IV ПЕТУХОВ ПРИВЫКАЕТ

Товарищи сочувствовали Данченко, но никто не хотел говорить с Петуховым: похоже, шансы старшины уменьшаются. Трудную миссию пришлось выполнить комсоргу. Повар Груша долго упрашивал Девушкина посодействовать — скромняга Данченко объясняться с подчиненным, да еще по такому деликатному вопросу, не станет. А тот, лиходей, пользуется.

Девушкин скрепя сердце согласился, кляня велеречивого повара, — втравил в историю. Комсорг — парень обязательный, предельно вежливый, решил поговорить с Петуховым «на природе» и пригласил его пройтись. Они шли берегом Серебрянки; у знакомой тропы Костя остановился.

— Чайку не желаешь? А то зайдем к леснику.

— Как-нибудь в другой раз. — Девушкин покатал ногой встопорщенную кедровую шишку, засыпал ее песком.

Что даст нелепый разговор? Конечно, старшине нужно помочь, но как? А если будет хуже? Всем — Ланке, Косте, Данченко? Пусть лучше они сами разбираются, без посторонних, люди взрослые…

Возвращались недовольные друг другом. Петухов, догадываясь, о чем может идти речь, демонстративно молчал, потом принялся насвистывать какой-то бравурный мотивчик. Не попрощавшись, он скрылся в казарме, а Девушкин, расстроенный и рассерженный, отправился на спортивную площадку, сел подальше от горластых болельщиков, наблюдавших поединок волейболистов, и задумался.


Он вырос в старинном сибирском городке. Городок деревянный, дома приземистые, окна в резных наличниках, на коньках крыш деревянные петухи. Деревянная мостовая-лежневка, бревенчатое двухэтажное здание — театр. Основали городок русские землепроходцы, торговые и ратные люди у слияния двух великих рек.[38] Издревле мужчины хаживали на охоту, по грибы, баловались рыбкой. Митю увлекало другое.

После занятий в школе он до позднего вечера просиживал над книгами. Библиотека помещалась в доме замечательного сказочника Ершова. Митя читал исторические романы, хотел стать историком или археологом.

Потом ему открылся театр. Здесь бывали в свое время Радищев, декабристы — Кюхельбекер, Муравьев-Апостол, не пропускал ни одного спектакля знаменитый Менделеев. С галерки, затаив дыхание, смотрел Митя на неведомый, удивительный мир, постоянно открывая что-то новое.

Ничто для него не существовало, кроме книг и театра. Первое стихотворение Митя написал на могиле Кюхельбекера, милого, странного, доброго Кюхли; могила затерялась в подступившей к городку тайге. Митя никому не показывал свои творения, читал их наизусть, бродя по тихим улочкам. Позже появились стихи о школе, товарищах. Короткое стихотворение о лесорубах показалось удачным, после долгих колебаний Митя решил попытать счастье.

Часа два кружил он у обшарпанного особняка редакции городской газеты. Собравшись с духом, робея, открыл дверь, обросшую хлопьями инея, просяным веником обмахнул пимы. Потом затоптался в коридоре: стихи прочитает газетчик, опытный специалист, возможно, поэт, в городе немало поэтов, их нередко печатают на последней странице, особенно перед праздниками. Прочитает и прогонит. А вдруг стихи понравятся? Их опубликуют в воскресном номере, фамилию автора наберут жирным шрифтом. Дмитрий Девушкин. Поэт Дмитрий Девушкин!

В тесной комнате накурено, парень в сером свитере бойко стучал на пишущей машинке, другой журналист — рябоватый, седой, сдвинув очки на круглый, лысеющий лоб, быстро правил свежую полосу. Увидев Митю, бросил ручку. Митя протянул листок, газетчики переглянулись: еще один начинающий…

— Садитесь.

Митя примостился на краешке стула. Журналист прочитал стихотворение, бросил листок на стол.

— Производственная тема. То, что доктор прописал. Предстоит районный слет, накануне тиснем.

— Напечатаете?!

— Говорю, дадим. Возможно, даже на первой полосе. Прозвучит призывом.

Митя не верил своим ушам, стоял, комкал в руках шапку. — Мне можно идти?

— Конечно. Адрес оставьте в бухгалтерии.

— Зачем?

— Юнец! А гонорарий? Литературный труд оплачивается, как и всякий другой.

— Платить не надо. Я от души…

Журналисты снисходительно улыбались, Седой проговорил:

— Нельзя так, милый бессребреник. Денежки придется взять. Да ты не бойся, Крезом не станешь. Но, если откажешься, публикации не будет.

Девушкин, весь красный, молчал.

— Все авторы получают деньги за свои произведения. Поэтам тоже жить нужно. Писателям, художникам, журналистам… Так что кочевряжиться, молодой человек, нет смысла. Четырнадцать строк, три порции мороженого, только и всего. Оплата почти символическая, районная газета…

Слет передовиков открывался в марте. По утрам Митя бежал к почтовому ящику, прибитому к калитке, торопливо просматривал газету, пахнущую типографской краской. Мама волновалась, отец, попыхивая трубкой, посмеивался, но тоже ждал.

Слет состоялся, но стихи не напечатали. Митя страшно расстроился, узнавать о причинах неудачи не хотел, но вскоре его пригласили на заседание литературного объединения, приглашение было отпечатано на редакционном бланке и подписано заместителем главного редактора.

Девушкин пристроился в углу и слушал начинающих поэтов. Дошла очередь и до него. Митя долго не мог начать, перехватывало горло. Он прочитал короткое стихотворение, не то, что приготовил специально, а другое, о речке. Почему — сам не знал.

Начались прения. Долговязый, лохматый парень, гулко окая, потрясая кулаками, разнес Митино творение вдребезги, назвал его ученическим, незрелым и легко это доказал. Пристыженный Митя, красный как рак, поглядывал на дверь, собираясь потихоньку улизнуть, и вдруг услышал неожиданное:

— Хочу отметить и удачу автора. Случайно у меня оказалось другое стихотворение, оно свидетельствует о немалых способностях Девушкина. Сейчас прочту.

— Нельзя, нельзя! Я против! — взвизгнул Митя.

Аудитория обрадованно зашумела:

— Читайте, читайте.

— Нечего скромничать…

Но Митя уже продвигался к спасительной двери, показав парню кулак. И было за что: оппонент оказался братом Митиной одноклассницы, которой он недавно написал коротенькое письмецо в стихах — наивное признание в любви. Вытащил у сестры, подонок!

Больше Девушкин стихов не писал.


По душе пришелся Косте Седых, бывший шахтер, — кряжистый, сильный. Если предстояло сложное задание, посылали его, командование и товарищи знали — шахтер не подведет.

Седых редко получал письма, писал их еще реже.

— Детдомовский я, — объяснил он Косте. — Родителей не помню. Детский дом давно расформировали, писать некому.

— А друзьям?

— Дружкам писаниной заниматься некогда, уголек рубают. Раз в полгода черкнут пару строк…

Седых что-то не договаривал, похоже, была у него какая-то тайна. Порой он становился резок и груб, Петухова, правда, не трогал, но однажды и ему перепало.

Вечерами свободные от нарядов пограничники помогали Булкину сочинять очередное письмо: бойца донимали иркутские школьники, решившие переписываться с пограничниками. Замполит Ржевский поручил это ефрейтору. Пионеры оказались дотошными, любопытными и засыпали бедного Булкина корреспонденцией. Ребята задавали сразу множество вопросов, на которые не вдруг ответишь.

— Эксплуатируют тебя, Булочкин, — посочувствовал ефрейтору Костя. — Самым бессовестным образом. Ты вроде ходячей энциклопедии. Бросай военную службу, занимайся перепиской. Неужели не надоело, писатель? Где твоя гордость? Ладно, не ломай голову, пригодится, чтобы фуражку носить. Слушай добрый совет: дуй ребятишкам, что хочешь, не задумывайся, становись фантастом, сочиняй, выдумывай, одним словом — твори.

— Это что же — брехать?

— Фу, как грубо! Фантазируй.

— Значит, лжу ребятишкам отписывать?

— Ну и что? Попудришь детишкам мозги. Вырастут — поумнеют.

Седых, сидевший за соседним столом в ленинской комнате, давно прислушивался к спору. Отпихнул шахматную доску, посыпались деревянные фигурки.

— Врать нельзя. Это худшее преступление! Я бы таких…

Пограничники молчали, всем было неловко, никто не понимал горячности товарища. Костя сказал:

— Это ты перехватил, Седых.

— Нет, я прав. Трепачу верить нельзя, даже если он сбрехнул однажды. Ты, Петухов, можешь соврать капитану, когда докладываешь ему, вернувшись с границы?

— Ты что — ошалел?!

— Ага, проняло. В любом деле врать нельзя. Ложь может кровью обернуться. — Седых, нащупав пачку папирос, поспешно вышел из комнаты.

Костя многозначительно покрутил пальцем у виска.

— Он случайно не того?

— Не смейся, Кинстинтин, — хмуро сказал Говорухин. — Горе у человека…

Поначалу на шахте Седых робел. Шахтеры, чумазые как черти, горластые, озорные, работали здорово, ежедневно перекрывали нормы. Нравился и бригадир, разбитной, веселый. Он сразу же стал покровительствовать новичку. В день получки в душевой шепнул доверительно:

— Айда в кабару[39]. Отметим…

В третьеразрядной чайной не продохнешь — дым, громкий, возбужденный говор, звенит гитара. Седых с отвращением проглотил теплую водку — пил впервые. Бригадир, круша белыми зубами хрящеватую кость, наставлял:

— Ты ешь. Закусь — первое дело.

Пол качался, ноги казались ватными, в голове шумело. Потом вовсе худо сделалось, вывернуло наизнанку. Бригадир не смеялся, не упрекал — успокаивал: ничего, привыкнешь, ты же мужик. Вывел на воздух, сунул корявые пальцы в рот, помог облегчиться, потом долго водил по улице под косым дождем. Когда Седых застучал зубами, бригадир привел его к себе, напоил молоком, уложил спать. Утром вычистил и отгладил испачканный костюм паренька, проводил его домой.

С тех пор не было у Седых преданнее друга. Бригадир, хоть на шесть лет постарше, парень простецкий — вместе хаживали в тайгу за грибами, ягодами, рыбачили на озере. После получки заглядывали в кабару, и звали их теперь «дружки неразлей-вода».

А потом случилось…

Бригада трудилась ударно, зарабатывали шахтеры хорошо.

— На себя работаем, — говорил бригадир. — Что потопаешь, то и полопаешь: выше норма, гуще деньга.

Однажды перед концом смены в забой пришел инженер. Осмотрел крепь, обнаружив треснувшую балку, распорядился ее заменить.

— Сделаем, — заверил бригадир. — Слово — олово.

Инженер ушел, бригадир посмотрел на часы.

— Братва, стране уголек нужен. Навались!

Когда вышли на поверхность и умылись, Седых ахнул: балку-то не заменили! Бригадир длинно ругнулся, сплюнул:

— Ничего, авось устоит.

— А вдруг?

— Не боись. Сменщики новую поставят.

Утром у проходной клубилась, гудела толпа. Седых протиснулся вперед. Что такое? Шахтеры угрюмо молчали и внезапно дрогнули — завыла простоволосая бабенка: «Родимый ты мо-ой…» Толпа всколыхнулась.

— В шестой лаве. Слыхали?

— Двоих придавило.

— В больницу отправили…

— Нужна им теперь больница!

Седых с трудом выбрался из толпы и наткнулся на бригадира. Растерянного, обескураженного.

— Кольша, беда какая…

Бригадир сокрушенно хлопал ладонями по бедрам. Руки короткопалые, рубцеватые, темные от въевшейся угольной пыли. Хлоп-хлоп: в шестой лаве, хлоп-хлоп — в шестой лаве…

— Беда, — вздыхал бригадир. — Ох, беда!

Седых втянул голову в плечи, в ушах стучало: «в шестой лаве, в шестой лаве». В ШЕСТОЙ?! Седых сгреб бригадира за ворот, тряхнул:

— Наша! Наша лава. Ты… их…

— Сдурел?! Ну, чего уставился, Кольша, крокодила увидал? Ну, я. Я! А чем докажешь?

— Как это? Скажи. Объясни, как было.

— Самому в петлю лезть? Хрéна!

— Но ведь ты же виноват. Ты!

— Что ж с того? Ребят уж не вернешь, жизнь в них не вдунешь.

— Ты должен за это ответить!

— Конечно, обязан. Кто спорит? — смяк бригадир. — А толку? Ну, признаюсь, срок мне впаяют. Помогу я тем двоим? Полегчает им от моего признания? Им, Кольша, теперь все едино, а себе я жизнь испорчу. Анкету замараю, с бригадиров долой, ответственную работу больше не доверят: судимый. А кормить мою пацанву кто будет? Троих обормотов. Ты? Нюрка хворая…

Что же получается, лихорадочно размышлял Седых. Человек виноват, а спросить за это с него нельзя. Спросишь — другим жизнь искалечишь. Пятерым! Те ребята вроде холостяки. Впрочем, к черту арифметику!

Бригадир, видя его сомнения, приободрился.

— Смекнул, Кольша, что к чему? Молодчик. Давай так договоримся: начнут трясти, мол, ничего не знаешь, трещины на подпорке не видел. Ту балку мы, мол, сразу заменили, когда инженер ушел. И ничего не докажут. Понял?

— Но это обман!

— А что делать? Голову на плаху класть?

— Я врать не стану, скажу, что было.

— Ты в уме?! Мне за твою правду казенная квартира выйдет и небо в крупную клетку. Друга в тюрягу засадить хочешь? Хорош гусь!

— Признайся честно, может, смягчат приговор.

— Как же, смягчат! Впаяют на всю катушку!

— Что поделаешь… Но врать не буду. Не могу, пойми.

Бригадир съежился, жалко заморгал.

— Кольша, Колюнька. Мы же кореша, пили вместе… — Щека задергалась, бригадир осел, как проколотый пузырь.

Вечером Седых возвращался с катка, у подъезда стояла худенькая женщина в платочке.

— Ты че удумал, че удумал? Моего упрятать хочешь, а я куда денусь? Ведь трое, мал мала меньше. Об этом ты умной головой сообразил?

— Видите ли… Несчастье, погибли люди…

— Где погибли, где погибли? Одному морду пошкрябало, рука поломатая, другому ногу попортило. На шахте бывает…

— Могло и не быть. Бригадир, муж ваш виноват. Не выполнил распоряжения инженера.

— А ты все, че приказано, выполняш?

— Все. Всегда. Вас я понимаю, но ответить бригадиру придется. По справедливости, по правде.

— Твоя правда прямая, как дуга! Останусь с малышней одна — вот она твоя справедливость.

— Но бригадир виноват…

— А мы виноватые?! Ой, Колюнька, Колюнька… Отколь ты взялся, погубитель!

Женщина заплакала. Из-за матери вывернулась девчушка, в платке, растоптанных валенках, ухватила шахтера за палец, не по-детски серьезно, напряженно глядела на чужого дяденьку. Седых зябко повел плечами.

— А чтоб вас всех… Утаю. Только после этого я не человек: сам себе в душу плюю!

С того дня как-то подломился Седых, ходил мрачный, угрюмый. Товарищи дивились:

— Что с тобой, Николай? Бирюк бирюком…

Седых молчал.

Крепко казнился за минутную слабость. Пострадавшие шахтеры давно выписались из больницы, грелись на южном солнышке, а Седых все терзался. Вспоминал деда — сурового, подслеповатого старика в железных очках, обмотанных ниткой. Дед любил читать Библию, Седых спорил с ним о религии до хрипоты — без толку: старик стоял на своем.

— Внимай, Кольша, о криводушных сказано, — Дед тряс ногтястым, искривленным пальцем, поросшим белым пухом. — Криводушный суть лживый, суть мерзость, суть гниль. Сосуд смердящий. — И добавлял, глядя поверх очков: — Лжа — ржа. Душу точит.

— Так и написано, деданя?

— Нету. Я своими словесами.

— А! Муть.

— Я те дам — муть, поганец! Удались!

Время притупило боль, но шрам в душе остался. Седых решил твердо: больше никому не врать. И зарок соблюдал; доставалось от него приятелям — правду резал в глаза. Острого языка шахтера побаивались и на заставе — отделком вилять не станет, врежет в лоб без подготовки, на лопатки уложит да к земле припечатает.

А Косте эдакий правдолюб в диковинку.

— Слушай, Седых, ты и генералу можешь самую неприятную правду сказать?

— А по-твоему, правд несколько? — вспылил Седых. — Одна для начальства, другая для прочих? Нет, Петухов, если понадобится, я и самому товарищу Сталину не побоюсь выложить. Я комсомолец!

— Молодец. Дай пять.

— Не запищишь?

— Не таковский. Ой-ей-ей! Пусти, черт…

Руку Косте будто тисками сдавило.


Начальник заставы склонился над столом. В дверь постучали, Петухов щелкнул каблуками.

— Разрешите, товарищ капитан?

Раздосадованный Зимарёв отодвинул тетрадь: невозможно заниматься. Что понадобилось этому москвичу?

— Слушаю вас.

— Извините, от дела отрываю…

— Конспект по диамату составляю. Наука сложная.

— Еще бы! — согласился Костя, понятия не имеющий о диалектическом материализме. — Сколько ночей над ним потел!

Зимарёв удивился, взял у солдата листок, и лоб прорезала складка: рапорт! Сколько таких ему писали — лаконичных, требовательных, наивных, угрожающих. Все, все просились на фронт, особенно в первые дни войны. Приходилось терпеливо уговаривать, тратить время, нервы. Постепенно страсти угомонились, и вот опять… Прогнать? Прикрикнуть? Но этот парнишка не такой, как остальные, он воевал, ранен, награжден медалью…

— Что скажете, товарищ Петухов?

— Там все написано. Отпустите, пожалуйста, и дело в шляпе.

— Что за лексикон, красноармеец Петухов? Следите за речью. Я вас понимаю, но удовлетворить вашу просьбу не могу. Уговаривать меня бесполезно.

— У вас есть ко мне претензии, товарищ капитан?

— По службе нет, — помедлив, сказал Зимарёв. — Ведете вы себя порой как ребенок. В казарму змею принесли, черепах каких-то кусачих. Где только нашли такую пакость?

— У речки. Не из Москвы же я их тащил.

— Я, можно сказать, местный, а таких здесь не встречал.

— Значит, не интересуетесь фауной?

— Недосуг, знаете ли, — Зимарёв усмехнулся.

Костя, воспользовавшись переменой в настроении начальника заставы, заканючил:

— Отпустите, товарищ капитан. В порядке исключения.

— Не могу. Не вы один на фронт рветесь, многие пограничники тоже подавали рапорта: всем на фронт хочется. По секрету, я сам трижды писал командованию. Всыпали на совесть.

— Тихо здесь очень…

— Баян у старшины возьмите. В библиотеке самоучитель имеется.

— Я серьезно.

— И я не шучу. А с кем вы дружите, Петухов?

— Мои друзья воюют…

— А на заставе друзья есть?

— А как же! Наган, Буря. Правда, у нее селезенка екает…

— Что ж, — невозмутимо заключил Зимарёв. — Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты.

Костя рассмеялся. Рапорт остался на столе.

Капитан Зимарёв вернулся домой на рассвете. В распадках копился туман, на болоте заливались лягушки, ухала выпь. Хорошо, подумал Зимарёв, значит, никто не тревожит. Отдав честь часовому, выслушал короткий доклад дежурного. Донесений от нарядов не поступало. Капитан поправил пистолет, устало пошевелил плечами — спать не хотелось, сказывалось нервное напряжение: командование накануне предупредило — быть начеку.

— Тихо, — сказал Зимарёв дежурному. — Я, пожалуй, прилягу, пока заклятый соседушка помалкивает.

— Ракетами освещается. Отдыхайте, товарищ капитан, если что — разбужу.

— Видел я этот фейерверк… А скажи-ка, Седых, почему это солдаты спят, а командиры отдыхают?

— Так уважительнее.

У Зимарёва тесно, на полу неразобранные штабеля книг — полки сделать некогда, а просить бойцов неудобно. Зимарёв разделся, натянул тренировочный костюм, лег, пригладил медвежью шкуру на стене — подарок убывшего в отряд предшественника. Шкура хорошая, косматая, Зимарёв прибил ее над койкой, повесил на ремне двустволку. Ружье подарил отец, когда Зимарёв окончил училище. Отец, геолог, всю жизнь не расставался с этой двустволкой и слыл удачливым охотником. Зимарёв на заставе ни разу не охотился: граница…

Собственно, его и не тянуло. В училище Зимарёв прочно удерживал первое место по стрельбе из боевой винтовки, метко бил из пистолета, но убивать живое существо…

Мальчишкой с отцом поехал на тягу[40]. Вальдшнепов ему видеть не приходилось, летун стремительно режет сумрак, несется над просекой, роняя короткий, странный крик. Сбить невидимку заманчиво, но сделать это нелегко.

Он стоял у старой ветлы[41]: лишенное листвы дерево тихо гудело, а может, это стучала в висках кровь. Вешние ночи темные, снег сошел, земли не видно, лишь светлеет над узкой просекой неровная полоска неба. Вальдшнепы летят невесть кем проложенной в пустынном небе тропой, нужно оборвать их стремительный полет, нажав спусковые крючки.

В сыром воздухе мелькнула тень. Зимарёв запустил в поднебесье дуплетом, и в ржавую прошлогоднюю осоку шлепнулся трепещущий комок. Подранок! Охотник кинулся к зарослям: в темноте подранок забьется в кусты — не отыщешь.

Но ему повезло, вальдшнеп завяз в острой осоке. Услышав шаги, рванулся, захлопал подломленными крыльями, и тотчас над птицей взлетел окованный приклад. В последний миг Зимарёв пожалел ореховое ложе, пнул вальдшнепа тяжелым болотным сапогом. Сопровождавший Зимарёва деревенский мальчик осуждающе сказал:

— Птаха ведь малая. Только нос долгий.

Зимарёв поднял вальдшнепа. Дробь шла кучно, на ладони подрагивало подплывшее кровью тельце, стало горько и стыдно.

С тех пор охота для Зимарёва не существовала.

Восьмой год служил он на границе. Сюда прибыл с далекой заставы «Таежной», которую японцы, белогвардейцы, белокитайцы и хунхузы не раз пытались уничтожить. Неделями кипели яростные схватки. Четыре года прослужил Зимарёв на этой заставе, многое повидал, многому научился. На пятую весну его перевели на заставу «Турий Рог».

Он был доволен. Ребята здесь боевые. Коммунисты, комсомольцы; местность знают, не растеряются. Зимарёв тоже хорошо изучил свой участок, ночью мог обойти его без фонаря. И все же на душе было скверно — на фронте тяжелые бои, хотелось быть там, драться с фашистами. Впрочем, война велась и здесь — тихая, незаметная, лишь подчас она, взрываясь, кипела огненной лавой, вспыхивала буйным лохматым пламенем вдоль линии Государственной границы Союза ССР.

Не спалось. Зимарёв ждал развития событий, обдумывал план действий на случай внезапной атаки, старался предусмотреть детали. Взгляд капитана скользнул по отполированной шкатулке с трубками. Пенковые[42], короткие трубки с увесистым чубуком[43], граненые — с головой Мефистофеля, именные — собственность купца первой гильдии Хрякова, ясновельможного пана Вишневского, трубка с дарственной надписью на расписной фарфоровой крышечке — коллежского асессора Бураго; трубки китайские, монгольские, японские. Отдельно, обернутый в вощеную бумагу, хранился замысловатый прибор для курения анаши, изъятый у контрабандиста. Зимарёв любил рассматривать этот прибор, сколько труда затратил неизвестный мастер для того, чтобы травить ближних ядовитым дурманом!

Иногда Зимарёв отпирал шкатулку, перебирал трубки, любовался изящными линиями, вдыхал сочившийся из потемневших чубуков слабый запах кэпстена, золотистого Летучего голландца[44]. Кто набивал эти трубки душистым табаком? Где их владельцы?

Зимарёв пытался представить этих людей. Массивную шкиперскую трубку крепко сжимал обкуренными, желтыми зубами пегобородый морской волк; знатная дама эффектно пускала колечки сизого дыма, удерживая тонкими пальцами инкрустированную трубочку. Изящная трубка в коробке черного дерева, обитой атласом, — желтая слоновая кость, ажурная, тонкая резьба — принадлежала аристократу…

Но дороже всей коллекции дешевая, ничем не примечательная трубка, подарок Веры. В тот день в актовом зале пограничного училища, был зачитан приказ о выпуске молодых командиров. В тщательно отутюженных габардиновых гимнастерках с зелеными петлицами, в бриджах с зеленым кантом, блестящих хромовых сапогах, поскрипывая новенькими ремнями снаряжения, лейтенанты ходили по длинному коридору, возбужденные, веселые, радостные, обменивались адресами, пели:

На Север поедет один из нас,

На Дальний Восток — другой.[45]

Оркестр грянул вальс, закружились пары. Зимарёв танцевал с Верой, черноглазой, стройной, она была на редкость хороша собой. Танцевали долго, не отдыхая, затем отошли в сторонку, Вера поцеловала Зимарёва, протянула трубку:

— Это тебе. Становись мужчиной.

Зимарёв не курил, но дарила Вера! В тот вечер они объяснились. Зимарёв боялся, что девушка не захочет оставить Москву, потому и оттягивал разговор о женитьбе, но сегодня Вера сама разрешила все сомнения:

— Поезжай, я приеду потом.

Зимарёв терпеливо ждал. Приходили письма — добрые, обстоятельные. Потом Вера стала писать реже, затем замолчала. Зимарёв терялся в догадках, нервничал. Писал он часто, справлялся о здоровье…

— Значит, не любила, — утешали товарищи, — А коли так — не трать на это дело пороху.

Два года спустя они случайно встретились в Сочи. Зимарёв остановился в замешательстве, Вера держалась спокойно.

— Познакомься, Сережа. Мой муж.

Зимарёв неловко поклонился, ловя настороженный взгляд, и поспешил уйти, сказал, что опаздывает на поезд. Он не переживал, осталась лишь горечь воспоминаний и твердое убеждение, что ИМ верить нельзя. Зимарёв вырос в семье, где слово, даже данное мимоходом, ценилось превыше горячих клятв и выполнялось неукоснительно. Впервые столкнувшись с вероломством близкого человека, Зимарёв впал в крайность. Он никому не сказал о встрече в курортном городе, но однажды, не сдержавшись, высказал наболевшее человеку, с которым откровенничать не собирался.

Поздно вечером зашел к начальнику заставы Данченко. Поговорили о делах, уходя, старшина замешкался, натужно покашлял в кулак.

— Такой вопрос, товарищ капитан… Хочу предложение сделать. Вы как смотрите?

— Конечно, положительно. Говорухин тоже недавно сделал.

— Пимен! — Старшина не верил ушам. — Не может быть!

— Представь. И толковое. Предлагает бойцам, уходящим в наряд, надевать вместо сапог ичиги.

— Вон что… А я уж подумал… Мое предложение, товарищ капитан, не рационализаторское.

Зимарёв привстал от неожиданности — дошло не вдруг.

— Кто?!

— Лесникова внучка. Ланка.

Начальник заставы долго молчал.

— А ты хорошо ее знаешь? Пуд соли съели? Уверен, что не оставит тебя?

— Да вы что, товарищ капитан!

— Увы, такое бывает, знаем эти штучки, сами с усами. Сперва все великолепно, настоящее чувство, большое, светлое. А потом? Погоди, не перебивай… Ты после службы куда подашься — не век же на границе коротать. Война закончится…

— Я останусь на границе пожизненно.

— Хорошо подумал?

— Решено и подписано.

— В таком случае плохи твои дела, жених. Ничего не получится. Лана — девушка видная, в нашей глухомани ее не удержишь. Ей город подавай — институт, театры, рестораны. В городе соблазнов хватает.

— Напрасно вы. Ланка не такая.

— Все они поначалу не такие. А потом…

— Не такая она!

— Заладил! Долбишь, как дятел сухую лесину. Ты советоваться со мной пришел, так вот тебе совет: откажись, пока не поздно. Пограничнику семья вообще…

— Не нужна?

— Нужна. Настоящая.

Данченко не уступал, и тогда Зимарёв допустил ошибку, рискнул использовать последний козырь.

— Девушку ты выбрал достойную, но, кажется, она с кем-то дружит?

— С Петуховым. И на здоровьечко.

— Но как же…

— А так же. Женюсь!

— Эх, старшина, старшина. Пропадешь…

Взволнованный Зимарёв долго не мог уснуть, а утром, напутствуя уходивших в наряд пограничников, попросил Данченко задержаться.

— Ты вчерашнее к сердцу не принимай. Я не прав. Вспомнил кое-что, погорячился…


Не сложились у Кости отношения и с фельдшером, фасонистым лейтенантом со странной фамилией Король. Откуда у коренного волжанина такая фамилия — Король? А почему не царь? Так размышлял Петухов, подходя к медпункту. Медицинский пункт блистал чистотой, в стеклянном шкафчике выстроились по ранжиру пузырьки и коробки с лекарствами, на столе лежал журнал регистрации, а рядом в ослепительно белом халате сидел хозяин этого кабинета и с надеждой смотрел на посетителя — пограничники не баловали фельдшера вниманием, каждый визит его радовал и позволял демонстрировать товарищам свое искусство.

Король был о себе самого высокого мнения и, хотя закончил не институт, а всего лишь медицинский техникум, приехав на заставу, попросил всех без исключения называть его «доктор». Пограничники, снисходя к слабости тщеславного военфельдшера[46], не протестовали.

Дело свое Король знал неплохо и, хотя высшего образования не имел, равно как и опыта работы, нареканий у бойцов не вызывал и, как заметил однажды Данченко, очень уважавший медицину, «занимаемой должности соответствовал».

Возможно, оттого, что работа его не обременяла, Король увлекался профилактикой, летом пичкал бойцов таблетками, предупреждающими желудочные заболевания, зимой заставлял мазать лицо вазелином перед выходом в «секрет». Дотошный и въедливый военфельдшер любил ушибить мудреным словцом несведущих в медицине пограничников и обожал популярные беседы на медицинские темы. К беседам (их он упрямо именовал лекциями) Король готовился тщательно, выписывал специальные журналы, штудировал их от корки до корки. Король собирался поступать в Военно-медицинскую академию — кончится война, можно попытать счастья. Профессию свою Король любил, но (это была страшная тайна) панически боялся крови и с подступившим к сердцу противным холодком опасливо думал, что придется когда-нибудь перевязывать раненых, оказывать медицинскую помощь на поле боя, ведь он служил на заставе.

Костю Король встретил настороженно, хотя и обрадовался пациенту, — Костин характер знали все. Фельдшер встал, одернул халат, строго взглянул на бойца и раскрыл регистрационный журнал.

— Рядовой Петухов? Инициалы? На что жалуешься?

Костя хотя готовился к этому вопросу, все же заробел: в госпитале его достаточно помучили, белый халат и запах лекарств вызывал мрачные ассоциации. Запинаясь и сетуя на собственную нерешительность, Костя пространно поведал о своем недуге, тщательно подбирая слова, Король — личность опасная, ход его мысли извилист и непредсказуем, как полет летучей мыши. Кто знает, что придет в его умную голову, возьмет и направит в санчасть делать всяческие анализы — с него станется. И не отговоришься — товарищ непробиваемый, прет как танк, спорить с ним бесполезно, он всегда уверен в своей правоте.

— Не пойму, Петухов, что с тобой стряслось? Что у тебя болит? Ты все ходишь вокруг да около, говори прямо, без экивоков[47].

Костя морщил лоб, но, зная любовь фельдшера к научной терминологии, значения незнакомому слову не придал.

— Извините, товарищ лейтенант. Живот у меня…

— Яснее, Петухов. Расстройство?

— Вроде бы.

— Вроде Володи, похоже на ружье. Сколько раз?

— Что? Ну, как вам сказать… Не считал.

Король нахмурился, вымыл руки, велел Косте раздеться, пощупал живот.

— Язык покажи. Так!

Военфельдшер побарабанил пальцами по свежевыкрашенному столу, полистал справочник внутренних болезней, отчеркнул ногтем нужный абзац.

— Довольно нечеткий случай. Впрочем, сейчас лето, желудочные заболевания коварны. Не исключено, что эти явления предшествуют дизентерии.

— Вы, доктор, мне пилюльки какие-нибудь…

— Получите все необходимое. А сейчас ступайте в изолятор, ложитесь, старшину я предупрежу. И в отношении питания. Сегодня поголодаете, а завтра повар сварит вам рисовую кашу на воде.

— Но…

— Никаких «но»! Предписание выполнять строжайше. Общение с личным составом запрещаю, я сам буду вас навещать.

— Товарищ доктор!

— Прекратить разговоры! Шагом марш в изолятор! Хотя подождите минуту, выпейте лекарство.

Король извлек из стеклянного шкафчика бутылку с густой желтой жидкостью. Костя побелел.

— Касторка!

— Олеум рицини, — строго поправил военфельдшер. — Две столовые ложки. Снимет как рукой.

— Уже сняло. Я уже поправился, чувствую себя прекрасно.

— Ай-яй! — укоризненно протянул Король. — Струсили?

— Никак нет. Просто я пошутил, я не болен.

— Не мелите ерунды, Петухов. У вас же энтероколит. В лучшем случае. Все признаки налицо.

— Не у меня. У медвежонка.

— Что-о?!

Торопясь и сбиваясь, Костя рассказал, что у его любимца не в порядке желудок и он хотел… Красивое лицо фельдшера каменело, он порывался что-то сказать, но Петухов не давал ему вставить и слова, частил, частил. Наконец выдохся, Король проговорил ледяным голосом:

— Значит, вы намеренно ввели в заблуждение медицинского работника?

— Простите, товарищ доктор. Очень зверюшку жалко.

— Эта зверюшка скоро с нас шкуру спустит! Давно пора ликвидировать весь ваш зоопарк. Я доложу начальнику заставы.

— Не принимайте близко к сердцу, доктор. Я пошутил.

— Скверные шуточки, Петухов!

— Извините, доктор. А лекарство все же дайте.

Король сунул Косте какие-то порошки, сотрясаясь от негодования. Вечером фельдшер пришел к Ржевскому, передал разговор в лицах, удивляясь, что замполит не разделяет его возмущения, вдобавок посмеивается. Фельдшер растерянно умолк.

— Не похож Петухов на других. Верно? Но значит ли это, что он плохой пограничник?

Король заморгал: вопрос серьезный, не подумав, отвечать нельзя. Помолчав, фельдшер высказался в том смысле, что Петухов, конечно, боец хороший, плохих не награждают. Но уж больно недисциплинированный, разболтанный.

— В этом ты, пожалуй, прав, — согласился Ржевский. — Я с ним побеседую.

«Поможет твоя беседа», — сердился Король. Он осуждал замполита: мягок, интеллигентен, офицеру таким быть нельзя. Проницательный Ржевский догадался, о чем думал фельдшер.

— Вижу, ты не удовлетворен. Напрасно. Недооцениваешь роль политической работы в армии, ее кпд[48].

Это заявление Король выслушал с удовлетворением; научная терминология!

Но все же замполит упрощает.

— Не совсем так, товарищ старший лейтенант. Пословицу я вспомнил: сладок будешь — разлижут…

— А горек — расплюют? Вот то-то и оно, дорогой эскулап.

Ржевский говорил с Костей, постепенно накаляясь; Петухов держался вызывающе, отвечал нехотя, словно оказывал любезность. Ржевский едва не вспылил. Но недаром он до армии работал учителем, в школе не такие сорванцы попадались. Превозмогая себя, замполит сдерживался, и чем агрессивнее становился Петухов, тем спокойнее был Ржевский. Это удивляло и злило бойца.

Неожиданно Ржевский заговорил как-то просто, по-домашнему и уж совсем не по уставу, Петухов даже немного растерялся от такого обращения:

— Слушай, Костик, неужели ты и на фронте вел себя так? Друзья тебя не одергивали, командиры были эдакие всепрощенцы?.. Поглядели бы они сейчас на тебя!

Удар попал в цель, Костя начал было оправдываться, но умолк. Что же это в самом деле такое происходит? С ним возятся, его уговаривают, стыдят, а он и в ус не дует, озорничает, как мальчишка. Товарищи правы, характер у него несносный. Нужно срочно перестраиваться, дальше так продолжаться не может. Костя искренне, хотя и сумбурно, поведал замполиту о своих сомнениях, Ржевский слушал молча, кивал, Косте казалось, что офицер ему не верит, это было отвратительно, и Костя решил, что отныне все пойдет по-другому.

Вечером он задумчиво сидел на скамейке у волейбольной площадки, не обращая внимания на возбужденных игроков и крики болельщиков. Думал о тихом московском переулке, где жил, о школе, родителях. Отец воевал где-то на Севере, мать и сестренка посылали бодрые письма, но Костя понимал, что живется им трудно. Мать упрекала: получает письма редко, — а что писать? Как этот лоб старшина наряды подкидывает?

На душе было муторно…


— Булкин — на выход! — позвал дежурный по заставе, войдя в столовую.

Ефрейтор поспешно допил чай, пошел к двери. На крыльце встретил знакомого шофера из отряда.

— Принимай картину, дружок.

— Привез?!

— Как обещано.

Булкин обрадовался: удачный сегодня день. Утром получил долгожданное письмо от брата-фронтовика, взял в библиотечке «Приключения капитана Гаттераса». Книг на заставе немного, а за Жюлем Верном охотился весь личный состав, включая командиров. Перед Булкиным о подвигах славного капитана читал Седых — долго, никак не мог закончить. Булкин упрекал его в эгоизме, Седых оправдывался:

— Читать художественную литературу нужно вдумчиво. С толком, расстановкой. Ни в коем случае не спешить, иначе что-нибудь пропустишь или не так поймешь.

— Совесть имей, шахтер! А может, ты малограмотный?

И вот сегодня утром Седых наконец отдал книгу. Булкин расплылся в улыбке.

— А я уж не надеялся. Вот спасибо!

— Спасибо — некрасиво, надо денежки платить. Но поскольку у нашего брата солдата деньжата не водятся, угости папироской. И не забудь Девушкина предупредить, чтобы в карточке отметил; подумает, что я этого Гаттераса зачитал.

Предвкушая, как перед сном раскроет пухлый том, Булкин зазевался в строю и получил замечание от старшины, что, впрочем, не отразилось на его настроении. И вот еще радость — вечером будет кино. Булкин хороший киномеханик, дома, в деревне, заранее узнавал содержание фильма и консультировал всех интересующихся, особенно ребятишек. Мальчишки за ним ходили гурьбой, охотно выполняли разные поручения. За это Булкин пропускал ребятню без билетов, мальчишки прокрадывались в зал, плюхались на «нулевой» ряд — садились на пол перед экраном. На заставе ефрейтору никогда не удавалось узнать заранее содержание фильма: кино пограничникам показывали редко.

Водитель выгрузил из кузова запыленной полуторки коробки с пленкой, Булкин прочитал наклеенную на крышке бумажку.

— Опять «Веселые ребята»?

— А что особенного? Другой картины не дали.

— Но мы эту семь раз смотрели!

— Ничего страшного, восьмой поглядите.

Булкин расстроился, что скажут пограничники, когда придут вечером в клуб? Комсорг опять станет упрекать, а что поделаешь, коли выбора нет: бери, что дают.

Но опасения оказались напрасными, бойцы дружно смеялись, с напряжением глядя за развитием событий на залатанном экране, и даже не свистели, когда рвалась старая лента. Булкин захотел взглянуть на зрителей, запустив аппарат, он вышел из кинобудки и остановился у последнего ряда, где сидели повар, Говорухин, замполит и начальник заставы Зимарёв; впереди виднелась массивная фигура старшины, остальных Булкин в темноте не узнал.

Внезапно зал разразился смехом, скамьи начальства заходили ходуном. Булкина поразил тонкий, заливистый хохот капитана — Зимарёв смеялся, как колхозный пастушонок Егорка, завсегдатай «нулевого» ряда.

Зажегся свет, пограничники выходили из клуба, смеялись. После фильма, как обычно, собирались в саду, курили, оживленно переговаривались, вспоминая забавные эпизоды. Зимарёв сказал Ржевскому:

— Сколько раз смотрю эту картину и всегда — с удовольствием. Почему?

— Разрядка. Снимает нервное напряжение. Пограничникам такие фильмы надо почаще показывать.

— Это верно. Но все же репертуар следует хоть изредка обновлять. Одно и то же надоедает.

— Не привередничай. Я, если хочешь знать, «Чапаева» шестнадцать раз смотрел и при случае еще погляжу с удовольствием.

— Шестнадцать! Ну и ну!

— А ты меньше?

— Только девять. Я в кино редко бываю. То на границе, то в отряде.

Бойцы окружили Ланку, девушка тоже была в кино. Данченко очень хотелось подойти к ней, но пограничники постараются тотчас же под любым предлогом исчезнуть, «создадут условия», черт их возьми. Этого допустить нельзя, неудобно получится, да и авторитет командира пострадать может. Старшина скрепя сердце простился с девушкой, сославшись на занятость. Ланка надулась и назло Данченко попросила бойцов проводить ее: одной идти по тайге боязно. Пограничники поглядывали на старшину, отнекивались, один Костя извлек из сложившейся ситуации выгоду.

По знакомой тропинке шагал не оглядываясь, ощущал укоризненные взгляды бойцов. Они, конечно, осуждают его все до единого, сочувствуют старшине. Ладно, пусть думают что хотят: с их мнением считаться не приходится. Костя понимал, что поступает не по-товарищески, но укоренившийся в нем дух противоречия не позволял уступать. Костя шел молча, Ланка тоже не пыталась завязать разговор. Потом ей наскучило молчание.

— О чем задумался, служивый?

— О тебе. О наших отношениях.

Девушка рассмеялась. Костя недоумевал: похоже, она водит его за нос — попался бык на веревочку. Как же теперь быть? Костя был слишком юн и неопытен, не знал, что предпринять. Куда только подевалась вся его самоуверенность!

— Понятно, — замогильным голосом произнес Костя. — Я кое-кому мешаю. Что ж, уступим дорогу начальству. Счастливого пути.

Круто повернувшись, он пошел обратно, надеясь, что девушка опомнится и окликнет его, но Ланка, удивленная неожиданной вспышкой веселого, разбитного паренька, обиделась.

— Обойдусь без провожатых!

Девушка пошла берегом Серебрянки, река журчала на перекатах, в кустарнике посвистывали ночные птицы. Все-таки Костя какой-то странный. Ни с того ни с сего сердится. В последнее время он сильно изменился, раньше был веселый, беззаботный. Похоже, у него серьезные намерения. Но Петя…

В этот вечер Ланка долго не могла уснуть. А Петухов, вернувшись на заставу, выклянчил у повара остатки ужина, накормил медвежонка, немного повозился с ним и пошел в казарму: скоро отбой. Пограничники стелили койки, Говорухин наспех дописывал письмо — около него стоял дневальный, поторапливал. Седых читал газету, Девушкин — пухлый журнал в потрепанной обложке. Все, кроме Девушкина, повернулись к Косте. Говорухин отложил ручку, Седых — газету. Бойцы молчали, и это молчание хорошего не сулило.

— Вы что уставились? Случилось что-нибудь?

— Случилось. — Девушкин захлопнул книгу. — Мы — комсомольцы и назовем вещи своими именами. Ты продолжаешь свою линию, Петухов, к мнению товарищей прислушиваться не желаешь.

Опять мораль читают! Сколько можно? Какое им дело до его отношений с Ланкой? Отношения дружеские, да и они дали трещину. А бойцам нужно обязательно вмешаться, экие заступники нашлись!

— Да, не желаю! — Петухов вызывающе подбоченился. — Прислушиваться к чепухе, какую вы мелете, не хочу. И хватит меня воспитывать — здесь не детский сад.


В наряд уходили втроем — Петухов, Говорухин и Наган. Овчарка повизгивала, прижимая острые уши, невыспавшийся Костя ворчал:

— Нервный у тебя пес, проводник. В бою не подведет?

Любую обиду сносил Говорухин, но хаять верного друга!..

— Да у него задержаний больше, чем у тебя пальцев. Дурак ты, Кинстинтин!

— Поговорили…

Брели витыми звериными тропами, продирались сквозь заросли дикого винограда. Колючки вцеплялись намертво, рвали одежду. В кустах послышался шорох, Костя сорвал с плеча карабин. Светло-коричневое размытое пятно мелькнуло в высокой траве, скрылось в рощице маньчжурского ореха.

— Коза, чтоб ей провалиться! — обозлился Костя. — Куда твоя псина смотрит, Пимен?

— На другого зверя учена. И не коза это, кабарожка[49].

Пограничники спустились по склону сопки. Лес поредел, блеснула широкая лента реки. Костя осторожно раздвинул куст, всматривался с жадным любопытством: чужая земля — неведомая, таинственная, угрюмо-враждебная. Боец отыскивал доты, укрепления, казармы, но берег выглядел мирно. По реке скользили просмоленные широкозадые шаланды[50], гребцы в соломенных шляпах лениво работали веслами.

— Рыбаки, китайские, — шепнул проводник. — А вон и заклятый соседушка.

Из-за заросшего красноталом[51] острова выскочил серый бронекатер, вспенив седой бурун, стремительно пронесся, едва не опрокинув шаланду. Рыбаки испуганно загалдели, размахивая руками, японские матросы в белых шапочках захохотали. Бронекатер, описав дугу, развернулся и прошел вблизи берега. Матросы кривлялись, приземистый боцман приплясывал.

Костя поднял карабин. Говорухин нахмурился:

— Не балуй. Ну!

— Орудия расчехлены. Смотрят на нас.

— Выходит, не Наган, а ты нервный, Кинстинтин.

Катер скрылся за островом. Шаланды подошли к пристани, рыбаки привязали лодки к чугунным кнехтам[52] и, сгибаясь под тяжелыми корзинами, побрели к поселку, на окраине которого темнело странное сооружение, обнесенное глинобитной стеной.

— Крепость Тун-Ян-Мо, — объяснил Говорухин. — Гнездо осиное, распроязви его. В поселке японский гарнизон стоит, а в крепости штаб.

Костя с любопытством рассматривал крепость. Толстые башенки с бойницами. На высокой мачте трепещется флаг. У ворот часовые в фуражках с красным околышем, солнце вспыхивает на плоских штыках. Неподалеку, в окружении саманных домиков, каменный особняк.

— Что там?

— Соромно сказать…

Говорухин брезгливо сплюнул.


Пограничники затаились в камышах. Тонко вызванивали комары, по лаковой воде шли круги, баловалась, гоняясь за мальками, размашисто била лопушистым хвостом крупная рыба. Над сопками всходила луна, заливались голосистые лягушки. На чужом берегу зверушечьим зрачком вспыхнул огонек.

— Хитрый домик себя обозначил, — сказал Говорухин. — Красный фонарь зажег.

— Китайцы любят красные фонарики. Красиво…

— Эх, дите мамкино!

Долетела пьяная песня. Возле особняка появилась подгулявшая компания, зазвенела гитара, Костя позевывал, проводник толкнул его локтем.

— Гарнизонное начальство гуляет. Японские офицеры. Есть и русские — беляки. На гитаре виртуозят.

Белых Костя видел только в кино. Какие они? Густел сумрак, наплывал унылый вой — шакалы или голодные псы в китайском поселке.

С треском распахнулась дверь. На высокое крыльцо особняка с визгом вылетела простоволосая женщина. Следом выскочил мужчина, схватил ее за волосы, втащил в дом.

— Понял, что за хибара, Кинстинтин? Любовь там покупают.

— Как?!

— Обнаковенно. За деньги.

Костя был потрясен.


— Я знаю, Петухов, ты меня ненавидишь, — уныло говорил Груша.

Костя слушал рассеянно, он недавно вернулся из наряда, плотно пообедал, вдосыт напился чая с маленьким кусочком сахара и поэтому настроен был довольно миролюбиво. Однако, поняв, что повар не шутит, оторопело заморгал.

— Ты что, поваришка, чокнулся? С чего ты взял?

— Точно, точно, не спорь. С тех пор как мне поручили за картой следить и флажки на ней переставлять, ты на меня волком смотришь. Ребята тоже косятся, будто я города сдаю.

Комсомольское поручение Груша выполнял ревностно, прочитав сводку Советского Информбюро, отмечал на карте флажками оставленные нашими войсками населенные пункты. На всех фронтах шли тяжелые бои; пограничники, собираясь у карты, подолгу простаивали в угрюмом молчании: гитлеровские полчища продолжали наступать, Красная Армия отходила.

Пограничники все острее ощущали свою отдаленность от фронта, бессилие помочь Родине в трудный час. Личный состав заставы был готов немедленно выступить на передовую, но все понимали, что такой приказ никогда не будет отдан.

— Наш фронт — здесь, — постоянно подчеркивал замполит Ржевский, и все, кроме Петухова, с ним соглашались.

Впрочем, Костя тоже так считал, но думы о роте, которая сейчас дерется с фашистами, терзали его неотступно.

Костя внимательно посмотрел на расстроенного Грушу, на секунду стало жаль простоватого повара.

— Не обижайся, дорогой кулинар. Просто я как гляну на твою карту, зверею — полстраны отхватили фашисты проклятые! Но мы их все равно погоним. Ох, погоним!

— Скорей бы…

Груша тяжело вздохнул.

К осени обмелела Турга. Обнажились острова, на песчаных косах грелись жирные утки, долгоносые цапли вылавливали лягушек. Подросшая рыбья молодь плескалась на мелководье, в прозрачной воде резвились черепашата.

Костя, бывая в «секрете»[53], подолгу рассматривал чужой берег, прислушивался к птичьим голосам, размеренному журчанию ручья, вливавшегося в протоку. Вечером загорался красный фонарь у особняка, и окрестности оглашались пьяными воплями.

Костя люто ненавидел этот особняк. Его красный глаз рассеивал кровавый свет, а люди, возникавшие из мрака, казались призраками. Костя вырос в дружной семье, где к женщине относились с уважением. Не было случая, чтобы отец когда-либо прикрикнул на мать. Костя, конечно, знал, что существует продажная любовь: ее покупают и продают, как товар, а теперь увидел, пусть издали, мир, где это происходит.

На рассвете зашуршали камыши. Пограничники вскинули карабины, но Наган завилял хвостом, появился старшина. Выслушав рапорт, остался с бойцами.

— Понаблюдаем вместе.

— Вряд ли новенькое увидите, — сказал Костя. — Мы тут каждый куст изучили, сразу бы приметили. Ничего интересного, а дом этот поганый даже во сне снится, сгореть бы ему синим огнем!

— Лишний раз побачить не мешает. — Данченко вынул из футляра бинокль.

Лежали долго. Сменились часовые у крепости, заорали разносчики молока и вареной чумизы[54], заревели ослики. Река под солнечными лучами розовела.

Данченко спрятал бинокль.

— Солнце нас демаскирует, стекла блестят.

— Стесняемся открыто наблюдать, — вздохнул Говорухин. — А враги таращатся и не краснеют. Во-он, правее причала…

По зеленому лугу брели мужики с косами. Рослый, плечистый дядька остановился, скинул рюкзак, второй принялся неторопливо отбивать косу, третий свертывал самокрутку.

— Крестьяне, — определил Костя.

— Э, Кинстинтин, — проводник собрал у глаз ехидные морщинки. — Одежку можно всякую надеть.

Мужики размеренно косили, высокий курил, опершись о держак, задумчиво глядя на противоположный берег. Отчетливо виднелась обожженная солнцем полоска крутого лба, оттененная козырьком картуза, вислые смоляные усы. Здоровенный мужик, ноги толстые, линялая сатиновая рубаха плотно облегает широкую грудь. Богатырь.

— Старшой. Сову видать по полету, — проговорил Говорухин и ахнул. — Ты чего, Петро?!

Старшина вскинул карабин, прижал приклад к плечу, выцеливая, повел стволом. Костя оторопело заморгал: пуля ляжет на сопредельную сторону, через несколько минут об этом узнают в Токио. Говорухин схватил Данченко за руку:

— Товарищ старшина, никак не возможно!

Данченко скосил замутненные ненавистью глаза:

— Хорошо стоит. С такого расстояния не промажешь. Эх, жаль, не судьба, я бы его…

Данченко положил карабин на траву, бойцы облегченно вздохнули.

— Знакомый, что ли? — спросил Говорухин.

— Крестный…

Данченко потер пухлый рубец на подбородке.

Давно это было. По весне в село нагрянула милиция. Черноусый начальник в кожанке, гарцуя на вороном жеребце, выпытывал у старух дорогу в дальний хутор. Бабки бестолково квохтали, начальник свирепел.

— Мокрохвостки! Где ваши мужики? Толком спросить некого.

— На рыбалке, сынок. В аккурат с вечера подались.

Милиционеры переглянулись.

Вскоре село огласилось плачем, причитаниями баб. Налетчики забрали у крестьян трех лошадей, а у престарелой горбатой Данченчихи — подсвинка. Низкорослый, плотный, как куль, милиционер, смахнув рукавом пот с исклеванного оспой лица, выволок из стайки кабанчика. Ловко вогнал штык под лопатку.

— Во как по-нашему: раз, раз — и на матрац!

Голоногий нескладный Петька выбежал во двор.

— Что вы делаете? Разве так можно?

Начальник прикусил вислый ус.

— Комсомолец? Понимать должен: советская власть с куркулями не цацкается. Благодари, что курей не похватали, спешим.

Милиционеры навьючили тушу на хуторскую лошадь; начальник взглянул на часы.

— Трогай!

— Подождите! Как ваша фамилия, товарищ?

Милиционеры расхохотались, подобие улыбки скользнуло по красивому лицу начальника. Дернув смоляной ус, он придержал узду.

— Жаловаться хочешь, ососок? Изволь. Я — Мохов, запиши.

— И так не забуду!

— А это — чтобы крепче помнил!

Свистнув, рассекла холодный воздух витая плеть, лопнула обожженная болью кожа, потекла кровь. Черная, убойная…

…Смерть и разрушения сеяли моховцы. Вихрем носилась банда по приграничным хуторам и селам, оставляя обезображенные трупы и пепелища. Гнев и возмездие шли по следам налетчиков. Но купеческий сын Арсешка Мохов был хитер и изворотлив, славился умением трезво и правильно оценить обстановку; при малейшей опасности банда исчезала. Однако сколь веревочке ни виться, а кончик когда-нибудь покажется; пограничники все-таки настигли банду и, прижав к реке, уничтожили. Мохову с тремя подручными удалось прорваться за кордон…


…Теперь атаман объявился снова.

Весть о начале фашистской агрессии против СССР прозвучала в ушах японских милитаристов волнующим призывом боевой трубы, ее встретили с ликованием, утроив, удесятерив подготовку к войне. Успехи стратегического союзника на Восточном фронте заставляли торопиться, подхлестывали, соответственно обстановка на дальневосточной границе обострилась еще больше.

Вскоре началась массовая эвакуация семей японских военнослужащих из Маньчжурии и Кореи, на железных дорогах в направлении Советской страны пассажирские поезда уступили место воинским эшелонам.

Советские торговые суда, оказавшиеся в зоне действия японских военно-морских сил, стали подвергаться досмотрам и облетам, а многие из них — пароходы «Перекоп», «Максим Горький» и другие — бомбардировкам с воздуха.[55]

Советский народ вел смертельную схватку с фашистскими захватчиками, ожесточенные, кровопролитные бои шли по всему фронту от Балтики до Черного моря. Кульминации своей достигло Сталинградское сражение, а в это время на Дальнем Востоке, над границей, протянувшейся от Приморья до Среднеазиатских степей, нависал грозный меч, занесенный японской военщиной и ее прихвостнями.

Лозунг японских милитаристов был краток: «Все грабь, все жги, всех убивай!»


Громом лопнула тишина.

Из-за реки, захлебываясь, били станковые пулеметы, веером разлетались остроконечные пули. Свинцовый ливень сек камыш, рвались гранаты; в тумане чернели лодки нарушителей.

Застава вступила в бой.

Японцам не удалось скрытно высадиться на советский берег, не помог и густой туман. Пограничники отбросили противника; по реке плыли трупы. Другая группа нарушителей форсировала Тургу выше по течению, спустя несколько часов ее вышвырнули за кордон.

В помощь пограничникам командование перебросило стрелковую роту и артиллерийский взвод. Японские наблюдатели это зафиксировали; противник форсировать Тургу не пытался, ограничиваясь периодическим обстрелом заставы. Пограничники на огонь не отвечали.

Именно в эти дни и совершил Костя проступок, за который гауптвахта — по общему мнению — слишком мягкое наказание.

Петухов и Говорухин отправились в наряд, обошли свой участок и залегли в камышах. Стоял теплый, безветренный вечер, воздух был чист и прозрачен, японцы не подавали признаков жизни. Но вот с чужого берега донеслись крики. На крыльце особняка японские офицеры избивали девушку. Костя сжал кулаки:

— Плетками бьют!

— Палашами.

Девушка надрывно кричала, ее свалили на землю, пинали ногами…

— Сволочи! Ах, погань!

— Не нудись, Кинстинтин. Это у них обыкновенное дело.

Костя угрюмо молчал.

Он не понимал этот странный враждебный мир. С ненавистью глядел на притихший поселок, мрачную тушу крепости, часовых у ворот, нескладный особняк с красным фонарем — отвратительное порождение чуждого общественного строя. На чужом берегу, в чужом, недобром мире по ту сторону границы пакости предостаточно. Пограничники периодически сообщали командованию о профашистских белогвардейских организациях, группах, формированиях, шайках хунхузов-маньчжур и китайцев, готовых за японское золото на любое преступление. В мазанках, окружавших крепость Тун-Ян-Мо, гнездились шпионы, диверсанты, контрабандисты, но все они где-то прятались, а дрянной особнячок весь на виду. Косте этот каменный дом казался средоточием всех пороков империализма.

А скандал продолжался. Послышалась разудалая песня, из переулка показалась пьяная компания. Говорухин оживился.

— Братовья Зыковы гуляют, бандитье! Ефрем-старшой, вон стоит с бутылкой, тополина нерубленая. Толстомордый Савка[56], торбохват[57]. Меньшой — Венка[58], с гармошкой, контрабандой промышляет. Шайка известная.

Савка что-то заорал, высоко подбросил бутылку и разнес ее вдребезги из пистолета. Бандиты восторженно завыли.

Савка сбежал к реке, вскинул пистолет. Над пограничниками засвистели пули.

— Ах, гад!

Костя метнулся в кусты, взбежал на сопку, где таилась замаскированная пушка, вынул из деревянного ящика снаряд, сунул в патронник.

— По бардаку — огонь!

Грохнул выстрел, со звоном ударился о камень снарядный стакан. Возле особняка вырос черный фонтан взрыва. Ошеломленные батарейцы с проклятиями кинулись к Петухову.

— Огонь!

Пьянь с воплями бросилась врассыпную. Третий выстрел Костя сделать не успел — его схватили подбежавшие артиллеристы.

Загрузка...