне целиком это замечательное стихотворение «Утренний свет», как и другое, тогда еще недописанное - «Соседу за стеной», этакую инвективу благоденствующему обывателю:
И все не так, как понимаешь ты.
Он будет жить, дворец моей мечты,
На курьих ножках, на собачьих пятках,
Пока играет солнце в светлых прядках Ее волос, пока слеза дробинкой Бежит из глаз широких с голубинкой.
И все не так, как понимаешь ты...
Павел знал, что я люблю и высоко ценю эту его лирику, о которой он сам говорил: «Не рассудка дар скупой, не разгульных чувств запой - каждый стих -судьбы веленье, плод случайности слепой». Я еще до войны подбирался к проблеме логики и психологии художественного творчества, а из наших фронтовых, всегда проникновенных разговоров о поэзии (обычно ночью и со ста граммами) Павел тем более мог заключить, что мысль о возникновении искусства на скрещении слепой случайности и «категорического императива» рока мне очень близка. Сейчас он то и дело советовался по поводу своей предстоящей программы.
- Как ты думаешь, поймут? - поминутно спрашивал он меня.
В отличие от Шубина оба наши прозаика, узнав о вечере, отнеслись к своему участию в нем без всякой тревоги. У Эделя было в запасе несколько смешных историй, которые действовали на армейскую аудиторию безотказно. Особенно - немудреный рассказ «Касторка» , повествующий о досадной эффективности этого лекарства в самый неподходящий для героя момент. А Фиш, недавно вернувшийся из поездки в Хельсинки (в свите Жданова), вызвался рассказать о только что вышедшей из войны Финляндии, что было заведомо интересно всем. Только я один пребывал в состоянии полной растерянности, ибо так и не знал, с чем выйду на публику.
«Ладно, - пришел я в конце концов к единственно возможному выходу из положения. - Ограничусь информацией минут на пятнадцать-двадцать о том, что написали за последнее время Алексей Толстой, Шолохов, Фадеев, Гроссман, Горбатов, Платонов... Ну, в заключение, может быть, расскажу о нашей “писательской роте”. До выступления ведь целых четыре дня, авось что-нибудь еще придумаю».
Но уже через два дня до нас дошел слух, что все мероприятие под вопросом: продано всего шестнадцать билетов. Я воспрял духом - дай Бог, чтобы отменили. Однако тут же поступило дополнительное сообщение ^ вечер состоится при любых обстоятельствах: галочку-то все равно надо поставить. В крайнем случае, билеты раздадут по подразделениям ПВО и связи.
И все же самый большой подвох обнаружился, когда нас, выступающих, минут за сорок до начала подвезли к зданию театра. Его осаждала толпа военнослужащих всех званий. Еще более непостижимо выглядел аншлаг на входных дверях: «На сегодня все билеты проданы». И только огромная, наспех написанная, но броская афиша, висящая на месте прежней, все объяснила. Теперь она лаконично возвещала: «Вечер сатиры и юмора». Как потом выяснилось, предприимчивый и многоопытный администратор театра еще утром согласовал такую замену с политуправлением, но якобы впопыхах забыл поставить о ней в известность нас.
Для меня было неожиданностью, что больше других (помимо меня самого) замена огорчила Павла. Хотя юмористических, а тем более сатирических стихов у него в активе не было, но провала он не боялся. Он твердо знал, что стоит ему прочесть всего лишь одну какую-нибудь строфу из написанной им еще года два назад «Волховской-застольной», давно ставшей, так сказать, нашим фронтовым гимном, как овация ему обеспечена. Ну, хотя бы вот эти строчки:
Будут навеки в преданьях прославлены
Под пулеметной пургой
Наши штыки на высотах Синявина,
Наши полки подо Мгой...
Эти стихи Павла Шубина, положенные на расхожий в годы войны мотив, пели на Волхове в досужую минуту во всех землянках, во всех блиндажах, а уж по случаю чьего-либо награждения - обязательно. Так что популярность Шубина в наших частях была - иначе не скажешь - грандиозной. Но не о таком успехе мечтал он сегодня, готовясь к выступлению с необычной программой, и не где-нибудь на опушке леса или на закрытых позициях батареи, а в овеянных славными традициями русской классики стенах волковского театра.
По-настоящему обеспокоенный предстоящей реакцией армейской аудитории на высокую лирику, Павел для храбрости даже захватил с собой фляжку с водкой, к которой не преминул приложиться, едва мы, ошарашенные новой афишей, вошли в здание. Видимо, у меня была уж очень удрученная физиономия, ибо мне смена программы сулила самые большие трудности. Во всяком случае, пока мы за кулисами ждали начала, Павел несколько раз настойчиво и великодушно предлагал мне «взбодриться» вместе с ним. А я почему-то каждый раз отказывался, о чем пожалел уже очень скоро. Когда мы, выступающие, после третьего звонка вышли на сцену и чинно расселись за столом, я на подгибающихся ногах поплелся к трибуне, чтобы произнести свое вступительное слово, которое вопреки повой афише оставалось прежним.
И вот я стою на трибуне и со страхом смотрю в притихший зал. Театр переполнен, сидят даже в проходах. Собравшись с духом, я начинаю неторопливо выполнять порученную мне начальством миссию. Однако дальше темп происходящего резко меняется, и события разворачиваются с нарастающей скоростью.
Что вам сказать? Свистеть мне стали уже после третьей фразы. После пятой меня уже сгоняли с трибуны в таких энергичных выражениях, что воспроизвести их здесь не представляется возможным. А я, несмотря на все усиливающийся шум в зале, упрямо продолжал еще что-то блеять, пока Павел, человек, верный в делах литературного товарищества, не решил прийти мне на помощь. Он с некоторым усилием выбрался из-за стола и не очень твердой походкой направился вдоль авансцены в мою сторону, как я понимаю, что" бы грудью заслонить меня от зала, разъяренного моим занудством. Но по пути Павла занесло к самой рампе,' а там он за что-то зацепился сапогом и едва не свалился в оркестровую яму.
Это маленькое происшествие оказалось спасительным для судьбы всего вечера. Настроенный на сатиру и юмор, зал грохнул, как один человек. Негодование в мой адрес мгновенно сменилось восторженными криками и приветственными возгласами в адрес Шубина. Его неловкость была воспринята как первая шутка обширной смеховой программы. Буря аплодисментов пронеслась по театру Волкова.
Такой счастливый момент массового перелома настроения грех было бы упустить, и опытный комедиограф Эдель понял это раньше других. Он поднялся с места и, не обращая внимания на обескураженного Шубина и совершенно раздавленного враждебным приемом меня - а я все еще продолжал торчать на трибуне, растерянно озираясь, - уверенно объявил:
- Сейчас я прочту веселый рассказ «Касторка»! -после чего сделал нам обоим приглашающий жест, мол, вам пока есть смысл посидеть за столом, а там посмотрим.
Чтение «Касторки», как всегда, сопровождалось дружным смехом в положенных местах, после чего благосклонность зала уже оставалась неизменной до самого конца. На волне успеха «Касторки» и еще двух юморесок Эделя тепло были приняты выступавшие со своими фронтовыми новеллами Алеша Кондратович и Коля Занин, не говоря уже о Геннадии Фише, который, как всегда, насытил свои впечатления о жизни за рубежом приметливо собранными интересными подробностями. И даже интимная лирика Шубина, выступившего в конце вечера, вопреки его опасениям произвела впечатление на зал, хотя и не столь очевидное, как его случайный экспромт в самом начале.
Вся наша группа возвращалась из театра с чувством исполненного долга. Естественно, кроме меня. У меня от того литературного вечера остались на всю последующую жизнь очень горькие и столь же стойкие воспоминания. С тех пор любая аудитория свыше десяти-пятнадцати человек неизменно вызывает у меня как у оратора синдром обреченности на неизбежный провал.
Вскоре после вечера в театре Волкова к нам наконец-то пришла весть о долгожданной победе. Собственно, об окончании войны мы у себя в редакции (как и весь мир, кроме нашей страны) узнали из потаенного слушания иностранных радиосообщений еще 8 мая. Теперь, кажется, уже всем известно, что Сталин вопреки победной дате союзников по антигитлеровской коалиции специально перенес советское празднование победы на день позже, чтобы считалось, что Прагу освободили от гитлеровцев не войска РОА, а наши танки, едва подоспевшие туда днем позже в результате суточного скоростного марша из Германии.
Как бы там ни было, пить по случаю Победы, хоть и втихаря, по своим купе, мы начали еще 8-го, а на другой день, уже не таясь, разделили радость окончания войны со всем городом и со всем ярославским гарнизоном, который, как и повсюду, отмечал это событие кроме повального пьянства еще и повальной пальбой в ночное небо. Говорили даже, что в ту ночь наш резерв фронта недосчитался одного убитого в пылу радости Героя Советского Союза и еще трех получивших ранения офицеров.
Наша редакция тоже едва не лишилась тогда старшего лейтенанта Якова Гудкова, человека общительного, веселого и классного фотокорреспондента. Когда нас по случаю великой победы построили вдоль редакционного состава и кто-то из начальства заладил перед нами торжественную речь, Яша вознамерился обязательно запечатлеть этот исторический факт своей «лейкой». Но в тесноте пристанционных путей, забитых эшелонами, сделать выразительный снимок нашего митинга можно было только с верхней точки. Вообще-то, конечно, фотография могла получиться эффектная: две шеренги в дымину пьяных, едва соблюдающих равнение людей и ужас, застывший в их устремленных вверх взорах.
Почему так? Да потому, что, пока нас просвещали насчет всемирно-исторического значения нашей победы, мы все, держась друг за друга, неотступно следили за долгими и тщетными стараниями Яши, тоже с трудом координирующего движения, залезть на крышу стоящего рядом пульмана. А когда ему это в конце концов удалось, после того как он дважды едва не сорвался с металлической лесенки, мы в довершение стали свидетелями, как Яшу безвольно мотает по вагонной крыше из стороны в сторону и он одной рукой тщится поднести видоискатель к глазу, а другой норовит для устойчивости ухватиться за проходящий над вагоном провод и раз за разом промахивается. Его счастье, ведь провод под током высокого напряжения, он - для электровозов. И объяснить это Яше, не прерывая пафосной речи оратора, никак не удается. Вряд ли этот сюрреалистический танец на крыше кончился бы добром, если бы Яша вдруг почему-то не охладел к своей затее и не стал неловко слезать на землю.
А еще через неделю началась отправка на Дальний Восток. Наш поезд стоял среди отходящих один за другим воинских эшелонов, и мы поневоле стали нескромными свидетелями массового паломничества ярославских женщин, спешащих - кто стыдливо, поодиночке, а кто и не таясь, шумными группами, даже толпами -сюда, на подъездные пути, чтобы напоследок хоть еще разок взглянуть на своего любезного и попрощаться с ним. И каждая с гостинцами: кто со сменой бельишка уже убитого мужа, кто с теплыми портяночками, а кто и с новенькими хромовыми сапожками. И уж обязательно - с какой-нибудь снедью, да и с бутылкой тоже. И сколько же слез было пролито на тех подъездных путях при расставании!..
- Плач Ярославен, - задумчиво произнес как-то Паша Шубин, когда за окном с соседнего пути вот-вот должен был отправиться очередной состав, и возле каждой теплушки стояло по нескольку зареванных женщин.
А еще через пару дней двинулись и мы.
О великой переброске войск на Дальний Восток следовало бы рассказать особо. О том, как конспирировались эти перемещения мощных, отнюдь не ограниченных контингентов. Как в целях секретности было приказано переобмундировать высший командный состав и какие возникали дрязги, когда на время пути генерал-майоров превращали в майоров, а генерал-лейтенантов - в лейтенантов, и в силу этого они номинально менялись старшинством. И как любой вражеский разведчик с легкостью мог определить по характеру трофейных грузов, заполнявших эшелоны - по фаянсовым ваннам, симментальским коровам и хроматическим аккордеонам, видневшимся за отодвинутыми дверями теплушек,- из какого европейского региона перебрасывается данная часть. И как на крупных станциях Миша Эдель надевал свою кавказскую бурку и величественно прогуливался по перрону, позволяя местным жителям молитвенно смотреть на себя, почему-то неизменно принимаемого за Рокоссовского.
И с каким еще доселе неизведанным чувством мы ехали на новую войну, заранее зная, что на этот раз мы сами начнем ее.
И как нам, несмотря ни на что - негоже ведь испытывать судьбу дважды, - все было интересно.
Мы были еще молоды.
Вся Россия проплывала за окном...