XV ЧУЖАЯ ЗЕМЛЯ

Стонали монотонно, непрерывно, стоны били в мозг, долбили голову каплями падающей воды. Петухов шевельнулся, попытался открыть глаза, ресницы густо склеила запекшаяся кровь. Веки разлепил с трудом. Он лежал на спине; каменный, сводчатый потолок, закопченный и черный от вековой грязи, был затянут лохмами паутины.

Упершись стянутыми сыромятными ремнями руками в щербатую стену, пограничник сел. Ломило шею, боль тупо отдавалась в спине, ныло плечо. Что же произошло?

Расстреляв все патроны, он вместе с Говорухиным бросился к уткнувшимся в песок лодкам. В кустах лозняка, скрытых туманной кисеей, тускло поблескивали каски нарушителей. Схватка завязалась у самой воды.

Приземистый японец, присев, выбросил вперед винтовку, плоский штык едва не уперся в живот пограничника. Отпрыгнув, Костя обрушил на яйцевидную каску окованный приклад карабина. Из тумана вынырнули двое японцев, Говорухин успел выстрелить, свалить одного, второй схватил проводника, но, завопив, отпустил, атакованный разъяренной овчаркой.

В тумане стукали выстрелы, Говорухин исчез, Костя подбежал к лодке, саданул ногой по борту, проломив его. И тотчас ошеломляющий удар по голове…

С потолка капало, по лоскуту отслоившейся копоти ползла мокрица. В немытое окошко сочился слабый свет. Пограничник напрягся, пытаясь разорвать путы, — тщетно, спеленали на совесть. Вот, значит, как придется кончить жизнь! Напоследок, конечно, помучат, у них так заведено. Ну, насчет сведений — хрен самураи их получат. А умирать не хочется, надо бежать! Костя заворочался на заплеванном, замусоренном полу, — двери железные, массивные, окошко забрано толстой решеткой, руки связаны… нет, не получится. Разве когда на допрос поведут? Верно, тогда и драпануть, ноги резвые, унесут. А если допрашивать будут здесь? Костя прислушался, за окном похрустывал гравий, мерно вышагивал часовой.

Внезапно боль сдавила сердце: пограничник в плену — это не укладывалось в голове! Комсомольцы не сдаются, значит, он нарушил присягу, преступил законы государства, комсомола, опозорил имя свое. С лязгом открылась дверь, заскрипели несмазанные петли; сопровождаемый солдатом вошел желтолицый человечек в штатском.

— Господина борьсевика заборера? Жарь.

Человек из иного мира, японец, враг был рядом; в бою лица противников виделись размытыми мутными пятнами. Солдат стоял в тени, луч солнца высвечивал оттопыренное ухо, поблескивал красный околышек фуражки, плоский штык казался заточенным бруском льда. Штатский был совсем близко, протяни руку — достанешь, но руки связаны. Костя разглядывал неожиданного визитера, а тот улыбался все шире.

— Чито господина борьсевика жерает?

— Я не господин, — выдохнул Костя. — Руки развяжи.

— Не господина, не господина, — радостно закивал японец. — Товарися. Но развязара не можно. Сначара товарися говорира, шибыко нада…

Штатский вышел, солдат затворил дверь. Допрашивать будут, плохо. Показаний от него не добьются, значит, убьют.

О смерти думалось как о чем-то нереальном, не близком. Может, оттого, что за окошком, совсем как у бабушки в деревне, озабоченно кудахтали куры, горланил петух. Хвост бы ему вырвать… Было такое однажды, пришлось проучить горлодера. Бабка за этого дурака-плимутрока выдрала Костьку хлесткой крапивой.

Звякнул засов, солдаты втолкнули в подвал связанного Говорухина. Гимнастерка располосована, глаз затек опухолью, закрылся напрочь, другой дико сверкает. На щеке рваная рана.

— Есе товарися… — хихикнул человек в штатском. — Пожариста.

Говорухин шагнул к нему, солдат ткнул его штыком.

— У, гад!

Хлопнула дверь, Говорухин подслеповато щурился, привыкая к полумраку.

— Кто здесь? Кинстинтин! Стал быть, и тебя захомутали?

— Ахнули чем-то по голове, отключился. Похоже, прикладом.

— А ну, дай глянуть!

Говорухин осматривал Петухова, сочувственно плямкая губами.

— Хватил он тебя…

— Что там на затылке?

— Шишка в кулак ростом. А дырки нет. Пустяк…

— Тебе б такой пустяк, — обиделся Костя.

Говорухин прислонился к стене, охнул:

— Вот аспид! Всю задницу мне искромсал, шимпанза неумытая, пока сюда гнали. Штычком понужал, самурайская харя. Курить есть?

Костя пожал плечами. Говорухин обошел подвал, постукал сапогом по стенам, налег на дверь.

— Крепко сработано. Не проломить. Небось мироед какой строил. А если окошко выломать?

— Не получится, — возразил Костя. — Часовые услышат.

— Стало быть, мы в ловушке, Кинстинтин? Беда… Давай прикинем, как отсюда выбраться. Думай, Кинстинтин.

— Уже надумал, пока ваша милость неизвестно где пребывала, — поморщился от боли в затекших руках Костя. — На допросе руки развяжут. Тогда и рванем.

— Могут и не распутывать, — усомнился Говорухин. — Не все ли равно, как в могилу укладывать? Кинут связанными.

— Обожди помирать. Мы им мозги запудрим, наврем что-нибудь. Скажем, что подпишем протокол, сами напишем показания. Волей-неволей придется нас развязать. Как только развяжут, мы…

— Мне сейчас думать трудно, — сказал Говорухин. — Я головой вниз с ихнего катера падал, на корягу угодил. Ты мне умных вопросов сейчас не задавай. Все равно не решу.

— А надо решать!

— Надо, — согласился проводник. — Не зимовать же здесь…

Говорухин утих, но ненадолго. Словно компенсируя вынужденное бездействие, он снова заходил по подвалу, приглядываясь к стенам, долго крутился у окошка.

— На совесть строил купчишка: дом пушкой не пробьешь, а у нас, Кинстинтин, одни кулаки. Дохлое дело.

— Что же ты предлагаешь? — рассердился Петухов. — Может, поплачем, прощенья попросим: извините, мол, несознательных, больше не будем?

Говорухин засмеялся:

— Ой, Кинстинтин, уморил. Да я сроду не плакал! Я своих слез не видел, не знаю, какие они есть. Когда в зыбке качался, еще возможно… У нас в деревне народ крепкий, слезу не уронит. Заяц, ежели его подранить, голосит, а человеку совестно, человек обязан себя уважать. Братишка меньшой, Серенька, грибы собирал, гадюка его ужалила. Палец раздулся, Серенька руку на пенек и топором…

— А дальше? Чего молчишь, как утопленник?

— А чего говорить? Вернулся Серенька домой, рука тряпкой замотана. Носом пошмыгал, и все. Дознались недели через три, когда повязку сбросил. А еще…

Лязгнул засов, вошел давешний карлик в сопровождении унтер-офицера и трех солдат. Унтер что-то отрывисто пролаял, карлик собрал на щеках умильные морщины.

— Господина капитана низко просит вас пожаровать. Пожариста.

Пограничники переглянулись.


Черноволосый японский офицер небольшого роста за письменным столом приветливо улыбался. Сбоку примостился писарь, офицер-переводчик отдал короткое приказание. Конвоиры подтолкнули пленных прикладами.

— Господин капитан изворит спросиць, скорько сордат на застава? Скорько пуреметы? Говорице. Пожариста…

Говорухин, отвернувшись, смотрел в окно. Петухов шевелил затекшими пальцами, накалялся.

— Господин капитан высе понимаета. Руки борят? Товарися будет говорира, руки будем развязаць. Пожариста.

«Эту крысу ногой, ближайшего конвоира головой в живот и…» Костя поглядел на Говорухина, тот по-прежнему созерцал уходившие к горизонту заснеженные поля.

— Пожариста…

«Рано торжествуете, гады! Мы вам сейчас нервишки помотаем». Петухов подался вперед.

— Пока руки связаны — разговор не получится. Настроения нет.

Переводчик оглянулся на офицера, тот бросил несколько коротких рубленых фраз. Переводчик проговорил, словно извиняясь:

— Господин капитан убедитерно настаивает.

— Руки развяжите.

— Господин капитан приказывает.

— Чихали мы на его приказ!

— Почтитерьно извиняюсь. Чито?

Переводчик, шипя и приседая, переводил офицеру, по возможности смягчая выражения, дерзкий ответ. Капитан невозмутимо улыбался. Ты у меня притихнешь! Петухов шагнул вперед, охранники выставили штыки, холодное жало уперлось в затылок, Костя покосился на товарища, Говорухин подвинулся ближе. В окно смотрит, а все видит, отметил Петухов.

— Вопросик можно?

— Пожариста…

— Спроси у начальника, почему у него борода не растет?

— Такая вопроса спрасивать не мозно. — Узкий лобик переводчика превратился в полоску. — Не мозно.

— Больше вопросов нет…

— Господин капитан предупреждает — вы очень пожареете. Будете говорить?

— Буду. Пошел ты…

Переводчик что-то замямлил. Офицер процедил сквозь зубы распоряжение, конвоиры штыками вытеснили пленных из кабинета, отвели в подвал.

Пожилой охранник принес котелок с каким-то варевом, Говорухин облизнулся.

— Никак кормить намеряются? Живем, Кинстинтин!

Петухов обозлился:

— Эй, кривоногий! Я, по-твоему, по-собачьи лакать должен? Руки развяжи, черт тебя нюхай!

Унтер будто понял, разрезал ремни, пограничник, кряхтя от боли, пошевелил затекшими пальцами, растер кисти.

— Я теперь ложку не удержу.

— Ничего, Кинстинтин, приспособимся. Ох ты, рис никак?

Солдат принес деревянные палочки. Унтер показал на котелки, что-то сказал, солдат засмеялся — тонко, визгливо: палочками есть не умеют, вот дикари! Петухов выхватил горсть риса и тут же высыпал в котелок.

— Горячий!

Потом приспособились, черпали крышкой котелка, Говорухин причмокивал, с хрустом круша зубами хрящеватое мясо, смаковал подливу.

— Соленое, Кинстинтин. Не потравят, часом?

— Вскрытие покажет.

Котелки заблестели, отполированные; охранники ушли.

— Кваску бы, — мечтательно протянул Говорухин. — Или морса.

Пограничников мучила жажда; воды им не дали.

После ужина (рис с соленой рыбой) Петухов жестами попросил напиться, унтер притворился, что не понял. Говорухин нахмурился.

— Кинстинтин! А ведь они нас заарканили.

— Как это?

— Осолонились мы порядком. Хитро задумано.

«Измором хотят взять», — подумал Костя; пить хотелось все сильнее. Чтобы отвлечься, он попытался думать о заставе, но жажда палила огнем, губы спеклись, рот пересох. Костя закрыл глаза и явственно увидел ручей — светлый, прозрачный…

— Напиться бы, Кинстинтин. У нас знаешь какие родники? Водица студеная, зубы ломит.

Ночью по ногам бегали жирные пасюки. Петухов равнодушно стряхивал их, Говорухин вскрикивал от страха; не выдержав, растолкал товарища:

— Слышь, Кинстинтин, поднимайся. Зверье поганое шастает.

— Это крысы, давай спать. Во сне хоть пить не хочется.

— А мне речка снилась…

Облизывая вспухшим языком кровоточащие губы, Говорухин пространно рассказывал о родной деревне, он очень боялся крыс и, опасаясь, что товарищ заснет, болтал без умолку. Костя лежал, закрыв глаза, тщетно пытаясь скопить слюну, чтобы затем проглотить.

— Самая паскудная тварь крыса. У соседей в люльку забралась, мальчонке пальчик попортила. Он в крик, баба проснулась, та с люльки шасть…

Забылись на рассвете под горластую перекличку петухов. Утром солдаты принесли завтрак, Говорухин взял котелок, покрутил распухшим носом:

— Пахнет! А попить обратно не притащили, стервы!

Костя не ответил, язык царапал горло наждаком, гортань горела.

Днем, когда муки стали невыносимыми, пленных повели на допрос. Толстый офицер приветствовал их как старых знакомых, узкие глазки лучились.

— Товарной хорсё кусай? Есце не надо? — участливо осведомился переводчик. — Господин капитан интересуется: мозет, жераете вода?

Петухов сонно уставился на хилого японца.

— Не-а. Не хотим.

Переводчик захихикал.

— Русика шутка хорсё. Русика рюди рюбят шутить.

— Любим, — сказал Говорухин. — Обожаем. А пить мы не желаем. Да и вода, поди, у вас не вкусная. Квасу бы сейчас…

Ночью Говорухин скрипел зубами.

Прошло двое суток. Пограничники отказались от пищи: по-прежнему охранники приносили вымоченный в рассоле рис да круто посоленную кету.

— Есть хочется, — хрипел Говорухин.

— Нельзя, Пишка. Озвереем от жажды.

Терпели еще день. Ночью Косте привиделась река — полноводная, глубокая. Прозрачно-холодные волны мерно лизали берег, шуршали ракушки, камушки. Утром Петухов проговорил задумчиво:

— Сегодня этому капиташе я зубов поубавлю!

— Чего удумал, Кинстинтин? — встревожился Говорухин. — С ума-то не сходи. Мы ваньку валяем, японцам сроки срываем.

Говорухин попал в точку. Командир японского полка, получивший приказание прощупать советскую границу на участке заставы «Турий Рог», действительно спешил, ежедневно ему звонили из штаба армии, торопили; в недалеком будущем предполагалось нанести удар именно на этом направлении, необходимо выявить силы противника — огневые средства, части поддержки. А тут повезло — взяты русские пограничники. Случай редчайший. Командир полка досадовал, что поспешил донести «наверх» о захвате пленных, следовало сперва их допросить, вырвать нужные сведения. В решительных выражениях полковник обвинил Маеда Сигеру в нерасторопности, предупредив, что за это придется отвечать.

Капитан заверил командира полка, что необходимые данные будут вот-вот получены, — жажда заставит пленных заговорить.

— Вы недостаточно знаете русских пограничников, Маеда-сан. Они беспредельно преданы Родине.

— Ничего. Я поставил их в затруднительное положение и…

— Поспешите, капитан. Настоятельно рекомендую.

Тон командира полка сомнений не оставлял, но Сигеру не огорчился: выход отыщется.


…Пленных подтолкнули прикладами, перешагнув порог, они зажмурились от света: ярко горели мощные лампы, сидевший за столом японец в штатском округло повел рукой, предлагая сесть. У окна стоял стройный офицер в лихо заломленной фуражке. Щегольской китель, погоны отливали золотом, хромовые, тонкой кожи сапоги.

Пограничники стояли, молча разглядывая пришельца из прошлого.

— Беляк! Натуральный беляк! — удивился Говорухин. — Как в кино.

— Молчать! — приказал офицер. — Я прапорщик русской армии Лещинский. С кем имею честь? Судя по изъятым у вас документам, вы Говорухин Пимен Данилов и Константин Васильев Петухов, нижние чины советской пограничной стражи. Не так ли?

Лещинский, в свою очередь, тоже с любопытством оглядывал пленных: так вот они какие, коммунисты!

Вошел Маеда Сигеру, Лещинский вытянулся, щелкнул каблуками. Накануне капитан потребовал заставить пленных дать показания.

— Добудьте исчерпывающую информацию. Командование намерено подробно изучить оборону участка заставы, где служили эти солдаты. Желательно знать как можно больше о береговых укреплениях, огневых точках. Мы с вами побывали в этом районе, поэтому нам предстоит исчерпывающе охарактеризовать его в рапорте начальству. Оттого нам и отдохнуть не дали, поручили работу с пленными. Нужно выжать из них как можно больше. Надеюсь на вашу помощь, господин Лещинский.

— Сделаю все, что в моих силах, господин капитан.

Лещинский старался, вопросы ставил обстоятельные, сознательно их упрощая, — пленные явно не интеллектуалы, черная кость. Поначалу задавал совсем легкие: сколько пограничников на заставе, фамилии начальника, командиров. Пленные с ответами не торопились. Тот, что постарше, с заплывшим глазом, упрямо смотрел в окно, другой, совсем мальчишка, держался вызывающе. Он первым развязал язык.

— Сколько на заставе бойцов? Вот уж не знаю. С арифметикой не в ладах с детства. В школе выше тройки не получал.

— И все же ответить вам придется. Итак, численность личного состава? Вооружение? Отвечайте! Не забывайте, что вы в плену.

— Как можно! Сколько у нас народу, спрашиваете? Так и быть, скажу. Полтыщи. Пулеметиков десятка четыре. А то и пять. Станковых, конечно.

— Чепуха! — вскипел Лещинский. — Чушь. Назовите фамилию начальника заставы.

— Запупышкин. Или нет, Перепрыжкин.

Лещинский покраснел, над ним явно издевались.

— Советую говорить серьезно. Не забывайте о вашем положении. Юмор может стоить очень дорого. Фамилия начальника заставы?

— Кошкимышкин! А может, Раздватришкин.

— А вы что скажете? — спросил Лещинский Говорухина. — Пограничник молчал.

Маеда Сигеру, сидевший в стороне, бросил стоявшему у двери унтеру несколько слов. Тот принес кувшин с водой, фужеры. Капитан протер белоснежным платком фужер, налил воду. Вода голубела под солнечным лучом. Маеда Сигеру кивнул Лещинскому — переводите.

— Вот частица хрустального чистого потока. Он рождается высоко в горах, несет в себе прохладу, освежает путника, утоляет жажду. Нет ничего мучительнее жажды, — с пафосом говорил Маеда. — Нет ничего прекраснее глотка воды, мгновения, когда иссохшие губы касаются края наполненной живительной влагой чаши…

Русские слушали с напряженным вниманием, ловили каждое слово, пограничник постарше весь напрягся, юноша приоткрыл спекшийся рот, облизал губы. Маеда Сигеру поднял бокал, медленно поднес к квадратному лягушачьему рту, пил неторопливо, маленькими глотками, остаток выплеснул.

Вода брызнула на пол, юный пограничник вздрогнул, подался вперед. Сигеру, наполнив бокал, протянул его Лещинскому.

— Благодарю вас, я не хочу пить.

— Два-три глотка. В интересах дела. Так. А теперь спросите: намерены ли пленные давать показания?

Лещинский перевел. Пограничник с изуродованным лицом не ответил, его товарищ прищурился.

— За водичку Родину продать? Предложение, достойное офицера.

Лещинский вспыхнул:

— Фанатик! Все равно придется отвечать! Если будете и дальше в молчанку играть, поставим к стенке!

— Расстреливай, самурайская подстилка!

…Поздно вечером в камеру вошли солдаты, оттеснили пленных к стене, следом появились Маеда Сигеру и Лещинский; измученные пограничники едва держались на ногах.

— Как вы думаете, господин переводчик, выдержат ли пленные продолжительное путешествие? Полковник Кудзуки требует их к себе.

— Затрудняюсь ответить, я не врач. Судя по виду этих людей, они подвергались физическому воздействию, что совершенно недопустимо. Женевская конвенция запрещает жестокое обращение с военнопленными…

— Женевская конвенция тут ни при чем, Советский Союз ее не подписал, следовательно, на граждан СССР она не распространяется. Но вы не ответили на мой вопрос: выдержат ли пленные?

— Но с какой стати вы меня спрашиваете об этом?

— Вы же русский, знаете свою нацию: европеец подобного испытания не выдержит.

— А русских вы считаете азиатами?

— О! Я вовсе не хотел вас обидеть, господин Лещинский. Оставим это, скажите пленным, что их сейчас накормят, в общем все, что сочтете необходимым: их нужно подбодрить. Я обязан доставить ваших соотечественников в приличном состоянии.

— Послушайте, господа, — начал Лещинский. — Вас сейчас накормят, напоят. Вам предстоит дальняя поездка, необходимо соответствующим образом подготовиться.

— Мы не господа, — прохрипел Петухов. — Понял, шкура?

— Молчать! Я при исполнении служебных обязанностей! — вспыхнул Лещинский. — Слушать!

— Тебя слушать?! Пошел к едрене фене на пельмени, японский холуй!

Маеда Сигеру подал знак, солдаты набросились на пограничников, замолотили кулаками, прикладами, Лещинский попятился:

— Что вы делаете?! Господин капитан, прекратите это зверство!

Короткая команда, и солдаты взяли винтовки наперевес, плоские штыки уперлись бойцам в грудь, оттеснили их к стене. Лещинский подскочил к капитану:

— Опомнитесь! Это же пленные!

— Ничего, ничего, — Маеда Сигеру довольно потер пухлые руки. — Маленький урок строптивым. Теперь оставим их на время, пусть поразмыслят над своим положением.

Дверь захлопнулась. Петухов, зажав пальцами нос, старался остановить кровотечение, Говорухин потирал живот — морщился.

— Вот и накормили, Кинстинтин!

— Эти накормят, жди… — сглатывая кровь, глухо всхлипывал Петухов и вдруг оживился: — А я одному врезал, запомнит советского пограничника!

Снова ввалились охранники, коренастый японец держал котелки с водой, остальные его прикрывали, готовые в любую секунду прийти на помощь. Солдат поставил ношу на грязный пол, Петухов схватил ведерко, стуча зубами, глотал ледяную, до ломоты зубов, воду; никогда не пил столь вкусной!

Говорухин, следя за судорожно двигавшимся кадыком Кости, бормотал, словно подсчитывал глотки:

— Так, так, так…

Потом пил сам. Петухов, отдуваясь, вытер рукавом рот. охранники посмеивались.

Костя рассердился.

— Чего уставились? Не видали, как люди пьют?

Японцы что-то забормотали, низенький солдатик с плоским, как блин, лицом щелкнул себя по горлу:

— Сакэ!

Охранники визгливо захохотали. Говорухин укоризненно сказал:

— Регочете, дурочкины сполюбовники? Сперва бьете, а потом ржете?

Вошел Лещинский, и веселье прекратилось. Переводчик был мрачен, капитан Сигеру обвинил его в либерализме, не присущей воину жалости, пообещал уведомить начальство. Расстроенный Лещинский заверил, что подобное не повторится.

— Итак, пищу и воду вам принесли. Приготовьтесь, через полчаса мы отправляемся. Приведите себя в порядок, почистите одежду…

— Хороша! — Петухов одернул рваную гимнастерку; Говорухин выглядел не лучше.

— Одежку впору на чучелу надевать. Ободрались вконец, срам прикрыть нечем. Как бы не поморозить.

Их втолкнули в машину, предварительно связав руки Говорухину сунули замасленную брезентовую куртку.

— Чужие обноски не возьму.

Куртку накинули пограничнику на плечи. Солдаты рассадили пленных по углам, тесно набились в машину. Маеда Сигеру, подняв меховой воротник шинели, сел в кабину, блестящую саблю поставил между ног. Лещинский поместился в кузове.

Свистел порывистый ветер, переметая на дороге сухой, колючий снег, пограничники дрожали от холода. Сигеру, сунув руки в карманы, ощутил приятное тепло — заработали химические грелки.

Ехали долго. Пограничники, пригревшись, дремали; после холодного подвала, где шероховатые стены поросли бородами инея, военный автобус казался уютным. Машину качнуло на выбоине.

Петухов открыл глаза. Куда их везут? Что же дальше? Будут допрашивать? Ничего не добьются. Мучить, пытать? Все равно ничего не услышат.

Машина шла по гладкой, накатанной дороге, Петухова укачивало, он вновь задремал. Автобус резко затормозил, Петухов проснулся, за решетчатым стеклом темно. Солдаты курили, негромко переговаривались. Говорухин сладко зевнул.

— Сон я видел, Кинстинтин! Сижу за столом, а маманя пироги несет. С пылу, с жару. А поесть не успел — еще б чуток поспать… А пироги у мамани — пальчики оближешь!

— Прекрати, Пишка! Сдурел?

Помолчали, Петухов обдумывал план побега. Ничего не придумав, решил развлечься.

— Скажи, Пиша, предателя с чем можно сравнить?

— С глистом, — охотно подыграл Говорухин. — А еще с хорьком. Вонючи — спасу нет!

— Пожалуй, ты прав. А как считает господин бывший русский? — Петухов поглядел на Лещинского.

Переводчик промолчал. Костя воодушевился.

— А ты уверен, Пиша?

— Все так думают, Кинстинтин. Поганее предателей ничего на свете нет. Дух от них дюже тяжелый, аж в нос шибает.

Петухов втянул ноздрей воздух, другую заклеила засохшая кровь.

— Верно. И впрямь смердит.

Лещинский что-то произнес по-японски, унтер поочередно ткнул пограничников кулаком. Говорухин сказал:

— Вот так. Заработали на орехи.

— Сейчас отблагодарим, — изловчившись, Петухов пнул унтера ногой.

Автобус остановился, солдаты набросились на пограничников, Маеда Сигеру безучастно наблюдал за избиением в открытую дверь. Потом прокричал команду, вихрь ударов стих, солдаты швырнули пленных на заплеванный пол, придавили сапогами. Машина покатилась дальше.

Автобус тяжело проваливался в ямы, подпрыгивал на ухабах, пленных мотало из стороны в сторону. Говорухин молчал, Петухов, оглушенный ударом под «ложечку», скрючился, не в силах разогнуться: от боли перехватило дыхание. Потом полегчало, но пошевелиться не удалось: японцы прижимали его к полу. С трудом повернув голову, ободрав щеку о какую-то железку, пограничник увидел, как конвоиры попирали сапогами распростертого Говорухина.

— Ах, сволочи! — Петухов рванулся, его придавили сильнее, он продолжал вырываться, тогда один из солдат хватил пограничника прикладом между лопаток, Костя задохнулся от боли…

— Кинстинтин, не томашись, хуже будет, — подал голос Говорухин. — Потерпим. Не на край же света нас везут.

— Я этим гадам…

— Уймись, Кинстинтин. У них сила…

— Ничего, — бормотал Петухов. — Отольются кошке мышкины слезки. Убери сапог, сволочь! Ну!

— Рекомендую не бесчинствовать, — посоветовал Лещинский. — Вы усугубляете свое положение. Если пообещаете вести себя благоразумно, я попрошу господина капитана…

— Заткнись, белая харя!

— Оскорбления, нанесенные военнослужащим императорской армии и лично мне…

— Еще не то услышишь, гад полосатый! Ой!

Унтер, уловив в словах пограничника угрозу, ударил Петухова сапогом в бок. Лещинский отвернулся.

За пропыленным окном проплывала заснеженная маньчжурская равнина — скучная, однообразная нищая страна, забитый народ, кто только его не угнетал! Лещинский прожил в Китае немало, но так и не понял это странное государство. Сейчас думалось не о китайцах — он не мог понять своих соотечественников, распростертых на грязном тряском полу под ногами японских солдат. Две недели пленные содержались в ужасных условиях: голод, инквизиторская пытка водой… Их били. И как! Но пограничники не молили о пощаде, ни о чем не просили, напротив, держались независимо, дерзко. Что за люди? Откуда черпают силы, чтобы не сломаться, выстоять? Одурманены марксизмом? Но любая идеология отступит перед такими истязаниями, отойдет на задний план. Что же придает им силу? Уверенность в правоте своего дела?

Теряясь в догадках и не находя на тревожащий вопрос ответа, Лещинский захотел поговорить с пограничниками по душам, попытаться вызвать их на откровенность. Быть может, тогда удастся понять этих простых парней, вскормленных молоком россиянки…

Один из пленных зашевелился, тихо застонал. Лещинский нагнулся к нему:

— Вам плохо?

— А кому сейчас хорошо? — Пленный повернул голову, охнув от боли. — Опять щеку ободрал…

— Потерпите, скоро приедем, вам окажут медицинскую помощь.

— Зачем? Все раво шлепнут. Или отрубят голову. Ваши хозяева мастера на такие штуки.

— Вы упрощаете. Командованию Квантунской армии мы не подчинены, у нас свое руководство.

— Какой же, пардон, нации?

— Естественно, русской!

— Что в вас русского? Мундир английский, погон французский…

Дискуссию прервал японский унтер: разговаривать с коммунистами запрещено. В довольно резкой форме он заявил об этом Лещинскому. Переводчик смущенно развел руками:

— Сожалею, но вынужден прервать нашу беседу. Весьма сожалею…

— Теперь, Кинстинтин, видишь, кто у них хозяин, а кто — пришей-пристебай? Очень даже понятно…

Машина остановилась, пленных вытащили из кузова: стоять они не могли, солдаты сволокли их в камеру, швырнули на ворох соломы и тряпья. Пограничники дрожали, прижимаясь друг к другу, на рассвете забылись тяжелым сном.

Часа через два лязгнул засов, солдаты принесли котелки с бобовой похлебкой. Говорухин оживился:

— Заправимся, Кинстинтин?

— Спрашиваешь?! Бери ложку!

— А не потравят нас самураи?

— Вряд ли. Не затем сюда везли.

— Резон… — Говорухин вмиг опустошил котелок, огорчился: — Детсадовская норма. С такой пишши живой будешь, но худой будешь.

— А ты на деликатесы рассчитывал? Ух, черт!

— Ты чего, Кинстинтин?

— Чего, чего. — Петухов потер синюю скулу. — Меня в автобусе рябой гад каблуком двинул.

— То-то щеку разнесло. Не горюй, заживет.

Говорухин выглядел бодрым, отдохнувшим, хотя и ему досталось основательно. Костя прищелкнул языком.

— Разукрасили тебя, Пимен, знатно!

— Есть немножко. Похоже, нам с тобой, Кинстинтин, сегодня еще добавят. Особенно тот, рябой. Ерзок[191] на руку, стерва.

— Ничего, нас тоже запомнят. Рябой небось и сейчас чешется, прилично я ему врезал, очень уж удобно стоял.

— По секрету, Кинстинтин, я тоже одного приласкал.

Говорухин по-бабьи подпер щеку, пригорюнился, зачастил вятской скороговоркой:

Он зачал меня ласкать,

Из угла в угол таскать,

Он ласкал меня, ласкал,

Аж по всей избе таскал…

Проводник исчез; пожилая, «заласканная» пьяницей мужем баба вопила, кляня постылое свое житье. Но вот проводник выпрямился:

— Думаешь, нас в расход, Кинстинтин?

— Наверное. Зачем мы им нужны? Помучают, на допросы потаскают, зубы поплюем в разные стороны…

— А они?!

— И они поплюют. Обязательно!

— Сделаем! — повеселел Говорухин. — Мы, Кинстинтин, все могем. И вот что скажу, друг ты мой разлюбезный. Уж ежели нам стенка выйдет, помрем с музыкой. Аж чертям тошно станет, вот как мы помирать будем, Кинстинтин!

— Верно, Пиша! Покажем самураям, на что способны пограничники, как умирают комсомольцы. Но давай переменим пластинку, похоронная мелодия ни к чему. Лучше поразмыслим, как отсюда смыться.

— Нешто из этой тюряги сбежишь? Стены толстенные, двери — как царские врата в Красноярском соборе.

— И все же попытаемся, не возражаешь?

— Одна попробовала, да семерых родила. Нам такое не подходит. Мы — безо всякой пробы: удерем, и весь сказ!

Звякнул засов, заскрипели ржавые двери…

Загрузка...