Проводник Говорухин любил вкусно поесть, вдосыт попить белой сибирской бражки. Еще любил свою овчарку Нагана да трехлинейку, из которой без промаха низал любую цель. И, конечно, любил тайгу, но эта любовь — особая.
Он вырос в глухих лесах Вологодчины. Отец и дед белковали, Пишка месяцами пропадал в тайге, не ведая иной жизни. Охотничал сызмальства: не просто гулял с ружьем и лупил все, что мохнато: охотник прежде всего добытчик, тем и кормится. Зряшно пулю не тратит.
Белку бить — душе тяжко: махонькая, беззащитная и к человеку добра. Осенью шарят по лесу шишкари-кедровики, белкины тайники вынюхивают, орехи выгребают дочиста. Зверинка все лето собирала, на зиму припасала, а запасы ее раз — и под метлу. Зверинке бы обидеться, озлиться, а она льнет к людям, шишки, снежные комья на охотника роняет: заигрывает. И приручается легко; верит человеку, а ее, бедолагу, бьют тысячами. На шубы, шапки. Но все же это охота. И копалуху или пару косачишек[9] свалить — праведное заделье: на жарево. Но ежели кто сдуру шарахнет по ронже[10] или черному дятлу…
Хороша дальневосточная тайга!
Говорухин бродил в окрестностях заставы, видел, как роятся кусучие дикие пчелы, бесшумно крадется к птичьему гнезду невыкунившийся[11], линялый соболь, как плывут против течения к нерестилищу усталые, избитые о камни лососи, как растет трава, распускаются яркие цветы, как туман, истлевая, оседает на листьях крупными дрожащими каплями.
Говорухин понимал толк в лекарственных травах и растениях, знал, когда и как их собирать, каким способом сушить и сохранять корешки, цветы, листья. Умел приготовить целебный отвар. Смешивая семена, насыпал в выпрошенный у лесника на кордоне обливной глечик[12], заливал водой, размешивал, накрывал фанеркой, источенной пулями (к ней прикалывали на стрельбище мишени), и, не долгое время потомив в печи, оставлял мокнуть. Затем кипятил, вызывая ехидные замечания повара, процеживал сквозь марлю, отжимал. Снадобье было готово.
Свои сокровища Говорухин держал в мешочках, сшитых из застиранных портянок. На каждом бирка с надписью химическим карандашом: «Тысячелистник». Сердцебиение, сильные боли в желудке, вздутие живота. «Дудник лесной». Потогонный, мочегонный, ветрогонный. Но пограничники — ребята ражие[13]; сердцем, желудком и прочими недугами не страдали, живот ни у кого, как на грех, не вздувался, на учениях с них и так сходило семь потов, не говоря о прочем, а потому и «дудник лесной», и другие снадобья хранились в каптерке без надобности. Исключение составляли сушеные ягоды — заварка вместо чая, да изредка, если кто-нибудь из бойцов простуживался или обдирался о колючий кустарник, Говорухин, очень довольный тем, что может наконец применить свои лекарства, готовил жаропонижающее питье, прикладывал к царапинам холодные листья подорожника.
Из-за приверженности к народной медицине проводник постоянно ссорился с фельдшером, человеком высокообразованным и потому самоуверенным. Фельдшер яростно поносил доморощенного лекаря: шарлатан! От травок вред один. Современная наука сено-солому отметает.
Говорухин в ответ посмеивался.
Оскорбленный фельдшер накатал рапорт начальнику заставы, кляня «методику повивальных бабок» и «шаманские приемы, коими невежды морочат доверчивых людей». Капитан Зимарёв начертал на рапорте туманную резолюцию: «Переговорить», чем заведомо поставил себя в неловкое положение, — неделю назад Говорухин свел ему зловредный фурункул.
— Чиряк[14], ерунда! Эти листочки приложите, и пройдет.
Когда проводник пришел просить добавку к собачьему рациону, Зимарёв начал издалека:
— Как Наган, не болеет?
— Что вы, товарищ капитан! На границе хворать не положено, тем более я в медицине разбираюсь. Честно говоря, не понимаю, зачем нам фельдшер нужен?
— Медработник на заставе предусмотрен штатным расписанием. А как твой пес работает?
— Как всегда — заинтересованно. Вы же знаете.
— Как не знать, — усмехнулся Зимарёв. — Личность известная. Ладно, насчет добавки я распоряжусь. И вот что, товарищ Говорухин: ты со своими травками-муравками не очень колдуй…
— Фельдшеришка накапал? Ах, змей!
— Ну, ну, без эмоций. И принеси-ка мне еще подорожник.
— Неужели опять проклюнулся?!
— Новый вырос. Застудился я на протоке. Когда контрабандистов ловили. Тащи быстрей!
— Сей момент!
Хороший пограничник, подумал Зимарёв, когда проводник ушел. Только что с границы вернулся, а свеж как огурчик, хоть снова посылай. А какой слухач!
По весне, когда вязкий, ноздреватый снег еще держался в низинах, прорвался через границу нарушитель. Его ждали, накануне из отряда пришла ориентировка, и застава приготовилась к «приему». Нарушитель по тонкому, изъеденному полыньями льду пересек Тургу, нырнул в туман, клубившийся в глубоком распадке, и затаился.
Пограничники вышли на поиск. Собаки взяли след, но зачихали, повизгивая, — опытный враг присыпал следы «адской смесью»: йодоформ, молотый перец, перемешанный с табаком. Оторвавшись от преследователей, нарушитель выжидал: пограничники покрутятся и уйдут, но начальник заставы, разгадав замысел врага, приказал тревожной группе продолжать поиски, а сам с двумя бойцами двинулся берегом реки.
Внезапно идущий впереди Говорухин остановился.
— Тут он…
Кустарник не шелохнется, тихо, даже птицы умолкли. Проводник указал на отдельно растущий куст, который чуть заметно вздрагивал.
— Дышит…
Не успевшего выхватить пистолет нарушителя скрутили…
Костя томился.
Перечитал все книги в библиотеке, осваивая старенький баян, проявил незаурядное терпение и упорство. Ветхий, с оббитыми углами инструмент натужно сипел порванным мехом, нудно пищали западавшие «пуговки», приводя невольных слушателей в состояние тихой ярости.
— Убирайся со своей шарманкой! Душу вымотал.
— Не любите вы, ребята, музыку, — увещевал бойцов Костя. — Стыдно.
— От твоей музыки завыть впору.
— Валяй. Тоже развлечение…
Препирательство закончилось появлением Данченко.
— Красноармеец Петухов! Опять нарушаете?
— Никак нет. Играю.
— Играет, — поддакнул Седых. — Симфония на нервах.
— Отсталая публика. Не слушайте их, старшина. Музыку не понимают.
— Вы в этом твердо уверены?
Обиженный Костя прятал баян в чехол.
— Здесь меня не поняли, пойду к другим товарищам.
«Другие товарищи» квартировали в дровяном сарае. Полосатые бурундуки, ежи, желтоглазый, ушастый филин, пугавший по ночам часовых ужасными воплями. В маленьком загоне топтался, царапая пол тупыми когтями, длиннорылый гималайский медвежонок — угольно-черный, с белым галстучком на груди. Костя животных любил. В детстве постоянно возился с собаками, кроликами, морскими свинками. Сам соорудил террариум. С него и началось…
Оказалось, что многие ребята и даже взрослые панически боятся безобидных зверюшек. В этом Костя убедился, когда притащил в школу белую мышь и нечаянно выпустил ее в классе. Точные науки преподавал Ованес Степанович — полный, лысеющий, степенный. Формулы он выписывал на доске четко, тщательно выводил цифры, отступив на шаг, подолгу любовался содеянным. Высокий, статный учитель на переменах прогуливался по коридору, возвышаясь над всеми как монумент.
В тот роковой день педагог, записав на доске контрольное задание, собирался, как обычно, насладиться безупречными линиями треугольников. Класс обдумывал задание, лихорадочно готовил шпаргалки. Великие минуты! Свершалось таинство познания, юные умы начинали мыслить. И хотя некоторые «мыслители» помышляли о вещах, никакого отношения к геометрии не имеющих, — воскресном отдыхе, футбольном матче на пустыре, кино — о тех маленьких радостях, которые даются нам в детстве и о которых много лет спустя мы вспоминаем с рассеянной, чуточку печальной улыбкой, — класс являл собой отрадное зрелище. Глядя на вихрастых мальчишек, склонившихся над тетрадками, учитель видел их в обозримом будущем доцентами, профессорами, академиками… Внезапно испачканной мелом, набрякшей руки Ованеса Степановича коснулось нечто пушистое, учитель охнул, взвился в фигурном прыжке, метнулся к двери, с грохотом уронив стул.
— Мышь! Мышь!
Взвизгнула девочка за первой партой, перепуганная мышь метнулась к ней на колени. Класс ошеломленно молчал, потом застонал, закачался, от хохота задрожали стекла…
Происшествие обсуждалось всей школой, Костя сиял: здорово получилось! Веселый, озорной, склонный ко всякого рода проделкам и розыгрышам, он решил повторить шутку в ином, значительно усложненном варианте. Теперь он действовал уже с заранее обдуманным намерением и успешно реализовал намеченный план.
На этот раз объектом приложения идеи оказался преподаватель физкультуры Свиристюк, угрюмый, грубоватый баскетболист, прозванный за непомерный рост Пипином Коротким[15]. Класс выстроился в шеренгу у колец. Ребята выполняли упражнения более-менее сносно, и физрук одобрительно дергал вислый ус. Настал черед Петухова. Костя шагнул вперед, и Пипин Короткий в испуге выкатил глаза: худую шею мальчика обвила черная змея!
Физрук был неплохим спортсменом, но предельно ленивым, упражнения ребятам не показывал, старался ограничиваться объяснениями, берег силы для соревнований. Теперь же он птицей взлетел к потолку и повис на канате. По школе пронесся заполошный, скачущий крик.
…Школа отдыхала от Петухова неделю.
Развлекался Костя по мере сил и на заставе. Развлечения порой носили отнюдь не безобидный характер. Методы и средства достижения цели Костя обновил и усовершенствовал — богатая фауна Дальнего Востока немало тому способствовала. Но главное оставалось неизменным — игра лишь в том случае стоила свеч, если существовала точка приложения сил, объект.
Вечер.
Усталый проводник Говорухин хорошенько попарился в баньке, вдосыт напился чаю с тягучим, духовитым медом, растянулся на койке, не спеша разматывая нить рассказа. Пограничники внимательно слушали: потомственный охотник Говорухин повидал немало.
— В том году белковали мы. Векши[16] нагрянуло видимо-невидимо, тучи! Шишкари еще осенью пророчили удачу — шибко орех уродился. Пошел я с дружком, Афошкой Рочевым, охотник знаменитый, векшу в глаз на лету бил. Парень дельный, но с дурцой…
— У вас все такие? — осведомился Петухов.
— Уймись, Кинстинтин. Да… Всем хорош Афошка, только петь горазд. На людях помалкивал, а в лесу глотки не жалел. Голосина — как рашпилем по железному листу, а уши шерстью заросли…
— К берегу прибивайся, Пимен, отбой скоро.
— Ладно. Двинули мы, стал быть. Тайга зимой — сказка, хоть и студено. На четвертые сутки вышли к заимке[17]. Замело ее, пройдешь мимо, не заметишь. Снег плотный, слежался, ход лопатой прорубали. В заимке дровишки, припасы, соль, все, как положено по охотницким законам. Я лучину нащепал, камелек[18] разжег, собрался стряпать, а Афанасий надумал капканы ставить. Приволок из сеней, ржавь счистил, подкрутил винты и ушел. А я остался, я ловушек не уважаю, неинтересная это охота — ставь капкан и жди, как рыбак у моря погоды. Кашеварю, стал быть. Супишко заправил, решил пельмешки лепить: самая сибирская пища…
— У нас в Рязани… — начал было Букатин.
Говорухин даже сел.
— Пельмени стряпать не просто, рецепт надо знать. С медвежиной, лосятиной, с черемшой[19], брусникой, с красной рыбкой. Лекарственные травы очень даже полезно подмешивать…
— Вот возьму сейчас сапог, — послышалось с дальней койки, — будешь знать, как такие речи заводить. До завтрака еще целая ночь, а он про деликатесы…
— Извини, Булкин, не подумал… Возвращается, значит, Афошка, замерз, закуржаковел[20] весь. Сыпанул я пельмени в кипяток, чай заварил, поужинали знатно…
— Опять?!
— Ох, прости. Ночью завьюжило. Метель нам на руку, следы свежие, идешь по лесу и словно книжку интересную читаешь, снежные страницы переворачиваешь. Вот тут у куста рябчик ягоды склевывал, там лиса мышковала, здесь лосиная лежка… Афанасий белок насшибал, я глухаря завалил. Добычу сволокли в заимку и вобрат в тайгу. Ходили, ходили — без выстрела, тишина, уши ломит.
— Совсем как у нас на заставе, — съехидничал Костя. На него зашикали, и он умолк.
— Устали мы изрядно, — продолжал Говорухин, — плечи намяли, ноги гудят. Все-таки груз тащим немалый: два ружья — тулка-бескурковка, да малопулька, да патронташ с патронами, да сидор[21] с припасом. А снег глубокий, лыжи проваливаются. Афошка ругался, что не взял лайку, — без собаки какая охота…
Идем, тащимся, вдруг с дерева снег посыпался: белка озорует. По веткам прыг-скок, шишки на нас роняет, а сама за стволом хоронится. Хитрющая. Афошка запыхтел, малопульку с плеча снял: «Ты у меня покидаешься, сейчас приземлю». Векша по стволу вверх, на макушку шасть, и ком снега Афошке на шапку — хлоп! Заело парнягу. Ружье к дереву прислонил да как заорет. Запел, значит. На всю тайгу. Голосище дикий, белка от этой арии округовела[22], оборвалась с лесины в сугроб. Афошка орет: «Лови ее! Хватай! За хвост ее, холеру!» Белка со страху в кусты. И ходу.
Посмеялись мы и потопали к пельмешкам. Думаю, сейчас еще подсыплю в котелок, повеселимся. Оголодали, чуть не бегом поспешаем да слюнки глотаем. Вот и заимка наконец, воткнули мы лыжи в сугроб, вошли — и нá тебе. В заимке ровно Мамай воевал, полный разгром. Вещи разбросаны, на полу ворох перьев, пух из вспоротой подушки, мешок с сахаром разорван и торчит в зевле[23] очага — черти, что ли, его туда запихнули? А пельмешки мои разбросаны по всему полу, раздавлены. Банка с маслом расколота, полушубок располосован, и рукав у него выдран, круг копченой колбасы пропал…
Что такое!
Мы из заимки долой, следы ищем. Кто нахулиганил, какой варнак[24]? А снег чистый-чистый, ни следочка. Кто же побывал в избушке, продукты перепортил, барахлишко порвал? Не лешие же здесь шуровали! Ползали, ползали вокруг заимки, снегу по пояс, заколели[25], но ничего не нашли и вернулись в избу. С горя даже есть расхотелось, сладкое сало пожевали, ох и отрава! Потом снова на поиски. И, представьте, нашли. По саже. На полу сажа рассыпана, похоже, в трубу пролезли, хотя и сомнительно. Забрались мы на крышу, а там следы.
Лапа как блюдце, явно не медведь, но кто? Афанасий в трещине трубы клок водос обнаружил: длинные, черные…
— Ведьма! — дурашливо ахнул Петухов.
— Росомаха! — Говорухин погрозил товарищу пальцем — не мешай. — Вернулись мы в заимку и стали думать, как жить дальше. Росомахино хулиганство нужно пресечь, иначе повадится шкодить, пропадем. Афошка сидел, думал, я камелек топил. Росомах мне видеть еще не доводилось, зверь редкий, осторожный. Афошке росомаха не в диковинку, добывал их, а я мечтал изловить росомаху живьем, в город, в зоопарк передать. Мне благодарность объявят, а на клетке будет красоваться табличка с надписью: «Подарена охотником Говорухиным П. Е.».
Но Афошка и слышать об этом не хочет, руками машет: «Раздеть проклятущую, сколько убытков причинила!» Заспорили мы, Афошка уперся, как бык: «Капканы поставлю, волчьи, не удерет».
Два дня рыскали мы по тайге, выслеживали, а росомахи нет. Утром я в сопки подался, а Афанасий капканы поставил и вернулся в заимку, занедужил.
Бродил я по лесу до вечера. Луна взошла, сквозь густой хвойник голубой свет пробивается, в буреломах тени, на снеговых шапках пней — синяя оторочка…
— Не тяни, Пишка, — зевнул повар, протирая слипающиеся глаза. — Говори толком, поймал зверюгу?
— Не мешай. Иду, стал быть, а сверху какие-то звуки: то ли ястреб спросонок орет, то ли сова, хотя насчет ястреба я того, птица дневная, ночью голоса не подаст.
— Да на черта нам твои птахи сдались, Пимен. Рассказывай дальше!
— Этого вы не поймете, — проговорил Данченко. — Пимен в лесах вырос, все таежное зверье ему — родня.
— Чего в ней хорошего, в этой тайге? — недоумевал Булкин.
Говорухин продолжал:
— К ночи завернул мороз. Поднажал я на педали, и дернуло же свернуть со своей лыжни, захотел время выгадать, пробрало до тонкой кишки. Идти легко, наст держит неплохо, лыжи не проваливаются. Вдруг кусты затрещали, я за ружье — тихо. Может, росомаха? К тем кустикам шагнул, а в снегу — щелк, я хлоп навзничь, а ногу словно медведь сдавил. Капкан! В аккурат повыше косточки ухватил. И больно!
Уперся я руками, руки разъехались, и я носом в снег. А в снегу щелк — руку зажало. Правую! Вот так уха из петуха! Лежу распластанный, словно шкурка на рогульке распятая. Боль сильная, капканы прижимают к земле, ружье мое отбросило куда-то, пальцами приклад лапаю, а сам Афошку костерю, говорил, капканы плохо держат, слабые. Какой черт — слабые, слону не вырваться, челюсти строгие, двумя руками не разожмешь, а уж одной-то…
Хреновый фокус! Безоружный, беспомощный — да на таком морозе. А ежели медведь-шатун объявится или волки нагрянут — в лапшу порвут. Зимой они злющие, от бескормицы стервенеют, не побоятся напасть. А я спелёнутый, как дитё. И холодище…
Словом, положение пиковое, нарочно не придумаешь: охотник в капкан угодил, это надо же! И злюсь, и смех разбирает — эдак врюхаться. Рванулся я, а капканы не поддаются, держат. Подергался, подергался и струхнул всерьез: погибель пришла.
Товарищ, конечно, спохватится, что меня нет, станет искать и найдет, но успеет ли? Дрыхнет сейчас, наверно, тем более что ему нездоровится, а я до утра не выдержу, замерзну.
И снова — дерг, дерг. Но капканы стальные, пружина тугая, справиться с ними в таком положении — дохлый номер. Выдохся я, лежу, не шевелюсь, в сон клонит, но спать нельзя: это смерть. И вот ведь как, ребята, бывает: знаю, что спать нельзя, а сон никак не отгоню, привязался, окаянный. Совсем уж было задремал, да в кустах опять затрещало, и вспыхнули зеленые огоньки. Ветки раздвинулись, и на поляну вылупился зверь. Матерый, поболе моего Нагана. Лоб покатый, морда вроде собачья, лапы толстые. Подкултыхал[26] ближе, потянул носом воздух и сел по-кошачьи. Tеперь хорошо мне его видать, луна освещает, и понял я, что это не кто иной, как та самая росомаха, что в заимке шебаршила[27].
Страшновато стало, росомахи на людей не бросаются, а все-таки не по себе — кто знает, что у нее на уме? А я росомахе — тоже диво, уставилась пристально, такое чудо еще не видала. Так и таращимся друг на друга; глаза у зверюги злющие, горят. Меня пуще злость разбирает: не боится, наглая тварь. Из-за нее, поганки, здесь лежу, в убытки нас ввела, да еще измывается, соображает, стервятина, что я ворохнуться не могу.
Осерчал я, глотнул побольше воздуха да как выскажусь! Росомаха шасть через куст и пропала. Эх, думаю, напрасно спугнул зверя: все-таки вдвоем веселее.
А мороз давит, зажатую руку уже не чувствую, голова тяжелая, роняю ее в снег, щеку жжет. Дохлое дело, конец. И стало мне все безразлично, смирился, перестал сопротивляться, лежу. А потом зло накатилось, аж затрясся — не желаю помирать, дудки! Пытаюсь ружьишко подцепить — не получается, тогда на локте приподнимаюсь и всем телом — вперед. Ногу кэ-эк рванет, боль сумасшедшая, но приклад вроде подвинулся. Скребу по нему негнущимся пальцем, а приклад ореховый полированный, уцепиться не за что.
И вдруг ноготь в выемке, щербинка малая, охотники от такого открытия горюют, а я рад-радешенек, ору дурноматом: надежда появилась. Сгибаю осторожно палец, ружье не шелохнется, примерзло, что ли? Наконец удача, подалась моя «тулочка», ползет ко мне. Теперь надо пальцы согреть. Затолкал их в рот, аж зубы заныли. Но постепенно отогрел, нащупал спусковые крючки и дернул оба разом.
Афошка прибег на рассвете, выпростал меня из капканов, растер снегом. Очнулся я, а он на мне верхом сидит; слез мокрый как мышь, аж дымится. Поднял меня, прислонил к лесине, а я глаза закрываю: спать, спать… Афанасий мне в ухо. Да еще раз — на совесть хватил. Осерчал я на него. Возились, возились…
Говорухин замолчал. Разделся, аккуратно положил гимнастерку на табурет, повесил ремень. Повар Груша спросил:
— Поймали росомаху-то?
— Не довелось…
— Ха! Стоило такие муки принимать, чуть жизни не лишился.
— Ничего ты не смыслишь, кок, — проговорил Костя. — Проводник удивительный человек, личность героическая, скоро вы все в этом убедитесь.
Говорухин насторожился: с Петуховым держи ухо востро. Наверняка, что-то затевает. Костя сладко зевнул, лег, повернулся на бок. Говорухин выпил воды, вытер губы, подошел к своей койке, откинул одеяло и тотчас метнулся назад — по тугому сеннику поползла черепашка.
Гадость какая!
Содрогнувшись от омерзения, Говорухин схватил пресмыкающееся, потащил к двери. Но дальневосточные мягкотелые черепашки — злющие и умеют за себя постоять. Вытянув длинную шею, черепашка вцепилась в брезгливо оттопыренный палец проводника.
Говорухин с воплем выронил черепашку и выбежал из казармы под хохот товарищей.
Костя торжествовал:
— Я говорил вам, что Пиша настоящий храбрец!
Следующий «удар по психике» получил Груша, Костя давно до него добирался. Повар любил детективные романы и умудрялся даже на кухне не расставаться с интересной книжкой. Однажды после отбоя он дневалил. Воспользовавшись отсутствием непосредственного начальства — Данченко был на границе, — повар с увлечением читал. Внезапно с треском отворилась дверь, и в казарму ввалилось нелепое мохнатое существо в суконном красноармейском шлеме. Оно встало на четвереньки, весело прогалопировало мимо обомлевшего дневального, ловко вскарабкалось на подоконник и растаяло в зыбком сумраке летней ночи. Охнув, повар выронил книгу, простыни на койках заходили ходуном: посвященные давились от смеха. Опомнившись, Груша кинулся к окну.
— Медведь! Ну, Коська, держись! За такое… За это…
— Подумаешь, пошутить нельзя…
— Делать тебе нечего, баламут!
— Неправда. Я целый месяц зверя дрессировал, хлебом кормил, от себя отрывал. И, как видишь, расходы оправдались.
— Ничего, ничего, укротитель. Ты свое получишь.
— Ребята, слышите? Беззащитному человеку угрожают.
— Ничего, «беззащитный», ты у меня еще попрыгаешь! Но «попрыгать» пришлось повару. Вечером, после отбоя, когда он подошел к своей койке, с одеяла грациозно поднялась двухметровая оливковая змея и, угрожающе раздув капюшон, застыла в боевой стойке.
— Кобра! Кобра!
Груша отпрянул к стене и сравнялся с ней цветом. Бойцы тоже отошли подальше, негромко переговаривались.
— Гляди, раздулась. Цапнет — гроб заказывай.
— На шее красное пятно…
— Сигнал опасности. Предупреждает…
Привлеченный шумом, появился Данченко. Змея зашипела.
— Ать, сатана!
Данченко ухватил пресмыкающееся за плоский затылок, пограничники шарахнулись в сторону. Старшина вынес змею на крыльцо и с размаху, как гранату, зашвырнул в кусты. Вернувшись, вытер руки.
— Уж тигровый. Безвредный, а раздувается, как очковая змея. Но кто приволок в казарму эту дрянь? Чья умная голова сообразила?
— Нашлись такие, — пробормотал повар, вытирая испарину. — Укротители.
— Все ясно, — сказал Данченко. — Отдыхайте, товарищи. А вы, Петухов, за мной!
…Данченко пристально смотрел на солдата. Щуплый, шея цыплячья, курносый — мальчишка. Но успел повоевать, медаль имеет. Костя под взглядом старшины маялся, но бодрился.
— Изучаете? Какое впечатление?
— Неважное, Петухов. Заправьтесь как следует, воротник ушить.
— Это можно…
— Как положено отвечать?!
— Есть ушить, товарищ старшина!
— То-то. И сапоги ласки просят.
— Надраю. Не в этом дело. Я службу знаю, полезут нарушители, получат по зубам. Только это — розовый сон, товарищ старшина, кто сюда сунется? Мы вдалеке от всех, даже нарушителям в такую глушь неинтересно забираться. Да и граница, как в песне поется, всегда на замке. Так всю войну и прокукуем без выстрела. Здесь только гимнастерочки наглаживать да коечки заправлять. Вы, конечно, сейчас скажете, что империалисты не дремлют, про бдительность и тому подобное. Эх, товарищ старшина! Граница большая, тысячи километров, где-то, может, самураи и не дремлют, а на нашем участке — сонное царство. Здесь не Хасан, не Халхин-Гол, тут глухомань, пень на колоду брешет. Тишина, даже одурь берет.
— Узко мыслите, красноармеец Петухов, придет время, и поймете свою ошибку. — Данченко похлопал Костю по плечу. — Ты лучше скажи, зачем озорничаешь? Пограничник, на фронте был, а держишься, как мальчишка.
— Тоска здесь зеленая.
— Кулаки чешутся? Не горюй, Петухов, живешь на границе. Еще повоюем. А звериные фокусы оставь.
— Слушаюсь!
— Гм. Не боялся того ужака брать? Местные его как огня опасаются, считают ядовитым.
— А я бесстрашный!
Общительный и веселый по характеру, Костя обычно быстро сходился с людьми, но на заставе друзей не завел. Сосед по койке, угрюмый уралец Седых, широкогрудый и длиннорукий, Косте «не показался». До призыва Седых рубал уголек на шахте, работенка не для хиляков. К узкоплечему, невысокому Петухову Седых был равнодушен: слабаков он не замечал. Другой сосед — Булкин, круглолицый, густо обсыпанный конопушками, бывший колхозный бригадир, пах парным молоком. Приветливый, улыбчивый, он то и дело поворачивался к новичку — ну как не потолковать с москвичом?! Сам Булкин в столице не был, мечтал съездить после войны, побывать на Красной площади, покататься в метро, побродить по улицам. Он донимал Костю вопросами, Петухов отвечал кратко, односложно, но Булкин не отставал.
— Отвяжись! — разозлился Костя. — Ну, чего пристал? Вцепился, как репей в собачий хвост…
— Зачем сердишься, чудак? Мне же любопытно…
— Любопытной Варваре нос оторвали. Слыхал?
В столовой Костю окликнул высокий юноша в очках.
— Давайте познакомимся, я Девушкин, Дима, комсорг заставы. На комсомольский учет встанете у меня. Если не возражаете, оформим сейчас.
Они пошли в ленинскую комнату.
Девушкин Косте понравился: паренек городской, бойкий, чувствуется, начитан. С ним все же веселее, чем с колхозно-совхозным Булкиным. И, как знать, может, сдружился бы Костя с комсоргом, если бы не пустяк. Ну, конечно, во всем был виноват несносный Костин характер: говорю, что думаю, а думаю всякое. Искусство скрывать свои мысли Косте было неведомо, противно его естеству. Потому и брякнул однажды:
— Ты, Дима, здесь, конечно, писарем. И библиотекой заворачиваешь. Верно?
— Почему вы так думаете?
— Вид такой. И очки…
— Очки действительно… Неотъемлемая принадлежность. Без них я, естественно…
— Вот-вот. Видал я таких канцеляристов. Был у нас в роте один деятель, пока в обороне стояли, еще терпел, а перед наступлением в штаб перевелся, поближе к начальству и к кухне.
Девушкин обиженно заморгал.
Повар Груша Косте активно не понравился: фасонистый, неповоротливый, ленивый. Повар любил позубоскалить, погонять помощников, но спорить с ним бойцы не хотели, можно лишиться добавки. Однажды Груша окликнул Костю во дворе:
— Эй, москвич, отнеси лушпайки[28] свиньям.
Костя обозлился, но вида не подал.
— С удовольствием выполню ваше приказание. Но только в другой раз. А если по каким-либо причинам не получится, то когда-нибудь обязательно. Вот такие пирожки, полупочтенный.
Повар покрылся бурыми пятнами — во дворе пограничники кололи дрова.
— Ты, умник! Дурочку не ломай. Тащи ведра живой ногой. Ну!
— Сию минуту! — Схватив ведра, Костя помчался к сараю.
Довольный Груша почесал тугой живот
— Вот так-то лучше, герой войны.
Запыхавшийся Петухов воротился, волоча полные ведра. Улыбка повара погасла.
— Не признали меня свинки, отвергли. Придется вам самому. Вы им ближе, родней.
— Ты, остряк-самоучка, у меня добавки попросишь! — налился горячей кровью Груша.
— Обязательно попрошу. И нальешь как миленький. Приказ нарушать нельзя.
— Какой еще приказ?
— 0227. Фронтовикам в добавке не отказывать никогда. За нарушение — Школа Баянистов.
— Какая еще школа?
— Штрафбат. Понял, сундук с клопами?
Обострились отношения у Кости и с Данченко. Старшина долго, терпеливо присматривался к бойцу, все видел, все замечал, но до поры помалкивал. Кадровый военный, Данченко сочувствовал фронтовику — досталось парню изрядно. На стычки и нелады с пограничниками старшина смотрел сквозь пальцы — стерпится, слюбится. Притрется парень. Однако, когда дело касалось нарушения дисциплины, Данченко спуску не давал никому и вмиг приструнил строптивого новичка, попытавшегося увильнуть от физзарядки
Приятнее других Косте был Говорухин. С проводником есть о чем потолковать, человек не глупый. И об охотничьей жизни занятно врет, и пес у него замечательный. Но с тех пор как старшина отчитал проводника за «панибратство», Говорухин не пускал Костю в собачник.
Нравился Косте и замполит Ржевский — простой, степенный, обстоятельный. Остальных Петухов не замечал.
Пограничники стояли навытяжку. Начальник заставы капитан Зимарёв, смуглый, щеголеватый красавец, сжато обрисовал задачу. Привыкшие к торжественной церемонии, предшествующей выходу на границу, бойцы все же волновались: не просто оправдать доверие родины на ее рубежах. Конопатый ефрейтор Булкин тонко посапывал; когда пошли на пост, Петухов посоветовал:
— Глушитель на румпель[29] поставь, Булочка.
Птичьи глаза ефрейтора округлились еще больше.
— Че ты? Че? А ежели я, к примеру, не могу себя сдерживать? У меня, может, полипы в носу. А тебе смех!
— Кто смеется? Я возмущен! С тобой в «секрет» ходить бесполезно, всех нарушителей распугаешь.
Булкин долго глядел на Костю, наклонив голову к плечу.
— Вредный ты. Так и норовишь укусить.
Костя здорово обиделся.
Шли молча. Шелестела трава, да сердито пошмыгивал носом насупившийся Булкин. Петухову было неловко, вечно ему нужно кого-то подковырнуть. У Булкина, кстати, задержаний побольше, чем у других пограничников, конопатый, коротконогий сопун умеет ловить нарушителей, о нем не раз писали в газетах. Однако принимать пухлощекого коротышку, чьи оттопыренные ушки-лопушки делали его похожим на старательного первоклашку, всерьез Костя не мог.
Подошли к ручью. Булкин ловко перешел на другой берег по скользкому бревну, Петухов перемахнул ручей одним прыжком, затрещали кусты. Булкин поморщился: хорош пограничник, ломится, как медведь сквозь чащу. Петухов покраснел.
Пограничники свернули на дорогу к деревне. Косте наскучило напряженное молчание, и он спросил напарника, куда они идут. Булкин ответил коротко и сухо, что идут, куда приказано.
— Ясненько, — сказал Костя. — Ты, Булкин, до армии кем был?
Ефрейтор насторожился: коварный насмешник Петухов постоянно держал бойцов в состоянии напряжения. Подумав, неохотно ответил:
— Кем и здесь. Киномехаником.
— Так ты, оказывается, кинщик! Ясненько. А как тебя зрители величали, когда лента рвалась?
Булкин промолчал.
Деревня осталась позади, Костя, надеявшийся выпить парного молока, сердито хлестал прутом по голенищу сапога: старший наряда задерживаться не позволил.
— Приставить ногу.
— Есть, товарищ фельдмаршал!
— Ты, Петухов, всякие подобные слова оставь. Не у тещи на блинах… Располагайся, тут побудем.
Жара схлынула, в бледном небе висел жаворонок, лилась щемящая душу мелодия. Проехали колхозницы с сеном, прошли косари, сверкая литовками. Знакомый председатель колхоза — не раз приезжал на заставу — рысил на вороном жеребце, снял картуз, поздоровался. Булкин неохотно прохаживался у обочины дороги взад-вперед, а Костя клял судьбу, занесшую его в глубокий тыл. Недовольно косился на ефрейтора — этого боровка совесть не мучит, уж он-то уверен, что нужен здесь, просто незаменим. Надулся как индюк. Подумаешь, задание государственной важности — охранять проселочную дорогу. Костя, конечно, понимал, что несправедлив, но подчеркнуто серьезный вид напарника раздражал его.
По дороге, волоча облачко пыли, тянулась телега. Старуха в темном платке держала вожжи. Костя оживился.
— Ефрейтор, к бою! На горизонте подозрительный объект. Наверно, замаскированный шпион. Проверим?
— Обязательно. Зайди с той стороны дороги.
Костя расхохотался:
— А ты, Булочкин, юморист. Одобряю.
— Выполняйте приказание!
Ефрейтор вышел на дорогу, поднял руку, старуха натянула вожжи, морщинистое лицо ее расплылось в доброй улыбке.
— Драствуйте. Що, сынки, проезду нема? Мени в Ивановку. Знов учения у вас, чи що?
Булкин подошел к телеге, разворошил солому, шлепнул по свиной туше ладонью.
— Жирный кабанчик. Сала на три пальца. Гаоляном[30] кормили?
— Им годували[31], эге ж. Племянник женится, вот и пришлось не ко времени ризаты.,
— Это верно, мамаша. Кто же летом скотину режет?! К зиме бы… Зимой сальце в самый раз. Конечно, к бутылке…
— Твоя правда, сынок. Тильки Мыкола ждать не схотел, надумал, и все тут. Уговаривали непутевого обождать до осеннего мясоеда[32], а вин уперся, як вол, — приспичило, не иначе. Ну що з ним зробышь?[33]
— Я его понимаю, — согласился Булкин. — Женитьба дело хорошее. И кого же высватал?
— Огуренковых Нюрку. Ивановскую. Девка работящая, бригадирша.
— Знаю Нюру, хорошая девушка. Только черная, как галка.
— Та вы що?! Белявенька вона, а очи карие…
— Верно, мамаша, ошибся я. Спутал.
Костя рассеянно считал разметанные над полем облака: пусть ефрейтор лясы точит. Конечно, на безлюдье и старушка — божий дар, развлечение: на заставе посторонних не увидишь.
— Не боишься, бабка, что кабан твой протухнет? — лениво осведомился Костя — просто так спросил, бездумно.
Но старуха оживилась:
— И верно, сынок, пекло истинное. Самое вёдро[34]. Поеду, как бы не припоздать. Провоняет мяско.
— Провоняется — распухнет, весом прибавит, — балагурил Булкин. — Опять же хозяйке выгода. Ведь на рынок везешь?
— В Ивановку. Кажу же — свадьба. Ну, заболталась я з вами, треба йихаты.
— Поедем, мамаша, поворачивай.
— Куды?!
— На заставу. — Булкин взял лошадь под уздцы.
Старуха встревожилась:
— Як на заставу? Зачем?
— А разговаривать, мамаша, не положено. Товарищ Петухов, садитесь.
Булкин отобрал у старухи вожжи, забрался в телегу, причмокнул губами. Вот службист, с досадой подумал Костя. К старухе привязался. Впрочем, может, у нее документы не в порядке? Но он же не проверил!
Лошадь послушно тащила телегу по пыльной дороге, старуха причитала:
— Ну, что я такого сробила? Ведь кабанчик, покель туда да обратно сгоняем, и впрямь провоняется, что же, тогда мясо кинуть? Тухлятину и собака не исть.
— Точно, — охотно согласился Булкин. — Хорошая собака никогда тухлое не сожрет, невкусно ей. Наши заставские собаки, к примеру, несвежее есть не станут.
Булкин весело болтал, подгоняя унылую лошаденку, старуха плаксиво косоротилась, сушила слезы платком. Костя избегал ее взгляда, стыдливо смотрел в сторону: видели бы однополчане, чем приходится заниматься!
На заставе Булкин обстоятельно доложил все начальнику. Зимарёв послал за поваром. Тушу разделывали на толстой плахе. Зрелище не из приятных, Костя недоумевал: зачем все это? Груша чувствовал себя героем дня, профессионально орудовал ножом, покрикивая на подручных. Шкуру сняли, очистили мездру; старуха выла в голос: спортили мясо, как есть спортили — куда теперь с ним?
— Хоть забрать дозвольте. Может, и успею довезти, соломкой обкладу. Батюшки! Никак пластать намеряетесь?
— Мы, бабуля, сейчас с твоей свинки еще одну шкуру спустим, чтобы не парилась по такой погоде, — хихикнул Груша, но осекся под грозным взглядом старшины и, кряхтя, нагнулся над разделанной тушей: — Подсобите кто-нибудь…
Покопавшись в разверстом брюхе свиньи, Груша извлек продолговатые пакеты, вымазанные кровью, и передал их Зимарёву. Начальник заставы вспорол пакет, посыпался серый порошок.
— Что и требовалось доказать, — сказал Зимарёв удовлетворенно. — Опиум.
— Китайский, — добавил Данченко. — Похоже, свежий.
— В отряде уточнят.
— Эх, мамаша! — укоризненно проговорил Булкин. — Свининка-то с начинкой. Какой хунхуз прислал, кому везла?
Когда старуху увели, ефрейтор подмигнул Косте.
— Видишь, какая ведьма? А ты ее пожалел, Петухов. Прижале-ел…
— Ладно! — досадливо отмахнулся Костя. — Скажи лучше, как ты догадался, что в туше что-то спрятано?
— Нутром почуял…
— Интуиция?
— Послужи на границе с мое — научишься сквозь землю видеть.
Белесые бровки ефрейтора обиженно дрогнули, на тугих, малиновых щеках разом высыпали конопушки — не может без подковырок Петухов! Нахватал мудреных слов и мечет, словно козыри…
После обеда Костю окликнул Девушкин.
— Дело есть. Боевой листок выпускаем.
— И на здоровье. Мне-то что?
— Можешь считать это своим комсомольским поручением.
Костя согласился без особого энтузиазма, отказаться не мог: общественной нагрузки у него пока не было.
— Что от меня требуется?
— Сущий пустяк, — обрадовался комсорг, справедливо полагавший, что Петухов будет сопротивляться. — Напиши заголовок.
Петухов загрустил.
— Бумага есть?
— Ватман.
— Годится. А краски?
— Все есть, даже перья плакатные.
Плохо дело, подумал Костя и вдруг просиял. Напустив на себя озабоченный вид, виновато проговорил:
— Я, конечно, с удовольствием. Хоть сейчас. Но… Видишь ли, — голос Кости задрожал от скрытой печали. — Я не умею рисовать. Понимаешь, какая досада!
Девушкин прищурился: хитер монтер, хочет отвертеться, сачок, не выйдет.
— Что ж… В таком случае сочини заметку. Писать, надеюсь, не разучился? Сделаешь зарисовочку о Булкине, как контрабандистку задержал. Случай свежий, интересный. Ты же с ним был, тебе и карты в руки. Странички на полторы, не больше…
Костя поднял на Девушкина невинные глаза: привязался, репей! Нужно еще успеть написать письмо домой и ребятам в роту. Но, ничего, голой рукой, комсорг, меня не возьмешь, мало каши ел…
— Это можно. Запросто накатаю, в школьной редколлегии три года состоял, руку набил, сделаю в лучшем виде. Но… удобно ли? Вот вопрос.
Девушкин рассердился: придется этого Петухова воспитывать, отлынивает от комсомольского поручения.
— Увиливаешь?
— Выбирай выражения, Дмитрий! Я от общественной работы никогда не отказывался, просто ты ставишь меня в неловкое положение.
— То есть? Объясни.
— Ребенку ясно… Старуху кто задержал?
— Ефрейтор Булкин.
— Один?!
— И ты, разумеется. Вы вдвоем
— Вот то-то и оно!
— Ну и что же? — Раздосадованный Девушкин нервничал: время на исходе, скоро комсомольское собрание, а тут изволь вести бестолковый разговор с разбитным хитрецом. — Что ты хочешь этим сказать, Петухов?
— А вот что. Петь себе дифирамбы не желаю, не имею права. Не по-комсомольски это. Скромность, как известно, украшает человека. Ты бы о себе написал?
— Нет, конечно! Но кто тебя заставляет — пиши о товарище.
— А я, значит, ни при чем? Меня, выходит, там не было и капитан не мне благодарность объявил?
…Заметку пришлось писать самому Девушкину.