Пригласив русских к себе, Ли Цзян объявил, что им придется отбыть на родину в сопровождении китайских бойцов, хорошо знающих местность, по которой проложен маршрут, разработанный на основании разведданных, полученных штабом накануне. Провожатые родились и выросли в приграничье, неплохо ориентируются в местных условиях неоднократно бывали там по заданию командования. Русским выдали военную форму без знаков различия, теплое белье, плотные защитные стеганки, шапки, перчатки, вооружили карабинами, гранатами, ручным пулеметом.
— Дегтяревский. — Огладив корявой ладонью вороненое тело ручника, Данченко с треском припечатал диск. — Новенький, видать, недавно с завода.
Петухов разобрал пулемет, заглянул в ствол.
— Точно. Из него еще не стреляли.
— Удали смазку, протри насухо, — приказал Данченко. — А ты, Пимен, займись боеприпасами.
— Есть! Гранаты, между прочим, тоже нашенские — РГД и «феньки».
— Интернационализм в действии, — весело пояснил Петухов. — И тебе работенка есть, Петя. Сходи, пожалуйста, к ихнему Плюшкину, разживись ветошью для протирки. Заодно и шомпол добудь, без него стволы не продраить.
— Возьмите меня, Петр, — предложил Лещинский. — Иначе как вы с китайским коллегой объяснитесь?
— Не ходи, Стас. Наш Плюшкин с китайским всегда общий язык найдет.
— Цыть, петух бесхвостый! Раскудахтался. Оставайтесь, Станислав Леонидович, я сам управлюсь.
Данченко был озабочен: стоило ли Лещинскому давать оружие? Не исключено, что раскаяние переводчика вынужденное, притворство, ловкая игра. Оттяжка времени в ожидании подходящего для бегства момента. Вооруженный, он станет опасным, в любую минуту может пустить оружие в ход. Если же карабин у него отобрать, китайцы поймут, что Лещинский служил оккупантам, и тогда его участи не позавидуешь: с японскими прислужниками здесь церемониться не станут. Выхода нет, придется рисковать. Но глаз с переводчика не спускать, следить за каждым шагом.
Уходили утром. Накануне командир батальона устроил прощальный ужин. Кроме Ли Цзяна и трех командиров рот пришли бойцы, которым предстояло идти вместе с русскими. Ли Цзян откупорил пузатую черную бутылку с цветастой наклейкой.
— Ханшин, китайская водка. По русскому обычаю, перед дальней дорогой полагается…
Непьющий Лещинский отказался, пограничники мялись, Ли Цзян горячо уговаривал, в конце концов Данченко уступил.
— Плесните чуток. Побачим, що це таке. Ух!
— Не нравится? — искренне огорчился комбат. — Высший сорт, настояна на женьшене. Берег для праздника, но ради такого случая…
Отдохнувшие, выспавшиеся, плотно позавтракавшие путники шли налегке, несли только оружие — боеприпасы и продукты тащили китайцы. Данченко протестовал, желая разделить поклажу поровну, но молодой командир ничего не хотел слышать — приказ товарища Ли Цзяна. Русские друзья столько вытерпели, немало испытаний еще впереди, а для китайского бойца это не ноша: вооруженный, с полной выкладкой, он проходит до восьмидесяти километров в сутки подкрепившись горстью риса и глотком воды из ручья.
— Это правда, — подтвердил Лещинский. — Выносливость китайских солдат поразительна, они безропотно и стойко переносят лишения, умеют довольствоваться малым.
— Восемьдесят километров с полной выкладкой? — усомнился Петухов. — Ты что-то путаешь, Стас.
— А я верю! — сказал Говорухин. — Вспомните, что мы позавчера видели.
В тот день товарищ Ли Цзян организовал маленькую экскурсию, русских провели по лагерю, показали казармы, комнату для политических занятий, столовую. Побывали они и в поле, где стрелковый взвод занимался тактической подготовкой. Затем гостей повели на плац, где выстроилась рота. Командир громко отрапортовал Ли Цзяну, вернулся к замершему строю и двинулся вдоль застывших шеренг со списком, время от времени выкрикивая фамилии бойцов. Услышав свою фамилию, солдаты выходили из строя, выслушивали приказания ротного и возвращались обратно либо отходили в сторонку, где уже стояло несколько человек.
— Посмотрим, это интересно, — сказал товарищ Ли Цзян. — Здесь отбирают людей для выполнения ответственного и сложного боевого задания. Берут исключительно добровольцев; вероятность выжить ничтожно мала. Но, как видите, желающих пожертвовать жизнью во имя нашей победы предостаточно.
Ли Цзян не преувеличивал, вечером Лещинский привел некоторые подробности происходившего на плацу.
Командир роты был краток:
— Для выполнения боевого задания нужны добровольцы. Шансов уцелеть никаких, согласившийся геройски погибнет. Семейных товарищей прошу воздержаться, возьму только холостых. Считающие себя годными — шаг вперед!
Вышла вся шеренга, командир похвалил бойцов за патриотизм и мужество и предупредил, что к отбору следует отнестись серьезнее, строже, попросил солдат подумать хорошенько еще, прежде чем соглашаться. Команда прозвучала снова, теперь из строя вышли семеро. Ротный подошел к левофланговому, тщедушному юноше с тонкими чертами лица.
— Ты, Го Фу-Юань, храбрый и дисциплинированный воин. Но, к сожалению, ты сын помещика, командование не может доверить тебе столь важное задание.
— Я готов умереть за наши высокие идеалы, товарищ командир!
— Смерть в борьбе за народное дело — высшая награда солдата. Однако человек чуждого нам классового происхождения ее недостоин. Ты будешь жить. Становись в строй.
Слезы потекли по худым щекам юноши, ссутулившись, он поплелся на свое место; командир остановился возле приземистого крепыша.
— Ты, Ма Чжу, тоже не подходишь, ведь ты сын кулака.
Парень страдальчески сморщился:
— У нас же не было батраков! Отец никогда не нанимал поденщиков. К тому же он давно умер.
— Не имеет значения. Хозяйство кулацкое…
— Я с детских лет не жил с отцом, я публично от него отрекся. У меня два ранения, полученных в боях с японскими захватчиками!
— Не имеет значения. Марш в строй!
Заплакал взахлеб и Ма Чжу; придирчивый ротный забраковал еще двоих, а пятого бойца оглядел с нескрываемым удовлетворением.
— Ты, Во У, работал на машиностроительном заводе токарем. Ты подходишь.
— Спасибо за великую честь, товарищ командир! — радостно гаркнул солдат. — Я умру, но выполню боевой приказ. Клянусь! Помните обо мне.
— Мы никогда тебя не забудем, отважный товарищ Во У. Рота тобой гордится.
Столь же счастливыми оказались и двое остальных, глаза их блестели.
Лещинский умолк; пограничники были потрясены.
Теперь путники шли днем, но, хотя проходили по освобожденным районам Китая, завидев на дороге повозки или пешеходов, шарахались в лес, бежали в сопки. Провожатые сдержанно улыбались: здесь русским товарищам ничто не угрожает. Китайские бойцы держались на редкость скромно; когда требовалось взобраться на крутую, скалистую сопку, перейти по тонкому, обледеневшему бревну не скованный льдом ручей, всячески помогали русским, предлагали нести их оружие, русские не соглашались, хоть и уставали изрядно — китайцы задали высокий темп, короткие привалы устраивали редко.
Особенно доставалось Лещинскому: опустив голову, дыша как загнанная лошадь, он едва тащился; тоненький гибкий паренек с совершенно непроизносимым именем не раз порывался взять его карабин и, встретив отказ, жалостливо шмыгал приплюснутым носом. Парнишку с легкой руки Петухова прозвали Васьком. Он охотно откликался на новое имя, был общителен и обладал редкой способностью в нужный момент быть под рукой. Васек, тот самый боец, что подарил Петухову шапку, очень привязался к пограничнику, подолгу шел рядом с ним, что-то лепетал. Косте паренек тоже пришелся по нраву, на ночевках в фанзе Васек выбирал Петухову местечко у очага, подсовывал ему свою циновку. Костю опека возмущала.
— Я сплю на двух циновках, а ты дрожишь на голом полу? Не пойдет! Чтобы больше этого не было, слышишь, Василий? Русским языком тебе говорю.
Лещинский переводил, китаец тихонько хихикал, смех обезоруживал — сердиться на бойца было невозможно.
— Жук ты, Васек. Хитер, монтер!
Досталось Ваську и от Данченко. На первых порах старшина помалкивал, притворялся, что не замечает той большой нагрузки, которую добровольно взвалили на себя провожатые. Занятые в течение светового дня разведкой, они уходили далеко вперед, держались на флангах в нескольких километрах от русских, первыми заходили в попадавшиеся на пути деревни, челноками сновали взад-вперед, постоянно находясь в движении, а ночью несли боевое дежурство, охраняя сон друзей. На исходе четвертого дня Данченко приказал Говорухину заступить на пост, взяв карабин, пограничник вышел во двор. Васек встрепенулся — он еще не выставил часового, — китайцы доедали свой рис. Уронив палочки в глиняную миску, Васек метнулся к двери, увидев прохаживающегося за плетнем Говорухина, поманил его в фанзу. Пограничник покачал головой:
— Никак невозможно, браток. Не приказано. На посту я. Отстою, сколько положено, придет сменщик, тогда и почаевничаем.
Васек замахал руками, сопроводив усиленную жестикуляцию взволнованной тирадой, убежал в фанзу, сел на корточки возле Лещинского — провожатые уже знали, что этот русский их понимает, — и пожаловался на строптивого Говорухина.
— Петр, этот юноша требует, чтобы вы сняли часового.
Данченко нездоровилось, болела голова, знобило, и он не сразу понял суть дела. Разобравшись, сердито шевельнул лохматой бровью:
— Не сниму. Не для того поставлен на пост.
— Китайский солдат рекомендует нам беречь силы, они еще пригодятся. Пока мы находимся на освобожденной территории, караульную службу и разведку местности китайцы берут на себя, практически они давно это делают. Так велит закон гостеприимства. Госп… простите, солдат ссылается на неписаный закон, который в Китае соблюдается свято. Гости не должны выполнять никакой работы, даже самой пустяковой. Хозяину, нарушившему этот закон, никто не подаст руки, все от него отвернутся с презрением.
— Сурово. Но мы не гости, Станислав Леонидович. Пора внести ясность в наши отношения. Китайские товарищи спасли нас от гибели, многое сделали и делают для нас; мы обязаны по-братски разделить с ними все трудности. Все! Дежурить будем попеременно, Говорухина пусть сменит кто-нибудь из китайцев, а ты, Петухов, сменишь его. И так будет впредь.
Васек слушал Лещинского с убитым видом, пошептавшись с хозяйкой, принес из сеней циновки. Костя насторожился.
— Опять будешь мне свою подсовывать? Не выйдет, Василий.
Они заснули, прижавшись друг к другу.
— Ну вот и все, разлюбезный ты мой Кинстинтин, — нараспев протянул Говорухин. — Кончились золотые денечки. Сегодня выходим из Свободного района к черту в зубы. Горюшка мы не знали, топали потихонечку, теперь опять держи ушки востро — вступаем на каленую сковороду.
— Откуда ты знаешь? — Петухов, сменившись с поста, лежал у тлеющего очага, собираясь вздремнуть.
— Станислав Леонидович сообщил, а ему — Васек.
— Старшина знает?
— В курсе.
— Почему мне ничего не сказал?
— Не схотел перед сном настроение портить.
И снова, как прежде, шли, соблюдая меры предосторожности, редкие селения обходили стороной, выросший на пути городок околесили, потратив целую ночь. Дневали где придется — в оврагах, над берегом замерзшего ручья; спали на земле — равнина почти безлесная, набрать валежник удавалось редко. Прижимались друг к другу, коченели: оттепель сменилась морозом.
Но злее холодов лютовали заполнившие округ оккупанты. Деревни были забиты войсками; на околицах — доты и дзоты, на дорогах несмолкаемый гул — тяжелые грузовики, бронемашины, танки сплошным потоком текут на север.
Сквозь плотную толщу расквартированных в приграничье японских войск удалось просочиться чудом: боясь партизан, японцы ночами отсиживались в хорошо укрепленных опорных пунктах, не рискуя высунуть нос в безлюдную степь. Однажды вражеские посты открыли огонь, путники затерялись в ночи, да разве от пули скроешься?!
Задыхаясь, они бежали по снежной целине, их не преследовали, стрельба позади стихала, выстрелы звучали реже, потом и вовсе прекратились. На дневку расположились в лесу — чахлом, редком, просматривающемся насквозь; обросшие курчавым инеем деревья призрачно белели на краю затянутого сизым морозным туманом кукурузного поля. Проводив Говорухина на пост, Данченко устремил задымленный взгляд на Петухова.
— Пойдем со мной.
Костя дремал на охапке сухих стеблей, вставать не хотелось: только начал согреваться. Последние дни пограничник чувствовал себя плохо, противный озноб тряс днем и ночью, что еще выдумал командир?
— Поднимайся, успеешь выспаться.
— Может, попозже, Петя?
— Сказано, зараз!
Данченко явно раздражен; кляня в душе неугомонного старшину, Петухов разворошил свое уютное ложе и вдруг заметил, что Данченко ему подмигивает: что такое?! Когда отошли подальше и спустились в овраг, Данченко расстегнул телогрейку, покряхтев, снял свитер и рубашку.
— Глянь, что там у меня?
На плече темнело пятнышко запекшейся крови.
— Кажись, пуля!
— Ясно.
Борцовское тело старшины в пупырышках, на боку сочится кровавой белесью[239] потревоженная старая рана.
— Спина вроде зажила, а эта стерва никак не затянется. И бинта нет…
— Сейчас я от рубахи лоскут оторву…
— Обойдемся. Не копайся, зябко.
Петухов ощупывал плечо командира; выходного отверстия не видно, ранение слепое. А пуля — вот она — под кожей катается.
Данченко вздрогнул.
— Больно, Петро?
— Та ни! Пальцы у тебя як сосульки.
— Потерпи, неженка. Крови мало, корочка подсохла. Можете одеваться, ранбольной, осмотр окончен. За консультацию с вас причитается, но, принимая во внимание временные трудности с горячительными напитками и закусками, гонорар уплатите на заставе.
— Подожди, лекарь! Не вылечил, а уже гроши требуешь? Тащи пулю.
— Нечем, Петя. Поноси ее пока. На заставе Король запросто вынет, у него инструментов целый шкафчик.
— Сам достанешь. Косарь[240] твой целый? Не загубыв?
Струхнувший Петухов заспорил, но командир уперся — действуй! Костя резал по теплому, живому, пот заливал глаза, в ушах противно звенело, руки тряслись. Боясь задеть кровеносный сосуд или нерв Костя возился так долго, что Данченко не выдержал.
— Дрожишь, фронтовик липовый! Трясешься, как овечий хвост! Чего осторожничаешь — кромсай! — Старшина знал, на какую мозоль наступить.
Петухов рассвирепел.
— А ты не напрягайся! Накачал бычиные бицепсы, трицепсы. Невозможно мышцу прорезать. Расслабься!
— Ишь, чего захотел! Пограничникам не положено. Работай спокойно, да не трясись, осыплешься. Работай!
Костя едва не рехнулся от этой «работы». Но вот лезвие чуть слышно чиркнуло по металлу и на ладонь вывалилась остроконечная пуля — мокрая, скользкая…
— Есть! Вот она, сволочь!
— Добре. Теперь завяжи. Дери мою рубаху, не жалей.
— Я… свою…
— Дери, говорю!
Материи не хватило, кровь текла обильно. Пришлось Косте располосовать и свою рубашку. Закончив перевязку, он помог старшине одеться, затянуть ремень. Данченко разлепил белые губы.
— Молчок, Петухов! Никому ни звука.
Все пошло по-старому, Данченко держался, словно ничего не произошло, Петухова, вознамерившегося за него отдежурить, отчитал, как мальчишку. Старшина был спокоен, шутил с товарищами. Обычно немногословный, на привалах он говорил не умолкая, затеял с Лещинским нелепый спор о китайской письменности. Переводчик, снисходя к человеческой слабости, объяснил, как трудны для изучения восточные языки, постепенно увлекся, найдя в старшине благодарного слушателя.
— Удивительно рассказываете, Станислав Леонидович, так бы и слушал всю ночь. Однако пора спать, поздно…
Однажды на привале Петухов сказал старшине:
— Ты, командир, какой-то особенный. Стрекочешь без передышки, как сорока. Что с тобой?
— Время, дружок, подходит веселое, граница близко.
— До нее еще порядочно. Натопаемся вдосыт.
— Скоро увидим Родину. Скоро!
День прошел спокойно, вечером двинулись дальше. Данченко часто останавливался, склонив голову, к чему-то прислушивался и шел дальше, наращивая темп; Петухов ворчал:
— Летишь, как на пожар. Куда торопишься?
— Иди, иди, хлопчик. Шире шаг!
— Мой шаг гораздо короче твоего. Рад, что ноги журавлиные? За тобой угонишься?
— Что, гвардеец, заслабило? Я тоже упарился. Шагай!
Старшину подхлестывал, гнал вперед страх. Он боялся не японцев: болело, жгло огнем плечо; боль усиливалась. На дневке, зайдя в кусты, Данченко снял стеганку, стиснув челюсти, стянул свитер. Рука чудовищно распухла, стреляющие боли отдавались в груди, под мышкой набух большой желвак, шевельнуть рукой невозможно. Впрочем, ничего удивительного — воспалилась рана. Хорошо бы сменить повязку, да где взять бинт?
Вечером стало заметно хуже, Данченко мучился всю ночь, а утром, отозвав Говорухина в сторонку, предложил ему «пройтись».
— Мне щось неможется, Пиша. Травцу бы подходящую приложить…
— Чиряк вскочил? Эка невидаль. На него управу найдем. Пошарю под снегом, разворошу палые листья, какую-нибудь рослинку[241] отыщу. Было б летом… Подорожник хорошо гной вытягивает. Пацаном я на гвоздь напоролся, ржавый. Только подорожником и спасался.
Данченко снял телогрейку, забывшись, хотел стянуть свитер отработанным за годы службы четким приемом, но вовремя спохватился, стащил осторожно, охая от боли.
— Аккуратней, Петюшка, чиряки дюже болявые. Чирячишко с маковое зерно, а жалит, как шершень. Обожди, помогу. — Говорухин начал снимать рубаху, но об этом нечего было думать.
— Вот так чиряк! Руку ровно насосом накачали. Где ж он, проклятый?
— На плече. Разорви рубашку.
— Казенную вещь портить? Негоже.
— Делай, что велю!
Надорвав ворот, Говорухин оторопел.
— Нету окаянного. Видать, нутряной, глубоко сидит. Вредный, гад, чернота кожу испятнила. — Отворачиваясь от гнилостного запаха, проводник помог раненому одеться.
— Дай пуговку застегну, заколеешь. Поскучай тут, Петюшка, травки нужной добуду. Ах, беда, беда…
Пулевой укус Говорухин сразу разглядел, но притворился, что не заметил: сочтет необходимым — командир признается, не захочет, стало быть, так надо. Отыскав под снегом листья какого-то растения, Говорухин приложил их к ранке и туго стянул тряпицу.
— Оздоравливай, старшина. Ты мужик крепкий, выдюжишь. Тебе чиряк — что слону дробина.
На воспаленную кожу холод действовал благотворно, Данченко повеселел.
— Вроде полегшало.
— Должно. Лекарственные растения — первое средство. Завтра пройдет напрочь.
Уверенность товарища взбодрила, неясное ощущение надвигающегося несчастья развеялось. Говорухин и впрямь не тревожился, он, как и Данченко, понятия не имел о гангрене. Лишь те, кому выпало поваляться во фронтовых госпиталях, достаточно о ней понаслышались. Советские медики самоотверженно боролись с губительным недугом, используя весь арсенал отечественной военно-полевой хирургии, создавали особые «газовые» отделения, применяли «лампасные» разрезы, непрерывно орошали распахнутые раны специальной жидкостью, вырывая из костлявых рук смерти десятки тысяч раненых воинов. Но так было на фронте…
Данченко лежал на дне оврага и негромко стонал. Проснулся он вовремя: пора подменять часового.
— Ты почему такой красный? — спросил Петухов.
— Сон бачив. Лежал в хате на печи, распарился.
Отдохнуть после дежурства старшине не удалось, путники двинулись дальше. Данченко шел замыкающим, часто спотыкался, падал. На рассвете, выбрав место для дневки, он зашатался. Петухов подхватил его и еле удержал. Раздосадованный тем, что товарищ стал свидетелем его минутной слабости, Данченко сказал:
— Сейчас твоему корешку заступать, пусть отдыхает. Я подежурю.
— Что за новости, командир? Нарушаешь распорядок.
— Да так… Сон шось отшибло.
Не хотел, не мог признаться Данченко, что если ляжет — больше не поднимется. Он пристроился за кустом, обзор отсюда открывался хороший, до самого горизонта простиралась унылая степь. После полудня старшину сменил китайский боец. Данченко встал, хотел что-то сказать и тяжело грохнулся на стылую землю. Приглушенный крик китайца всполошил всех.
— Чиряк его мучает, — объяснил удивленный Говорухин. — Листья я приложил, да, видать, не сработали.
Расстегивая телогрейку, Говорухин коснулся плеча, старшина рванулся, зарычал.
— Извини, Петюшка, ненароком…
— Пидманулы Галю, забрали з собою[242], — затянул на одной ноте Данченко.
Его раздели, задрали гимнастерку, в ноздри ударил сладковатый гнилостный запах. Говорухин размотал мокрую, как хлющ, повязку; плечо бархатисто чернело. «Конец, — подумал Петухов. — Отходил по земле Петя Данченко».
Старшину перевязали, теперь в ход пошла рубашка Говорухина. Петухов ничего не пояснил товарищам — врать не хотел, а правду сказать не мог. Говорухин чувствовал приближение несчастья, догадывались о чем-то и китайские бойцы, указывая на неподвижно лежащего старшину, возбужденно переговаривались. Наконец смысл происходящего дошел и до Лещинского.
— Китайцы твердят о каком-то ужасном заболевании. От него нет спасения, и якобы Петр…
— Знаю я эту болезнь, — глухо сказал Петухов. — Будем смотреть правде в глаза: старшина обречен — гангрена. Но мы пойдем дальше.
— А как же… — несмело начал Лещинский, Петухов грубо оборвал его:
— Заберем! Товарища в беде не бросают.
— Нисколько не сомневаюсь. Я хочу знать, каким способом вы собираетесь транспортировать беспомощного человека? Не тащить же его на себе!
— А зачем меня транспортировать? — спросил очнувшийся Данченко. — Чи я дама? Потопаю потихесеньку.
И потопал. И топал до самого рассвета, а обессилев, лег. Дневали в степи; каждый старался помочь старшине: Говорухин надергал сухих кукурузных стеблей, китайцы вырыли в снегу ямку, устлали стеблями дно, уложили раненого на мягкую подстилку. Петухов набил снегом кружку, разложил крохотный костерок, вскипятил чай. Васек держал кружку, Костя подбрасывал топливо, шапкой разгонял легкий дымок.
— Опять, Василий, твой подарок пригодился.
Китаец скалил в улыбке мелкие, косо срезанные зверушечьи зубки, морщил приплюснутый нос. Старались, впрочем, напрасно, Данченко, сомкнув челюсти, лежал в забытьи, напоить его чаем не удалось. Петухов с беспокойством поглядывал на темнеющий горизонт — скоро выступать, а как быть со старшиной? Неужели придется нести? Поодаль приглушенно галдели китайцы.
— О чем они, Стас?
— Обсуждают жизненно важную для всех нас проблему — как везти Петра. Хотят смастерить нечто вроде саней, если я правильно понял.
— Из чего? В степи ломаной щепки не сыщешь.
— Не знаю, не знаю…
Лещинский с каждым днем становился все более угрюмым, Петухов по этому поводу отпустил очередную шуточку, переводчик, обычно остро реагировавший на подначки, на сей раз повел себя иначе. Он не обиделся, как бывало, а заговорил спокойно, раздумчиво:
— Юмор вещь хорошая, и, хотя шутки ваши грубоваты, я их, за небольшим исключением, принимаю.
— Премного благодарен, Стас, низкий тебе поклон.
— А легкомыслие осуждаю. Решительно!
— Вот как?! Что ты имеешь в виду?
— Вы, я говорю не только о вас, Костя, но и о ваших товарищах, слишком доверчивы. Принимаете на веру все, что говорят наши провожатые. Я бы на вашем месте этого делать не стал, поостерегся. Народ скрытный, никогда не знаешь, что у китайца на уме, он может подобострастно улыбаться, кланяться в пояс, а в душе тебя же поносить, проклинать, может потчевать отменными яствами, но кто поручится, что они не отравлены? Азиаты неискренни, хитры, лицемерны, льстивы.
— Как же так, Станислав Леонидович? Вы у них живете, их хлеб едите, их же костерите почем зря? Человека, который тебя кормит и поит, у кого проживаешь, ругать — последнее дело, — осуждающе сказал Говорухин.
— По-твоему, все плохие? Вонючая теория, Стас.
— Не все плохие, но…
— Брось, Стас. Противно слушать.
— Нет, послушайте. Вы, Костя, — гуманист. Вы все гуманисты… И в Китае тоже есть гуманисты. А какие были! Взять хотя бы древнего правителя Цинь Ши Хуанди[243]. Он тоже причислял себя к гуманистам. Врагов он уничтожал, пленных приказывал убивать. Само слово «гуманизм» — по-китайски — «жэнь» — Хуанди никогда не произносил и произносить запрещал. Книги, кроме военных, сельскохозяйственных и гадательных, повелел сжечь, а писателей, ученых и книголюбов утопить в отхожих местах. При нем за недоносительство казнили, за доносы щедро награждали. Основанное им государство обладало только одним недостатком — жить в нем было нельзя.
— Какое отношение все это имеет к Ваську и его бойцам? Почему мы не должны им доверять? Какие у тебя основания их подозревать? И в чем ты их подозреваешь? Говори!
— Да, Станислав Леонидович. Замахнулись — вдарьте!
— Конкретного как будто ничего… Они между собой говорят на каком-то наречии, а со мной — на ханьском, наиболее распространенном языке страны. Что-то за этим кроется. Замышляют недоброе, канальи, и не хотят, чтобы их поняли. Присматривать за ними нужно.
Петухов схватил переводчика за грудь, рванул, Говорухин оттащил товарища.
— Ты что, Кинстинтин? Никак драться намеряешься?
— Руки марать о всякое… Запомни, Стас, уж ежели присматривать надо — то не за Васьком и его ребятами, а за…
— Кинстинтин!
Сгустился сумрак, Данченко завозился, встал, качаясь как пьяный, подскочившего Петухова не узнал.
— Скажите им, скажите… Пора выступать.
Старшину вел под руку Говорухин, с другой стороны его поддерживал, обняв за талию, китайский боец. Петухов с Васьком шли впереди, замыкал шествие третий китаец. Данченко с трудом переставлял непослушные ноги, глаз не открывал. Порой останавливался, шатался, сознание меркло, затем старшина приходил в себя и автоматически брел дальше. Приближался рассвет, погасла последняя звезда, внезапно Данченко повис на руках товарищей. Едва удерживая тяжелое тело, они пошагали дальше, длинные ноги раненого волочились по снегу, пропахивая неровные канавки. Данченко грузен, вскоре носильщики выбились из сил.
— Отдохнем чуток, — взмолился Говорухин.
Китайский боец задыхался, от него валил пар. Впереди маячила высокая фигура Лещинского.
— Станислав Леонидович! — позвал Говорухин. — Напарник мой совсем уморился, можете подменить?
— Разумеется! С удовольствием. — Лещинский сказал китайцу несколько слов, боец отвечал односложно. — Представьте, Пимен, он отказывается, утверждает, что не устал.
— Ом-манывает. Его самого впору нести. Воздействуйте, Станислав Леонидович, жалко человека.
Лещинский снова заговорил с китайцем и опять получил отрицательный ответ.
— Он выполняет приказ. Командир пришлет ему подмену своевременно.
— Вот черт упрямый! Слышь, друг, — обратился Говорухин к напарнику. — Ты достаточно помог, спасибо, теперь он, — пограничник указал на Лещинского, — тебя заменит. А ты отдохни. Ты хлипкий, эдак и окочуриться недолго.
— Зря стараетесь, Пимен. Не согласится он. Приказ!
— Приказ есть приказ, понятно. Только жалко парня. Не в службу, а в дружбу, Станислав Леонидович, попросите Васька, пусть своего солдата подменит. Нельзя же так!
— Вы о чем? — снова очнулся Данченко. — Чего не поделили? Да вы никак меня вести надумали! А ну, гэть!
Данченко высвободился и пошел вперед, низко опустив голову, покачиваясь. Сделав десяток шагов, упал. Его подняли, повели.
Брезжил рассвет.
— Он весь горит, — сказал Петухов.
Говорухин и Лещинский стояли понурившись. Петухов нагнулся, разглядывая осунувшегося Данченко: глаза зажмурены, густые, клочковатые брови насуплены — чем-то крепко недоволен старшина.
— Сюда бы мою аптечку! — сокрушался Говорухин. — Сколько там всякого добра!
Днем Данченко неотрывно смотрел в небо, отыскивая медный диск солнца, но не нашел: над степью плыли свинцовые тучи.
— Сонечко, дэ ты? — спросил у неба Данченко, уставившись в бездонную хмарь.
Проснулся Лещинский.
— Вам плохо, Петр?
— Терпимо. Как хлопцы?
— Пимен отдыхает, Костя дежурит.
— Добре.
Данченко чувствовал себя лучше, боль, терзавшая его много дней, притупилась, тело стало легким и как будто послушным.
— Скорей бы вечерело, пойдем дальше.
— Через полчаса начнет смеркаться. Сейчас темнеет рано — зима. Кстати, могу вас обрадовать, идти пешком вам больше не придется, китайцы смастерили волокушу.
— Що?! Для мэнэ?
— Вам будет удобнее, а… — Лещинский хотел сказать «а нам легче», но осекся.
Данченко понял. Больше он ни о чем не спрашивал, лежал молча. Вереницей тянулись неясные видения — свеже-побеленная мазанка, крытая потемневшей от дождя и снега соломой, миловидная, молодая женщина в расшитой кофточке и монистах на полной шее, с коромыслом; в ведрах плавают фанерки, чтобы вода не выплескивалась; роящиеся возле летка[244], копошащиеся на прилетной доске улья мохнатые пчелы; янтарные подсолнухи, впаянный в синее небо коршун, залитая солнцем степь. Уши ловили тихий шелест колосьев, потревоженных легким ветерком, бульканье голубей, надсадно-хрипловатый крик старого кочета[245], довольное мемеканье козленка, отыскавшего наконец мягкими детскими губенками тугой, набухший сосок матки. Явственно ощущались и запахи: вкусно пахли теплое парное молоко, липовый мед в расписной глиняной макитре, пышный, румяный каравай с подгоревшей, хрустящей корочкой. Его только что вынула из печи мама — чистенькая старушка. Из больших темно-карих глаз ее сочилась печаль. Это конец, отчетливо осознал Данченко; думалось о смерти спокойно. Он давно ощущал приближение рокового часа, но не боялся, страшила беспомощность. Никогда и никому Петр Данченко не был в тягость, никогда ни от кого не зависел, зависимость — наихудшее испытание, что угодно, только не это!
Страдая физически, с каждым днем теряя силы, Данченко не сдавался, любовь к жизни — активной и действенной — помогала ему продолжать борьбу, драться с губительным недугом, возвращаться из небытия. Теперь стало ясно — выжить не суждено. Да, это конец! Времени мало, очень мало. Данченко спросил Лещинского, далеко ли граница. Переводчик привел Васька и одного из его подчиненных — щуплого, лопоухого солдатика.
— Осталось километров шестьдесят, Петр. Эти юноши уверяют, что расстояние преодолеем за один переход. Я не разделяю их оптимизм, учитывая… э… некоторые трудности. Дня через три-четыре будем на месте.
Тихо поскрипывали полозья волокуши, медленно проплывали в небе яркие, холодные звезды, над горизонтом висел серебристый серпик луны. Утром Говорухин поднял тревогу — на дальней сопке, четко вырисовываясь в лучах восходящего солнца, виднелся всадник. К нему подъехал второй, вспыхнули в золотых лучах стекла полевого бинокля.
Китайские бойцы схватились за карабины, Васек указал на приближающихся конников: японцы! Петухов всмотрелся — косые лучи били в глаза.
— Занимай оборону!
Китайцы рассыпались в короткую цепь, Лещинский и Говорухин залегли, Петухов неотрывно следил за противником, конники рысили по пологому склону сопки. Местность открытая, окопаться невозможно, порубят. Надо уходить, но до редкой, скалистой гряды далеко.
— Пимен и Стас, тащите волокушу в сопки. Мы вас прикроем, здесь не удержаться.
Кавалеристы приближались, навстречу полыхнул залп, китайские бойцы открыли огонь. Японцы растекались лавой, охватывая обороняющихся полукольцом, расстояние быстро сокращалось, и тогда ожил, забился в умелых руках Петухова ручной пулемет, рассеивая веер смертоносных пуль. Упала лошадь, взвилась на дыбы и рухнула вторая, мячиком покатился по земле японец. Петухов стрелял экономно, короткими очередями по три–пять патронов. Отпустив гашетку, оглянулся: Говорухин бил по мчащейся коннице с колена, Лещинский стрелял стоя.
— Отходите! — покрывая грохот стрельбы, заорал Петухов, добавляя для ясности еще кое-что.
Прижав к плечу тяжелый приклад «дегтяря», он выпустил сразу полдиска. Атака захлебнулась, конники повернули назад, отскакав подальше, спешились, отдали лошадей коноводам и залегли, открыв сильный, но беспорядочный огонь; вороньем чернели на снегу убитые. Китайские бойцы отвечали скупо, Петухов, сунув в рот замерзшие пальцы, выжидал. Бой затягивался, хорошего это не предвещало, — патронов мало, до вечера не продержаться, а противник, судя по всему, ожидает подкрепления. Нужно уходить.
Призывно махнув рукой Ваську, Петухов побежал назад, вокруг засвистели пули. Упав на землю, пограничник быстро установил пулемет, раздвинул и укрепил сошки и ахнул: китайцы остались на старой позиции.
— Васек! Васек! Давай сюда! Сюда-а! — надсаживая глотку, орал Петухов, китайские бойцы продолжали отстреливаться, японцы открыли пулеметный огонь, очевидно, на вьюках были пулеметы.
— Васек! Васе-ок! Отходи!
Угораздило же отослать Лещинского, Пимен справился бы один. Как теперь объяснить китайцам необходимость отхода? Петухов оглянулся: две фигурки тянули волокушу; до сопок еще далеко. Вскочив, Петухов кинулся к снеговому гребню, за которым укрылись китайские бойцы. Плюхнувшись рядом с Васьком, установил пулемет. Раздался хлесткий удар, скользнув по вороненому стволу ручника, пуля пробила раструб пламегасителя, другая расщепила приклад.
— Ах, суки!
Прицелившись, пограничник дал длинную очередь, кучка японцев разбежалась, один остался лежать. Петухов развернул пулемет влево, справа размеренно стучали выстрелы — стрелял Васек. Хладнокровный парнишка!
— За мной, Васек! Отходим! — Петухов схватил китайца за плечо, знаками показывая, что нужно делать.
Васек понял, передал товарищам. Китайцы поочередно отбегали, ложились, стреляли, Петухов и Васек прикрывали товарищей, японцы преследовали их по пятам, наседали.
— Давай, давай, Васек! — горланил Петухов. — Бей самураев!
— Давай, давай! — Смешно калеча незнакомые слова, не понимая их значения, кричал в ответ китаец.
Пограничнику становилось легче: друг рядом. Так продолжалось довольно долго.
— Давай, Васек, давай!
Никто не отозвался. Петухов оглянулся: Васек неловко сидел на снегу, судорожно сжимая карабин. Лицо залито кровью — пуля разворотила скулу, в разверстой ране щепками желтели острые обломки костей.
Подбежав, Петухов зажал рану шерстяной перчаткой, стараясь унять хлещущую кровь: наверно, поврежден сосуд! Чем перевязать, господи?! Пошарив в карманах, пограничник вытащил носовой платок — маленький, грязный комочек. Не отнимая перчатки от раны, стянул концы платка, завязал узелок.
— Отползай! Выходи из боя!
Васек не понял либо не захотел подчиниться. Припав к пулемету, Петухов выпустил последние патроны, быстро снял диск. Один из китайцев, выронив карабин, бился в предсмертных судорогах, другой, изрешеченный пулями, как учебная мишень, лежал неподвижно, подплывая кровью.
Петухов и Васек, отходя к сопкам, отстреливались, японцы продолжали преследование, почему-то не используя свое преимущество, атаку в конном строю не повторяли, иначе отступающим пришлось бы плохо. Петухов и Васек недоумевали, и невдомек им было, что бьются они не с регулярной частью, а всего лишь с подразделением «Гоцзин-Цзян-си-Туй» — специальными пограничными войсками, подчиненными непосредственно штабу Квантунской армии. Японские пограничники, направлявшиеся для выполнения карательной акции в дальнее село, ввязались в бой случайно, упорного сопротивления не ожидали; одно дело расправляться с беззащитным населением, расстреливать безоружных крестьян, другое — драться с неизвестным, невесть откуда взявшимся противником.
Почувствовав, что огонь ослаб, японцы устремились в атаку, Петухов выпустил длинную очередь, заметив на фланге перебегающих врагов, развернул пулемет, нажал на гашетку, но привычной дрожи безотказного ручника не ощутил — грохота стрельбы не услышал — кончились патроны. Сорвав с плеча карабин, пограничник поймал на мушку бегущего к нему японца, тронул спусковой крючок, японец перевернулся через голову, следом свалился второй, третьего уложил китайский командир.
— Молоток, Вася! Давай!
Китаец, похожий в платке на женщину, не ответил. Потеряв много крови, он ослабел, кружилась голова. Кровь продолжала течь, сплевывать ее китаец не мог, разбитая пулей челюсть не двигалась, приходилось сглатывать солоноватую жидкость, когда начинал захлебываться.
— Давай, Васек! Давай! Жми-дави!
«Давай, давай!» — мысленно кричал в ответ китаец. Пуля попала ему в колено, словно ударили палкой, нога сразу онемела, Петухов, отбежавший метров на пятьдесят, понял, в чем дело. Снег вокруг шипел от пуль, когда он мчался обратно. Упав, пограничник выпустил из карабина целую обойму, Васек, сидя на розовеющем снегу, перезаряжал карабин. Бесстрастное серо-стальное небо сеяло редкой ледяной крупой. Петухов поглядел в сторону сопок — куда это Пимен запропастился?! Давно пора вернуться. Вдвоем они справятся, один Васька потащит, другой прикроет огнем. Но Говорухина почему-то нет, остается отстреливаться.
— Давай, Васек! Работай!
Пуля пробила китайцу плечо, вторая обожгла висок, он продолжал стрелять. Когда иссякли патроны, достал запасные обоймы, снял перчатку, вторая так и осталась на ране, присохла, аккуратно положил на нее обоймы с медно-красными патронами — пусть будут под рукой. Раны болели, но уже не кровоточили.
— Давай, Васек! Давай!
Пуля попала китайцу в живот, раскаленная в полете, она жгла огнем. Васек всхлипнул, вогнал в патронник обойму, щелкнул затвором. Пуля ударила в грудь, не ощутив ее смертельной глубины, Васек оружия из рук не выпустил, продолжал стрелять.
Покачнулось заснеженное поле, перед глазами поплыла дымная пелена. Куда-то исчезла мушка, все вокруг потеряло привычные очертания, расплывалось, растекалось. Перебегающие вдали японцы внезапно выросли, и пропавшая мушка стала не нужна, стоило навести карабин, нажать на спусковой крючок — и японец падал. Умирающий Васек не понимал, что убивает врагов советский брат, и по-детски радовался своей удаче. А когда настигла внезапная слепота, разом потух свет и карабин вывалился из слабеющих рук, Васек шевельнул разорванным, костенеющим языком:
— Товалися… Товалися…
Вечерело. Пошел снег, крупные хлопья лениво опускались на истоптанное поле. С наступлением темноты японцы прекратили огонь, и Петухов подполз к китайскому командиру. Раскинув руки, он обнимал свою землю, неласковую, стылую, сползший платок прикрывал продырявленную шею, кровь на изуродованном лице смерзлась, присохшая к ране перчатка чернела комковатым сгустком.
— Эх, Васек! — горько вздохнул пограничник. — Не повезло тебе сегодня.
Слова приходили тусклые, бездумные. Не повезло и солдатам Васька; источенные пулями, они остались лежать на снегу, там, где завязался бой. Самураи сейчас, наверное, глумятся над их телами или, отрубив убитым головы, забрали их, оставив обезглавленные трупы шакалам. Возможно и другое: оккупанты отрезают уши своих жертв, слегка поджаривают их на соевом масле, как пампушки[246], чтобы сохранить для отчета.
Петухов разрядил карабин китайского командира, забрал патроны и пошел по тянувшейся к сопкам колее, сокрушаясь о погибших товарищах. Преследования он не боялся: ночью японцы на это не отважатся.
Пограничник шел быстро, затаптывая оставленный сучковатыми полозьями волокуши двойной след. Желудок мучительно ныл: хлебца бы пожевать… Чтобы отвлечься, Петухов стал обдумывать создавшееся положение: почему не прибежал Говорухин? Не захотел оставлять Лещинского с беспомощным старшиной?
Впереди что-то темнело, Петухов замедлил шаг и поднял карабин, приблизившись, увидел: на снегу лежит человек.