5

В шесть лет я испытал нечто такое, что запечатлелось в памяти на всю жизнь, ибо стало первой встречей моего детского пугливого сознания с Историей, с характерным для революционной поры броуновским движением людских масс, с делами и событиями, которые уже никак не укладывались в привычные рамки семейного порядка вещей. Отправным моментом моего первого приобщения к царящей в мире жестокой борьбе стал для меня переход через фронт. Через советско-германский фронт.

Это - осень 1918 года. Мы-я, мама, тетя и сестра (она на два года старше меня) - пробираемся из голодного большевистского Ельца на оккупированную немцами сытую Украину, где застрял почему-то оказавшийся там отец. Последнее, чудом дошедшее письмо от него было из Харькова. Он звал нас к себе.

Было в этом предприятии что-то бездумно авантюрное, отчаянное, даже залихватское и в то же время - вполне типичное для той поры. Революция словно пробудила даже в самых смирных людях какое-то географическое беспокойство, охоту к перемене мест, жажду риска, потребность испытать неизведанное. Вся страна пришла в движение, не говоря уже о мешочниках, тучами осаждавших редкие, не признающие никаких расписаний, шальные поезда, с чем мы столкнулись в первый же день путешествия.

После нескольких мучительных пересадок с железной дорогой нам пришлось распрощаться ради обычной деревенской телеги. Медленно, обходными путями, петляя глухими проселками, наш нескончаемый обоз продвигается к демаркационной линии. Вот она, последняя советская застава. В лесу прямо на телегах происходит досмотр поклажи и обыск: как бы несчастные переселенцы вроде нас не увезли на территорию оккупантов нечто такое, что составляет достояние республики.

Я сжимаю в руке свой крохотный чемоданчик, ключ от которого хранится у сестры. Не дожидаясь, пока его отопрут, нетерпеливый молодой парень в кубанке- его все называют «товарищ комиссар» - рукояткой нагана напрочь сшибает с моего чемоданчика замок. Он даже не скрывает своего разочарования при виде высыпавшихся детских игрушек. Однако что-то из вещей, уже не помню что, он все-таки у нас отобрал, реквизировал, как тогда говорили, даже не посчитав нужным объяснить, на каком основании.

Наш обоз снова трогается в путь. Мы уже на оккупированной немцами земле. После лесного безлюдья выезжаем на дорогу с оживленным движением. Все чаше встречаются крепкие иноземные фуры с парной упряжью без дуг и с двумя немецкими солдатами на козлах. Чувствуется близость большой железнодорожной станции. Так и есть, вот вокзал с немецким часовым у входа. Нас- двух женщин с двумя детьми он пускает внутрь беспрепятственно. После российских станционных зданий, заплеванных, загаженных, забитых демобилизованными солдатами, дезертирами и мешочниками, тут бросаются в глаза малолюдье, порядок, чистота.

Мы выходим на перрон, вдоль которого на первом пути замерла длинная череда товарных вагонов непривычной для нашего глаза конфигурации - немецкий воинский эшелон, готовый к отправлению. Возле одной из теплушек о чем-то оживленно беседуют два офицера в странных, доселе виданных мною только на картинках касках. И тут происходит чудо. Наша тетя Маня, несколько лет назад окончившая медицинский факультет в Цюрихе, смело подходит к офицерам и обращается к ним по-немецки. Те учтиво козыряют ей, кивают головой и показывают на белую санитарную теплушку с красным крестом на двери, что-то дружно подтверждая и всем своим видом выражая согласие.

Нужно ли добавлять, что этот эшелон направлялся в сторону Харькова и что он доставил нас почти до места назначения без всяких хлопот.

Между прочим, вскоре после нашего отъезда из Ельца туда, прорвав фронт, нагрянул конный корпус белого генерала Мамонтова, который вырезал почти все еврейское население города.

А вспомнил я обо всем этом ровно двадцать три года спустя, когда мне - тоже осенью - довелось снова переходить, только на этот раз уже германо-советский фронт.

На правом берегу Оки по каким-то трудно определимым признакам впервые стала ощутимой близость фронта. Обнадеженные, мы увеличили протяженность переходов. В один прекрасный вечер до нас, впервые за все это время, донеслись звуки артиллерийской дуэли. Мы взяли азимут на дальние выстрелы и решили не останавливаться на ночлег. Следующие часа два мы почти бежали.

Артиллерийская дуэль затихла, но мы решили продолжать свой марш в том же направлении. Глубокая ночь застала нас на окраине какой-то деревни. Необходимо было напиться, и, пренебрегая осторожностью, мы постучались в чье-то окошко. Никакого ответа. Мы снова постучались. Тишина. В конце концов, наш настойчивый стук возымел действие. Дверь избы чуть приотворилась, и мужской голос тихо спросил:

- Ну, чего надо?

Мы объяснили. Хозяин вынес на крылечко ведро с водой и сам заговорил с нами. Он думал, что пришли немцы, и был рад, что ошибся. Волнение сделало его словоохотливым. Оказывается, еще вчера в этой деревне были наши. Но им здесь грозило окружение, и пришел приказ отойти. Однако пока немцы сюда не совались.

Нам не верилось - мы на ничьей земле!

И мы заторопились дальше - по дороге, ведущей в соседнее село, где якобы еще вчера стоял штаб полка. Мы бежали и мысленно молились - только бы это не оказалось фикцией. Но что там происходит, почему с той стороны доносятся какие-то крики?..

Пришлось остановиться и прислушаться. Крики то возникали, то прекращались, и мы никак не могли установить их пршроду. Где-то в стороне от дороги, судя по всему, в чшстом поле кто-то кого-то гневно распекал. И похоже — по-русски...

Боже мой! Так: ведь это же матерщина!..

Теперь мы уже бежали по полю, по стерне. Мы бежали прямо на наш родной русский мат. И с каждой минутой все больше и больше убеждались, что это ругань вдохновенная, изощренная, с обилием новаций и вариаций. В вссторге от такой виртуозности, мы тоже принялись ч[то-то кричать на бегу, вроде:

- Мы из окружения!.. Мы - ополченцы!.. Мы -свои!..

Вскоре из ночиого мрака перед нами возникла запряженная понурюй лошадкой телега с двумя седоками. Ошарашенньне нашим внезапным появлением, они поначалу не шроизнесли ни слова, но потом уже знакомый нам голюс виртуоза опять разразился многословной бранью i, теперь уже по нашему адресу.

- Сейчас узнаеем, какие вы свои... Дезертиры небось или, того хуже, шпионы. Ишь, манеру взяли, по минным полям пластают...

И дальше последовала такая словесность, что лучше ее здесь не пршводить.

Как потом вызяснилось, это был ротный старшина, который с вечеера повез боевому охранению ужин в термосе, однако шеопытный возница в темноте сбился с дороги и заехсал на минное поле. Когда это обнаружилось, решена) было не рисковать и не двигаться с места, пока на рассвете не придут саперы.

Итак, мы переппли фронт, не зная того, по минному полю. То ли мш были такие везучие, что никто из нас троих при этом не пострадал, то ли саперы, ставившие мины, не очень-то усердствовали. Второе больше походило на истину, хотя на рассвете, когда они же нас и вызволяли оттуда, я видел следы их работы -свежеприсыпанные лунки. Правда, лунок было совсем не густо, но все же вполне достаточно, чтобы всем нам подорваться.

Впоследствии я с содроганием вспоминал об этом, но тогда ликование - наконец-то мы у своих! - заслонило собой все, в том числе и будничность протекания этого, быть может, самого значительного в наших биографиях события. В первые часы состояние эйфории вообще намного перекрывало все те эмоции, которые порождала текущая проза жизни, сразу давшая нам почувствовать, что статус окруженца не такая уж привлекательная штука.

В штабной избе стрелкового батальона, куда нас привели рано утром, никто даже не поздравил нас с благополучным возвращением под отечественные знамена. Уже в этом молчаливом отчуждении чувствовалось что-то глубоко бесчеловечное, противоречащее общепринятым представлениям о воинской чести. Больше того, никто не проявил ни к нашим персонам, ни к нашим злоключениям в немецком тылу ни малейшего интереса. Вместо естественного любопытства, которое мы с восторгом удовлетворили бы, ибо нас распирало от накопленных впечатлений и небывалых переживаний, хмурые взгляды, заведомое недоверие и нескрываемая досада - возись теперь с вами...

Когда нас стали обыскивать, я утаил компас, который был у меня на руке, но мы, разумеется, сами вынули из карманов и отдали старшине по «лимонке» . После чего относиться к нам стали с еще большей подозрительностью. Нам даже не предложили поесть, хотя ПНШ наворачивал при нас за обе щеки.

В разведотделе дивизии, располагавшемся в большой деревне восточнее железной дороги Тула-Алексин, куда нас по телефонному приказу какого-то начальства срочно отправили на полуторке, так и не накормив, разговор был тоже без каких бы то ни было сантиментов, но, по крайней мере, деловой. С нами проводил работу, с каждым в отдельности, майор, суровый, но толковый человек. Его интересовали конкретные сведения - где и что мы видели по ту сторону фронта в последние дни.

По моей просьбе майор не без сомнения, но все же положил передо мной двухверстку, и я, сдававший ко-гда-то в техникуме топографию, довольно связно, что меня самого удивило, «доложил обстановку». Майор поблагодарил, что не помешало ему тут же отправить меня вместе с Джавадом и Павлом под замок.

Нас препроводили в какой-то полутемный каменный сарайчик, где уже томились на соломе несколько окруженцев, и заперли снаружи. Потом в течение дня в наш сарайчик раз за разом приводили все новые и новые партии окруженцев. Ближе к вечеру нас всех вывели на оправку, пересчитали и выдали нам хлеб -по буханке на троих. К ночи нашего брата набилось в сарайчике столько, что сидеть уже было негде, и большинству пришлось стоять, дожидаясь своей очереди на получасовой отдых возле стенки на полу. Но даже после такой передышки мы едва не теряли сознания от недостатка кислорода. Ведь нас в этом тесном помещении набралось больше сотни. К слову сказать, преобладали ополченцы, но из других районных формирований столицы. Из Краснопресненской дивизии, кроме нас троих, не было никого.

Сам по себе факт массового перехода окруженцев, через фронт на участке обороны едва ли не одного полка был достоин осмысления. Он свидетельствовал о^ том, что наши люди, преимущественно московские ополченцы, даже имевшие грамотных командиров, тем не менее очень чутко реагировали на динамику военных действий. А потому, как только в боевых порядках немцев появлялся хоть малейший зазор, так окруженцы дружно устремлялись в эту лазейку.

Но в ту пору это явление воспринималось нашим военным начальством не столько как достоинство уже разгромленного столичного ополчения, сколько как досадная напасть. Поди знай, что делать с этими толпами необученных и в большинстве своем немолодых, а потому достаточно искушенных житейски бойцов, вдруг хлынувших оттуда, с той стороны, иначе говоря - с оккупированной врагом территории. И потому главной установкой начальства в этом вопросе стало -рассматривать нас прежде всего как потенциальных лазутчиков неприятеля.

Утром мы это ощутили в полную меру. Нас нако-нец-то вывели на свежий воздух, построили, опять пересчитали и окружили конвоем автоматчиков из взвода управления. Именно в то утро я впервые услышал, да еще применительно к своей особе, знаменитую словесную формулу, бывшую много лет как бы девизом всей нашей жизни: «Шаг вправо, шаг влево считается побегом...»

Казалось бы, широко применяемая немцами с самого начала войны стратегия захвата в клещи наших крупных воинских группировок с последующим их дроблением на мелкие части (что было тогда предметом постоянных толкований на любом уровне приобщения к военному делу, а уж у нас, в «писательской роте», и говорить нечего), казалось бы, такая стратегия противника должна была побудить советское командование срочно обучить личный состав действиям в окружении, тактике поведения во вражеском кольце. Но так как в основе советской стратегической доктрины лежала идея «войны малой кровью», и притом «на территории противника», такие слова, как «окружение» и тем более «плен», в качестве уставных терминов из нашего обихода изгонялись.

В плену у немцев уже тогда томилось несколько миллионов советских воинов, но это на деле. В нашей же политической практике просто избегали понятия «плен». Пленных как бы не было. С окруженцами оказалось сложнее - они-то были, и с ними надо было что-то делать.

И вот нашу колонну ведут по шоссе Тула-Москва. По слухам - в Серпухов, на пункт сбора. Переход рассчитан на трое суток. Питание - хлеб и вода. Дневки -в чистом поле. Изможденные месяцем скитаний по немецким тылам, вдрызг простуженные, с отмороженными пальцами на руках и ногах, страдающие колитом от непомерных доз сырой мерзлой капусты и сырых грибов, мы явно не годимся для подобного испытания. Но поди объясни это начальнику конвоя. Поди растолкуй ему этот психологический парадокс: очутившись на своей земле, мы сразу лишились физических сил. Там, в окружении, организм, наверно, выдержал бы еще и не такие лишения. Здесь же он решительно забастовал.

Чего там долго оправдываться: мы сбежали из колонны. Возле какой-то деревни, воспользовавшись дружелюбием конвойных, в тайниках души сочувствовавших нашему брату, мы трое незаметно смылись. После двух бессонных ночей и жалкой хлебной пайки, единственной за двое суток, необходимо было поесть и поспать.

Но тут мы столкнулись еще с одним парадоксом. Насколько участливо, даже «жалостливо» относилось к нам население «там», настолько же неприветливо оно встречало нас «здесь». Стоило произнести слова «идем из окружения», как перед нами решительно захлопывались все двери. С большим трудом уговорили мы ка-кую-то солдатскую жену пустить нас на ночь к себе в> сени, да и то прибегнув к недостойной демагогии:

- Может, твой тоже просится где-то, голодный, на, ночлег...

Мне и сейчас стыдно тех жалких слов, которыми нам пришлось тогда воспользоваться. Но мы действительно дошли до ручки и не могли уже сделать ни шагу дальше, чем бы это нам ни грозило. А грозило нам многое. Любой еельский милиционер, накрой он такую троицу здесь, у солдатки, без каких-либо документов, конечно же, посчитал бы нас дезертирами и сдал бы куда следует.

А наутро нам редкостно повезло. Едва мы покинули свою солдатку, как обнаружили на шоссе три военных грузовика. Водители остановились здесь, чтобы долить из колодца воды в радиаторы, прежде чем рвануть на Серпухов. Это подтягивалась к столице какая-то кадровая дивизия. Грузовики обслуживали ее тылы, и в этом рейсе их кузовы были доверху загружены большими бумажными пакетами с воинскими сухарями. В отличие от гражданского населения, ни за что не желавшего нам помочь, водители грузовиков, уже побывавшие под огнем, отнеслись к нашей троице по-товарищески и не только вдоволь снабдили нас сухарями, но и пустили, каждый по одному человеку, к себе в кабины. Всю безмерность такой удачи мы оценили, когда убедились, что эти машины беспрепятственно минуют все КПП. И даже при въезде в Серпухов, перед большущим мостом через Оку, охрана не спросила у нас документов.

В наше нынешнее перестроечное время необычайное распространение в прессе приобрел эпитет «судьбоносный». С чьей-то легкой руки это чрезмерно пафосное и несколько старомодное выражение пошло гулять по страницам газет, употребляемое и к месту, и не к месту. А сюда, в мои мемуары, оно попало потому, что, вспомнив сейчас об этих фронтовых водителях, я подумал о той роли, какую они, не ведая того, сыграли в наших биографиях всего лишь за каких-нибудь два-три часа нашего общения. Для нас это была поистине судьбоносная встреча, и, не будь ее, вся дальнейшая жизнь каждого из нас, несомненно, сложилась бы иначе.

А Его Величество Случай уже готовил нам еще одну судьбоносную ситуацию, еще одну добрую встречу.

Едва водители высадили нас на главной площади Серпухова, как где-то рядом отвратительно провыла сирена воздушной тревоги, и над городом завязался грандиозный воздушный бой. После всего пережитого мы не могли себе отказать в подобном зрелище и, как самые беспечные зеваки из мирного времени, стояли среди площади, задрав лица в небо.

Целый месяц мы не видели в небе нашей авиации, если не считать одинокого « ястребка», однажды сиротливо пролетевшего над нами в районе Калуги. А тут над нами крутили невиданную вертикальную карусель десятка полтора наших истребителей, то сближаясь с аналогичным колесом из «мессеров», то удаляясь от него. И всякий раз, как противники расходились там, в небе, перед новой атакой, здесь, на земле, начинали неистовствовать зенитки. Но мы меньше всего думали о том, что нас могут поразить осколки зенитных снарядов, что стоять на открытом месте вот так, без каски, очень опасно и что, наконец, мы, три оборванца, одни на городской площади, и без того должны во время тревоги привлечь к себе внимание. Нам все это не приходило в голову. Ведь мы были уже на своей земле, по эту сторону фронта!

Словом, уже через каких-нибудь десять минут патруль вводил нас в помещение городской комендатуры, а еще через десять дежурный, бегло допросив нас, загадочно скомандовал:

- Отвести их в театр, пусть там с ними разбираются.

И вот мы стоим в полутемном зрительном зале серпуховского городского театра. Комендантский патруль сдал нас, что называется, с рук на руки здешнему караулу и удалился. А мы попали в совершенно новую среду, со своим, уже прочно сложившимся укладом жизни, со своими правилами и традициями. Это и был тот пункт сбора, куда мы направлялись и куда покинутая нами колонна окруженцев еще не дошла.

Все пространство партера, откуда удалены ряды стульев, застроено дощатыми нарами в три яруса, с узкими проходами между ними. На нарах полно людей. Кто спит, кто просто сидит в задумчивости, свесив босые ноги, кто пишет письмо, кто ведет неторопливый разговор с соседями. Говорят здесь о самом обыденном - когда дадут махорку, где будут политзанятия, как насчет обмундирования, отпустят ли на Ноябрьские в город...

- Сейчас придет старшина, поставит вас на довольствие, а вы бы пока себе местечко на нарах присмотрели, - посоветовал нам какой-то доброжелательный человек, по всему судя, из здешних старожилов. - Располагайтесь, привыкайте. Пока проверочку пройдете, глядишь, и весна наступит. - И любезно осведомился: - Вы регистрацию уже прошли? Нет еще! Тогда идите на сцену, там вас запишут в книгу...

Действительно, на освещенной сцене стоял стол, за которым сидел и читал газету немолодой офицер. Когда мы трое поднялись по боковой лесенке и подошли к нему, он отложил газету и с любопытством посмотрел на нас.

- Товарищ капитан! - по всей форме начал Фурманский. - Разрешите обратиться...

- Новенькие!.. - вместо ответа констатировал капитан как-то уж очень по-домашнему, сразу обнаружив тем самым, что он из запаса. - Ну, рассказывайте, кто такие, где угодили в окружение?

- Мы - писатели-ополченцы, - обнадеженный интеллигентностью собеседника, начал Фурманский. -Ушли на фронт в составе писательской роты Краснопресненской дивизии...

- Писательская рота? - переспросил капитан. -Как интересно! - И я уловил в его восклицании легкий оттенок сомнения - уж не разыгрывают ли его эти оборванцы. - Значит, вы член Союза советских писателей? Разрешите узнать, какие же книги написали вы лично?

- Моя фамилия Фурманский, - улыбнулся Павел. - Я драматург. Может быть, слышали о такой пьесе «Маньчжурия - Рига»?

- Да, я москвич, - подтвердил капитан, - и видел такие афиши. Вот только не помню, какого театра? -уже явно экзаменуя Павла, не без ехидства в голосе осведомился он.

- «Нового театра» под руководством Федора Каверина, - развеял его сомнения Фурманский. - Это в Доме правительства, на набережной.

- Ну-с, а вы? - обратился ко мне капитан уже без былой недоверчивости.

- Я критик. Печатался в «Правде», в «Литературной газете», в «Литературном обозрении». Последнее время заведовал библиографией в «Новом мире»... А наш товарищ, - намеренно забежал я вперед, боясь, что Джавад скажет о себе, что он физик, и тогда нас с ним разлучат, - а наш товарищ - армянский поэт Саф-разбекян.

Уже склонный нам верить, капитан продолжал нас расспрашивать преимущественно о составе «писательской роты». Он задавал вопросы тем более заинтересованно, что такие имена, как Либединский, Фраер-ман, Злобин, Зозуля, Бек, что-то говорили его читательскому сердцу.

- Прямо не знаю, что с вами делать, - сказал, завершая расспросы, капитан и занес в журнал наши фамилии с пометкой: «8-я Краснопресненская дивизия народного ополчения г. Москвы, 22-й полк». -Оставлять вас здесь - бессмысленно. У нас ведь только рядовые... Пожалуй, вот что мы сделаем. Направлю-ка я вас на пункт сбора политсостава Западного фронта. Там от вас больше пользы будет. Это в Пер-хушкове, за Москвой. По Белорусской дороге...

Минут через сорок мы снова шагали по Московскому шоссе, но теперь уже с радостью на сердце и с официальным направлением, в котором штамп и печать удостоверяли наши фамилии и место назначения. Бумага, правда, была одна на троих, но все равно это был документ! И он давал нам право, больше того, он обязывал нас прибыть в Москву...

Не буду здесь рассказывать, как мы тогда добрались по совершенно пустынному шоссе до Подольска. Преимущественно - пешком. А от Подольска - и это было очередное везение - как раз, когда мы пришли на станцию, вот-вот должен был отойти какой-то шальной поезд на Москву. Тем не менее касса была закрыта и, как нам сказали, не открывалась уже с неделю. В последний момент мы втиснулись в толпу безбилетников, забившую вагонный тамбур, и поехали...

Опять начиналась пурга...

Загрузка...