Тайга, освеженная ночным ливнем, пробуждалась. Окутанные сизой дымкой лесистые сопки, зеленые поляны, усыпанные яркими цветами, лаковая гладь реки — все это напоминало красочные литографии японских иллюстрированных журналов, которые пограничники нередко находили в пропахших спиртом-сырцом и опиумом ранцах контрабандистов.
Показалось медное солнце. Вспыхнули окна заставы, заискрилась крытая толем вышка, зрачками потревоженного зверя вспыхнул бинокль наблюдателя, заблестел под косыми лучами начищенный песком котел. Повар в колпаке, сбитом на бритый затылок, неторопливо щипал лучину на растопку. В распадках клубился густой туман, седые лохмы цеплялись за бурые метелки камыша, таяли в пропитанном разнотравьем воздухе. Турга[1] наливалась сочной синевой, юркие блики играли на перекатах.
Теплый ветер плутал между гор, пробираясь на сопредельную сторону, нес горьковатый, смолистый аромат разлапистых мохнатых елей, серебристых пихт, могучих лиственниц, кислый — маньчжурского ореха, сладковатый — бобов и гороха с колхозных полей, терпкий — лаковых и сальных деревьев. Волны нагретого воздуха перехлестывали белый домик заставы, часовой, поеживаясь в тени «грибка», с наслаждением ловил запах гречневой размазни, сдобренной ломтиками поджаренного сала.
Влажно темнела земля, алмазно сверкала роса на кустах, дымилась трава. Плац, иссеченный белыми полосами, нагревался, и тепло проникало сквозь толстые подошвы солдатских сапог.
Начальник заставы капитан Зимарёв, смуглый, высокий, туго обтянутый ремнями снаряжения, энергично одернул гимнастерку.
— Застава, смирно! Рядовой Петухов, три шага вперед! Слушать приказ!
Шеренга застыла, часовой у «грибка» вытянулся.
— За грубое нарушение воинской дисциплины, безответственный проступок, граничащий с преступлением, красноармейца Петухова Константина Николаевича арестовать на десять суток без исполнения служебных обязанностей.
Боец шмыгнул конопатым носом.
— Есть… десять суток.
— Старшина! Арестованного на гауптвахту!
— Слушаюсь! — громыхнул Данченко. Щегольские, на одну портянку, сапоги блеснули, подковки цокнули по асфальту. — Ар-рестованный, кру-гом! Шагом марш!
Боец плелся нога за ногу, спотыкался.
— Шире шаг!
Костя покосился через плечо и встретил уверенный взгляд человека, играючи выжимающего одной левой пятипудовик.
— Ремень снимите, Петухов. И брючный тоже.
— А штаны не надо?
Монументальный Данченко невозмутим:
— Снимайте то, что положено.
Обогнули казарму. Толстый повар у котла ехидно ощерился, Костя украдкой показал ему кулак, толстяк фыркнул, Данченко повернулся, повар тотчас юркнул в кухню.
К горбатой сопке лепился одинокий домик. Петухов яростно пнул дверь, захрустела под сапогом свежая краска. Комната пуста, светится надраенный дресвой пол, в углу — неструганый топчан.
— Комфорт! Жаль, ложе мягковато. — Костя упал на скрипнувший топчан, потянулся. — Спокойной ночи.
— Отставить! Арестованным положено отдыхать только после отбоя.
Костя вскочил, заговорщически огляделся.
— А дышать здесь можно?
Данченко колупнул ногтем замазку на подоконнике, отглаженным платочком провел по стеклу, поджал губы. «Врежет теперь дневальному», — подумал Костя. Старшина еще раз критически оглядел комнату, четко, как на смотру, повернулся и ушел. Костя показал ему вслед кукиш, сел, обхватив ладонями колючий затылок, откинулся к дощатой стене.
…Солнечный зайчик полз по потолку, Костя бездумно следил за ним. Завтра исполняется девятнадцать лет, прежде он ждал этого дня с волнением: мама всегда готовила хороший подарок. Какой — узнать не трудно; мать легко уступила бы любопытству сына, но Костя ее не расспрашивал: какой же иначе сюрприз? Подарки были однообразны: тенниски — отец называл их безрукавки, мать почему-то — бобочки; цветастые шарфы, кепки. Окончив восьмой класс, Костя получил ботинки с модными тупыми носами и белым рантом. Отец именовал их туфлями, мать — штиблетами. Стоили туфли-штиблеты недешево. Косте было неловко: отец круглый год носил стоптанные сапоги с искривленными, сбитыми каблуками и заштопанную габардиновую гимнастерку.
— Закончишь прилично полугодие, получишь часы, — однажды объявил отец.
Костя растерялся: часов ни у кого в классе не было. Ликуя, он поделился новостью с друзьями, а вечером, вернувшись из школы, отказался от подарка наотрез: жили Петуховы бедно…
В знаменательный день приходили одноклассники, рассаживались за праздничным столом, уписывали пирог, пили лимонад. Потом гурьбой отправлялись в кино или в парк… Все это ушло; давно уже отсчитывает время другая жизнь.
Итак, завтра девятнадцать; как мало он успел! Таксомоторный парк, вечерняя школа — биография короче воробьиного носа.
Война!
Время помчалось стремительно: доброволец ополченческой дивизии, пулеметчик: сквозное пулевое — предплечья. Командир отделения: касательное, осколочное — голени. Вторая рана оказалась кляузной — гноилась, мокла.
Полевой госпиталь, тусклая синяя лампочка в проволочной сетке пузырилась сквозь пленку выжатых болью слез. Вечером боль подкрадывалась на мягких лапах, расплавленным металлом вливалась в ногу, нога тяжелела, пухла. Боль гнала сон; днем раненые спят, ночью бодрствуют, пространные беседы прерываются сдержанной руганью; стонут редко, разве что в беспамятстве.
Рану жгло каленым железом; когда становилось невмоготу, Костя кулыхал на костылях по длинному коридору взад-вперед: в движении все-таки легче.
С рассветом боль смывал уплывающий сумрак, раненые устало улыбались санитарке, разносившей термометры, пытались шутить, а глаза слипались…
После завтрака и обхода — перевязка. Тоже не подарок. Бинт присыхал намертво, полагалось его отмачивать, но у перевязочной очередь… Танкист с обожженным лицом протянул Косте карандаш.
— Начнут распеленывать — грызи, иначе заскулишь, пехота, говорят, шибко нежная.
— Не все такие, как твоего отца дети!
Заскорузлый бинт с кусками отгнившей плоти, шурша, зазмеился на пол, Костя достал карандаш. В коридор вышел покачиваясь, вытер лоб.
— Спасибо, сержант. А карандаш спишем по акту. — И швырнул в распахнутое окно измочаленные огрызки.
Потом полегчало. Костыли, а затем палку с витой кавказской резьбой — подарок шефов Костя сдал в каптерку Он окреп, порозовел, отрастил витой чубчик. Одевался аккуратно, старенькую гимнастерку туго стягивал трофейным ремнем. Вся палата правила на нем бритвы. Кроме владельца — на щеках Кости кудрявился цыплячий пух. Кирзовые сапоги Костя драил до блеска, голенище, чтобы не давило на рану, отворачивал. Патрули косились, но терпели: раненым комендатура сочувствовала.
Выпиской, однако, не пахло, рана не зарастала, повисшая стопа бессильно хлопала. Петухова вызвал начальник госпиталя.
— Как дела, герой?
— Порядок, товарищ майор. Пора в роту.
Пожилой врач оглядел подтянутого бойца: бравый вояка, орел! А походка утиная. Нарушение функций, «конская стопа».
— Вот что, сынок, танцплощадку в парке знаешь?
— Наблюдал. Издали…
— Отныне посещай. Ежедневно. От и до. Ни одного танца не пропускать!
— Товарищ майор! Не умею я…
— Не гвардейский разговор. Стыдно слушать!
Танцевать Костя научился, но проклятая рана не заживала. Что же делать, черт побери?! Удрать из госпиталя не трудно, но не воевать же с дыркой в ноге?
Наконец рана затянулась.
На радостях Костя устроил пир. Палата неделю экономила на ужинах, кое-какую снедь раздобыли медсестры, старый санитар дядя Вася приволок откуда-то самогону. Пиршество удалось на славу. Виновник торжества оттаптывал чечетку, не щадя раненой ноги, плясал, а в висках стучало: на фронт, на фронт! Но… вступил в действие закон подлости, и вместо родной гвардейской непромокаемой и непросыхающей роты отбыл красноармеец Петухов аж на Дальний Восток.
На заставе «Турий Рог» появился новый пограничник.
Граница!
Кто из мальчишек предвоенных лет не ощущал ее тревожного дыхания? Сопка Заозерная, Хасан, Халхин-Гол.[2] Яростные схватки, погони за шпионами и диверсантами, подвиги часовых Родины. Десятки тысяч комсомольцев мечтали стать пограничниками.
Но грохочет война, фашистские танки рвутся к Дону. И в такое время спать на чистой простынке, заниматься шагистикой, зубрить уставы? А сверстники, серые от пыли, в спаленной жестоким солнцем, истлевающей в смрадном дымном мареве степи захлебываются кровью, срезанные вражеским огнем…
Да пропади это тыловое благополучие!
Костю встретили радушно: здесь тоже бывает жарко, ничего, привыкнешь. Костя усмехался: детишки — знают войну по газетам. Он присматривался к размеренному быту пограничников, прислушивался к обманчивой тишине. Сменялись часовые, уходили в «секреты» бойцы, исчезали в ночи, проверяли контрольную полосу, отделявшую страну от чужой земли, зорко стерегли Государственную границу Союза Советских Социалистических Республик.
Костя с людьми сходился быстро. С молодежью был снисходителен, держался покровительственно. Еще бы, он год воевал, а эти юнцы что видели? Гнулись они в траншеях под надрывный вой пикировщиков и яростный свист бомб? Брели разбитыми дорогами мимо спаленных сел и разрушенных городов? Видели трупы на обочинах, алую кровь на асфальте?
Пограничники безропотно признавали авторитет новичка; цветные нашивки за ранения, медаль, на которой красным по белому написано «За отвагу». Гвардейский знак… Насмешливая уверенность фронтовика вызывала уважение. Вечерами Костя рассказывал свободным от нарядов бойцам о боях под Москвой, о госпитале. Захаживал на «посиделки» и старшина.
Подходил бесшумно, легко нес громоздкое, литое тело борца. Садился в сторонке, в разговор не вступал. Молчание казалось многозначительным; старшина невозмутим, большие карие глаза насмешливо щурились. Костя сбивался, умолкал. Данченко вставал, демонстративно долго смотрел на часы с решетчатой крышкой — приз за отличную стрельбу. Пограничники тотчас припоминали о неотложных делах и испарялись, а утративший благодарную аудиторию рассказчик негодовал.
— В чем дело, старшина? У нас свободное время…
— У пограничников його нема…
— На войну намекаете? Слыхали. Но война далеко, а здесь коечки да простынки. Физзарядка, будь она неладна! Курорт.
Данченко шевельнул хохлатой бровью.
— Оружие почистите, Петухов. Обратите внимание на канал ствола. Затвор в масле — разобрать, протереть. Потом заправите койку.
— Я же ее утром застелил!
— А зараз[3] заправьте, как положено.
— Но я…
— Выполняйте, Петухов.
Карабин Костя надраил до блеска, досуха протер затвор. Изрядно потрудился и над койкой, разгладил каждую складку одеяла, взбил ватную подушку. Закончив, удовлетворенно хмыкнул: пусть теперь попробует придраться.
— Принимайте работу, товарищ старшина. Полный ажур. Данченко осмотрел карабин, щелкнул затвором и поставил оружие в пирамиду. Потом разворошил постель.
— Я сказал: заправить, как положено!
— Тьфу! — плюнул с досады Костя.
В урну.
Вечером он навестил Нагана. Собак на заставе немало; это хорошо, есть с кем душу отвести. Лучшая, конечно, Наган, Пишки[4] Говорухина. Грудастый, пушистый хвост — поленом, волк! Шерстка блестящая, так и тянет погладить, да поди-ка тронь: зубищи! Полная пасть. А умен…
Пес запрыгал, радостно заскулил. Костя честно делился с ним суточным пайком, два куска сахара собаке, два — себе. Наган весело махал хвостом, улыбался.
Откуда ни возьмись — старшина. Поглядел, как мечется овчарка за сеткой, поджал узкие губы.
— Панибратство допускаете, Петухов. А вы, проводник, куда смотрите?!
— Панибратство?! — Костя фыркнул. — С собакевичем?
— С отличным розыскником! — повысил голос старшина. — Если каждый будет кормить да играться с ней — конец служебно-розыскной собаке, списывать придется. А пес заслуженный, известный. Не зря Наганом кличется, нарушителей, как пуля, валит. Проводник Говорухин! За попустительство и либерализм получите наряд вне очереди. Красноармейцу Петухову ограничусь замечанием.
— Да-а, — притворно вздохнул Костя. — Не уважают здесь братьев наших меньших. И напрасно, собаки — умные ребята, им, между прочим, в Ленинграде памятник поставлен.
Данченко поглядел испытующе: не заливает ли новичок? Помолчав, осведомился вкрадчиво:
— Значит, животных любите, Петухов?
«Побольше, чем вас». Костя кивнул.
— Положительный факт, — удовлетворенно констатировал старшина.
Что-то в его тоне Косте не понравилось, вредное что-то, загадочное.
Утром отделенный Седых, плечистый, цыгановатый, отвел Петухова на конюшню. Пахло вялым сеном и кожей, дневальный Букатин просяным веником подметал пол.
— Никак сваты пожаловали?
— Угадал. Показывай невесту.
— С нашим удовольствием! — обрадованный Букатин швырнул веник. — Хорошо, что вы пришли, я как раз в том деннике не убирал. Как в воду глядел.
— Ничего, почистишь…
— Теперь у лошадки хозяин имеется. Пусть привыкает.
— Почистишь, — повторил Седых строже. — Пупок не развяжется.
В дальнем деннике размеренно хрупала овсом низкорослая каурая кобыла; заслышав шаги, скосила выпуклый, сливовый глаз. Седых распутал ей челку, звучно шлепнул по лоснящемуся крупу.
— Принимай боевого коня, Петухов. Ухаживай за ним, обиходь, как положено. Конь пограничнику — первый друг, никогда не подведет.
Косте кобылка не понравилась — обозную клячу подсунули. Водовозка. У пограничников кони — картинка, а ему досталось чучело. Багровый от смеха Букатин сиял всеми конопушками.
— Поберегись, парень, зашибет. Бурей зовется, смекаешь?
— Тоже мне Буря. Пенсионерка косопузая. Ну и лошадь!
— Лошадь — понятие гражданское, — заметил командир отделения. — В армии — кони. Физических недостатков касаться не будем, это несущественно, вы, дневальный, не скальтесь, тут не цирк. Работайте. Ты, Пётухов, пока обзнакомься…
Начались мытарства.
Костя чистил денник, подолгу расчесывал Буре гриву и пышный хвост, вычищал копыта. Смирная кобылка, шлепая порепавшими губами, мусолила подсоленную горбушку. Постепенно Костя привык к Буре, сносно держался в седле, вольтижировал, брал барьеры. Но без неприятностей не обходилось.
Однажды куснул Бурю оголодавший паут[5], кобылка дернулась, поддала задом. От неожиданности Костя вылетел из седла и шлепнулся в густую, злющую крапиву. Вскочил, щеки от ожогов и насмешек горят, замахнулся плетью, а старшина тут как тут.
— Отста-вить!
Потирая лоб, Костя дернул кобылку за уздечку:
— Дура старая. Кошелка!
На манеже вышло похуже. Рубили лозу. Костя, подучившись у отделенного Седых, ничтоже сумняшеся[6] задумал состязаться в самим старшиной Данченко, неоднократный победитель окружных соревнований, снисходительно улыбался:
— Не горячитесь, Петухов. Внимательнее. Заносите клинок.
— Премного благодарен, товарищ старшина, за науку. И не бойтесь, титул чемпиона не отниму: я добрый.
Костя кольнул Бурю шпорой и выхватил из ножен саблю. Холодная сталь со свистом рассекла воздух — раз, другой, третий. Срубленные лозы торчмя втыкались в песок. Изловчившись, Костя смахнул последнюю и, вздыбив кобылку «свечой», картинно отсалютовал зрителям клинком.
— Видали класс?
— Видали, — вздохнул Данченко. — Три наряда, красноармеец Петухов.
— За что?!
— За ухо.
Ахнув, Костя схватился за уши, но никто не засмеялся. Появился фельдшер, притянул кобылу за челку, буркнул сердито:
— Держи коня, ухорез! — И плеснул на ранку йод.
Костя принял позор молча.
Вечером в конюшню заглянул Говорухин. Костя чистил денник, выгребал навоз. Проводник потоптался, поскреб затылок.
— Не убивайся, Кинстинтин. Бывает, что и козел с горы летает. Не такие джигиты коням лопухи сбривали, а ты всего чуток укоротил. Случается. Нерв какой дрогнет…
— Хромай отсюда, утешитель! Не то еще раз нерв дрогнет. Проваливай, Пишка, не мотай душу.
Буря поправилась, остался белесый, пухлый рубец. Но обнаружился другой изъян: на рыси в животе кобылки что-то булькало и переливалось. От товарищей этот прискорбный факт не укрылся.
— С тобой, Петухов, в «секрет» не пойдем: у коня селезенка екает, засекут нас сразу же…
— Селезенка? Пустяк, отвинчу и выброшу.
— Легкий ты парень, Костя. Тебе все смехи…
— А как же иначе? Здесь у вас если не шутить — застрелишься. Скука…
Но дальневосточным пограничникам скучать не приходилось.
Оккупировав Китай и прибрав к рукам Маньчжурию, японские войска подтягивали силы к границам Советской страны, пытались ее прощупывать то на одном, то на другом участке. Повсеместно японские воинские части и специально подготовленные группы проникали в маньчжурский прикордон[7], организовывали провокации на границе.
Пограничные заставы вступали в бой с нарушителями почти ежедневно, не была исключением в этом смысле и застава «Турий Рог».
Осенью 1936 года маньчжуры силой до взвода неожиданно пересекли линию границы и атаковали советский пограничный наряд. Одновременно другая группа нарушителей зашла с фланга. После короткого боя провокаторы были отброшены и бежали назад, под прикрытие своих пулеметов.
Утром, подтянув к району боестолкновения до роты солдат, японцы вновь нарушили границу, но были отбиты и, понеся потери, поспешно отошли за кордон.
В тот же день группа японо-маньчжур под прикрытием станковых пулеметов подошла к линии государственной границы и трижды пыталась ее перейти, но всякий раз огнем пограничных нарядов отбрасывалась на маньчжурскую территорию, откуда продолжала обстреливать советских пограничников, которые, после бегства противника за линию границы, на огонь не отвечали.
В этом бою противник понес потери убитыми и ранеными, пограничники потеряли двоих убитыми, раненых было четверо. Вражеская пуля пробила кожух станкового пулемета.
Месяцем позже японцы атаковали заставу «Турий Рог» значительными силами, завязалась рукопашная схватка. Против каждого пограничника было десять–пятнадцать японцев.
Пограничники дрались отважно.
Комсорг заставы Павел Матвиенко беспощадно разил налетчиков из своего пулемета, а когда кончились патроны и японцы стали забрасывать его гранатами, перехватывал гранаты на лету и бросал их в японцев.
Комсомолец Хитрин, израсходовав боеприпасы, оказался в окружении. Японцы попытались взять его в плен. Хитрин ударом ствола ручного пулемета убил одного японца, другого убил прикладом и, свалив третьего кулаком, вырвался из вражеского кольца.
Комсомолец Пидплетько был дважды ранен, но остался в строю. Комсомолец Панченко, окруженный врагами, дрался в рукопашной и, трижды раненный, потеряв сознание, угодил в плен. Японцы зверски пытали пограничника, на его теле было обнаружено более двадцати штыковых и огнестрельных ран. Пытаясь скрыть следы злодейства, японцы забинтовали замученного бойца и заморозили его…
Из месяца в месяц, из года в год Японские империалисты действовали все более нагло и агрессивно: постоянно обстреливали заставы, вторгались на нашу территорию подразделениями и целыми частями. Вблизи границы широко развернулось строительство военных объектов и сооружений, укрепленных районов, аэродромов, казарм, грунтовых и железных дорог. Японцы на границе создавали искусственные осложнения, предъявляли незаконные территориальные претензии, всячески способствовали обострению обстановки.
На речной границе усилилась провокационная деятельность Сунгарийской военной флотилии, японцы захватили и пытались осваивать некоторые острова на Амуре и Уссури, прокладывали навигационные линии по нашим внутренним протокам.
На морской границе под охраной боевых кораблей нахально орудовали японские промысловые суда, осуществляя хищнический лов рыбы и ценных морских зверей.
Иными стали одиночные нарушители — на смену всякого рода контрабандистам и искателям женьшеня пришли шпионы, террористы и диверсанты, стремившиеся не только проникнуть на советскую территорию, побродить вдоль границы, но главным образом намеревавшиеся углубиться в наши тылы.
Возрастало количество провокаций, в которых теперь участвовали не отдельные группы, а полностью укомплектованные и оснащенные роты и батальоны. Активизировались и находившиеся в Китае белоэмигранты; по заданию японского командования к границе перебрасывались с разведывательными и диверсионными целями русские белобандитские формирования, которые впоследствии забрасывались на нашу территорию.
Все чаще нарушали советскую границу японские самолеты. На разных направлениях, различных высотах крылатые нарушители вторгались в воздушное пространство страны, углублялись в тыл на десятки километров, выискивали военные объекты, производили аэрофотосъемку.
В конце тридцатых годов империалистическая Япония уверенно шагала по тропе войны, приближаясь к опасной черте. По пыльным дорогам Китая тянулись нескончаемые колонны пехоты и танков, громыхала артиллерия — на механической тяге и конная, на полевых прикордонных аэродромах появлялось все больше боевых самолетов.
Тишина над границей стала зыбкой, то и дело завязывались бои. Японцы рассредоточивали в сопках батальоны, полки, дивизии, возводили долговременные оборонительные сооружения. Многочисленные шайки хунхузов[8] и белогвардейцев оперировали в пограничной полосе, обстреливали пограничные наряды, пытались прорваться на советскую территорию, рейдировать в тыл.
В начале четвертого десятилетия двадцатого века атмосфера на дальневосточной границе продолжала накаляться; линия госграницы на всем ее протяжении вспыхивала огнями боестолкновений. Сосредоточенная на исходных позициях миллионная Квантунская армия изготовилась к прыжку…
Костя выпросил у фельдшера широкий бинт и туго стянул лошади брюхо. Буря мотала головой, испуганно всхрапывала, норовя цапнуть хозяина за острую коленку. На манеж Костя выехал шагом, пограничники у коновязи оторопели: опять Петухов что-то придумал. Как всегда, неожиданно появился старшина: туча тучей.
— Это как понимать, красноармеец Петухов? Цирк?!
У коновязи хихикнули, Данченко метнул на бойцов яростный взгляд, пограничники дружно загалдели.
— Кобылка трохи прохудилась, товарищ старшина. Так вин замотав, щоб потроха не растеряла.
— Боится, как бы у коняшки гузка не оторвалась: рысь у нее дюже тряская.
Данченко снова покосился на бойцов, насмешники осеклись.
— В чем дело, Петухов?
— Селезенка! У Бури селезенка брякает. Пришлось подвязать, чтобы не стучала.
Данченко рассвирепел: принародно поднимают на смех! Кобылка умоляюще глядела на старшину: помоги, человече…
— Снять немедля!
Костя пожал плечами, спешился, подсунул клинок под бинт, срезал.
— У товарища Буденного на сабле написано: «Без нужды не вынимай, без славы не вкладывай». Хорошие слова, верно?
— Так Буденный маршал, а я рядовой. Полы… где драконить — в казарме или на кухне?
— В казарме, — ласково ответил старшина. — И на кухне.
Петухов скоблил Бурю до изнеможения, такого туалета ей еще не устраивали. Покладистая кобылка покорно терпела. Костя старательно расчесывал пышную гриву, выбирал репьи. Подошел Говорухин, посоветовал:
— По крупу щеткой проведи. Пыльный.
— Может, этой трясунье заодно и подхвостницу подмыть? Тащи скипидар!
— Сперва на себе попробуй… Закуришь?
Петухов затянулся горьковатым дымком, проводник все приглядывался к нему.
— Смурной ты какой-то, Кинстинтин. Хвораешь?
— Здоров. Муторно мне, Пишка. Письмо сегодня получил, люди на фронте жизни кладут, а мы здесь на солнышке загораем.
— Ну уж нет! Гнешь через дугу.
— Знаю, знаю, скажешь, на других заставах жарко. Нарушителей ловят, банды отбивают. Не спорю. Честно говоря, завидую я ребятам, которые на тех заставах служат, они дело делают, а мы? Я очень внимательно слушаю сообщения о подвигах пограничников других застав, других — понимаешь? Все, что происходит, происходит где-то очень далеко, за сотни километров, до нас даже эхо стрельбы не доносится. А к нам кто полезет? Тайга, горы…
— Не, Кинстинтин, ты не прав. Неужто ничего не слыхал про нашу заставу?
— Почему «не слыхал»? Замполит рассказывал много интересного. Только это когда было? В одна тысяча девятьсот лохматом году? А сейчас — сонное царство. Так и проживем без выстрела до самой победы.
— Хорошо бы… Только навряд…