Говорухин!
Петухов сразу понял, что это он — переводчик на выручку не побежит. Понял также, что это смерть, — живые так не лежат. Сделав еще несколько шагов, Петухов нагнулся, расстегнул ватник и гимнастерку товарища, лег на снег, припал ухом к груди: сердце не билось. Ран на теле не разглядеть — темно, да и много ли человеку надо? Иной раз и днем не увидишь, куда куснули солдата пуля или осколок, нередко смертоносный металл впивается в тело, не оставив следа. Одно ясно: Говорухина сразила на излете шальная пуля, враги непременно забрали бы оружие, натоптали. А может, Лещинский?! Нет, Стас, при всей его двоедушности, на такое не отважится.
Петухов обшарил карманы убитого, взял патроны, отцепил с пояса гранаты. Разрядив карабин, понюхал дульный срез — сгоревшим порохом не пахнет, значит, не стрелял Говорухин. Вынув затвор, Петухов зашвырнул его подальше, бросил бесполезное теперь оружие в снег и опустился на колени: эх, Пишка, Пишка, угораздило же тебя! Ведь осталось совсем немного… Прощай, добрый, простодушный товарищ, не услышать мне больше наивные твои рассуждения, милое, ласковое «Кинстинтин».
Петухов встал, постоял, склонив голову, надел шапку и устало побрел по неглубокой колее. Отойдя немного, оглянулся — позади белым-бело, снег сыплет и сыплет — густой, липкий. Это хорошо, преследователи их не найдут. Но снег завалит колею!
Петухов побежал вперед, ноги вязли в снегу, разъезжались, задохнувшись, перешел на шаг, отдохнув, побежал дальше, снова зашагал; стараясь идти быстрее, командовал, как когда-то старшина на плацу: шире шаг! Шире шаг!
Внезапно Петухов остановился — исчезла колея. Заблудился? Этого не хватало! Пограничник затоптался на месте, силясь отыскать следы полозьев, вдруг что-то твердое уперлось ему в спину, и воздух резанула визгливая команда на незнакомом языке. Неведомым образом Петухов понял ее значение — ну, уж нет, рук не подниму. Сейчас узнаешь, самурайская рожа, каков советский пограничник!
Петухов сделал неуловимое движение, и незадачливый противник опрокинулся навзничь. Стрелять боец не хотел — сбегутся японцы, нужно управиться без шума. Навалившись на поверженного врага, Петухов схватил его за горло, но получил такой удар, что зазвенело в ушах.
— Ах, тварюга!
Удерживая руку противника, Петухов пытался вытащить нож, достав, нажал кнопку, лезвие выскочило с пугающим треском, но нож внезапно вырвался из горсти, а рука странно одеревенела.
— Достаточно, Костик. Победа за вами, сдаюсь.
— Стас?! Ну и сукин же ты сын! Я же тебя за самурая принял, чуть-чуть не угробил!
— Не скрою, к тому же стремился и я… Тоже подумал — японец…
Петухов, тяжело отдуваясь, поднялся, Лещинский с трудом сел.
— Помогите, Костя. После столь близкого общения с вами я немного не в себе. Благодарю. Должен заметить, что махать кулаками вы умеете. Преуспевали в детстве?
— Случалось некоторых пижонов воспитывать… Ты, Стас, не прибедняйся. До сих пор голова гудит — поднес ты мне прилично. Приемы знаешь?
— Джиу-джитсу. Я посещал спортивный клуб…
— А где Петр? Куда ты его дел?
— Здесь, в низине. А где остальные?
— Их больше нет…
Скрипела, подпрыгивая на кочках, неуклюжая волокуша. Петухов, держа оглобельки, шел впереди, Лещинский подталкивал волокушу сзади. Оба молчали. Помалкивал и Данченко, он давно уже гулял в материнском садочке, наслаждаясь тонким ароматом зацветающей вишни. Время от времени путники менялись местами, Лещинский вскидывал на грудь лямку, Петухов становился на его место, нависал над старшиной.
Данченко страшно исхудал, впалые щеки заросли густой щетиной, желтые виски запали. Петра не узнать, с горечью подумал на рассвете Петухов. А каким богатырем был! Оглушенный гибелью товарищей, Петухов ни на минуту не отказался от мысли пробиваться к границе; несмотря на случившееся, он чувствовал прилив сил и уверенности — предрассветная метель замела следы, преследователи остались с носом. Жаль, продуктов маловато, уцелел лишь вещмешок Лещинского — хлеб, немного сушеного мяса, консервы. Если экономить — должно хватить. Потерян компас, он был у Васька, придется ориентироваться по деревьям; с северной стороны мох на стволах растет гуще.
На привале Лещинский сел на снег, Петухов запротестовал: простынешь.
— Бог милостив, — вяло оправдывался Лещинский. — Устал я…
— Встать!
— Пожалейте горло, Костя. Зачем кричать?
— Затем, долдон ты эдакий, что, ежели захвораешь, вас двоих мне не увезти. При всем желании.
— Одного тоже не увезти.
Петухов не сразу уловил смысл сказанного, после бессонной ночи соображал туго.
— Постой, постой! Ты хочешь… Петра?!
— Зачем так ставить вопрос: хочу — не хочу? Не справимся мы, самим бы до границы добраться.
— И ты предлагаешь… бросить?!
— Я этого не говорил.
— Но подразумевал! Ребенку ясно. Ах, ты…
— У вас есть другие предложения?
— Есть. Заткнуться!
— Грубость — ваш единственный аргумент в полемике. — Сказано, заткни глотку!
Отдохнув, поменялись местами. Петухов надел лямку, взял оглобельки, он дрожал от ярости, остро переживая стычку. Хамить, конечно, не следовало, но как Лещинский посмел предложить такое! Постепенно Петухов успокоился: упрекать Стаса бесполезно, все равно ничего не поймет, его принцип — человек человеку волк. И все же обидно: собирается жить в СССР, уверяет, что порвал с прошлым. Безусловно, сперва он об этом не помышлял, просто другого выхода не было, спасал шкуру. Потом вроде начал что-то понимать, как будто пересмотрел свои реакционные взгляды, во всяком случае, намекал на это. Держался спокойно, бежать по дороге не пытался, а при желании мог бы… Будучи по натуре максималистом, Петухов беспощадно клеймил Лещинского, считая его беляком и негодяем, но порой, стараясь быть объективным, пытался найти если не оправдание его словам и поступкам, то хоть какую-то логику в них. Пограничник шагал, не замечая усталости, с силой выдергивал оглобельки из снега, налегал грудью на лямку, увлекая за собой волокушу. Чтобы было удобнее, надел карабин через плечо, крепче стиснул ладонями неошкуренные, шероховатые оглобли. Внезапно кольнула тревожная мысль: что, если спутник выстрелит в спину?!
Петухов был недалек от истины, Лещинский как раз думал об этом.
С детства он болезненно реагировал на оскорбления. Щелчки и затрещины сверстников сносил терпеливо, при случае отплачивал обидчику сполна, но бранные слова, коими столь богат могучий и великий русский язык, всегда приводили Лещинского в бешенство. Достаточно хорошо владея собой, он никогда не опускался до вульгарной перебранки, внутри же весь кипел и успокаивался не скоро.
Впереди размеренно покачивалась спина Петухова — серое пятно, размытое неутихающей метелью. Лещинский ненавидел эту сутулую от напряжения спину яростно и люто, ненавидел злоязыкого, самоуверенного насмешника. Особенно раздражала постоянная снисходительность Петухова, похожая на пренебрежение. Мнит себя высоконравственным человеком, недостаток образования восполняет болтовней, неумение держаться в обществе — нарочитой развязностью, пробелы воспитания — беззастенчивостью, граничащей с наглостью. Перечисляя явные и мифические прегрешения пограничника, Лещинский раздражался: угнетала хлеставшая в лицо пурга, тяжкий груз, неповоротливые, неуклюжие волокуши, необходимость идти, преодолевая усталость, а главное — подчиняться недалекому самоуверенному грубияну, прямая от него зависимость, все невзгоды и унижения, испытанные Лещинским за время вынужденного путешествия, спрессовались в страстное желание освободиться от всего этого, сбросить давящее душу ярмо, вырваться, и как можно скорее, сейчас — избавиться от ненавистного спутника раз и навсегда.
О последствиях как-то не думалось, предугадать их невозможно. Лещинский отгонял мысль о грядущей ответственности перед начальством — все это в высшей степени проблематично, туманно, где-то очень и очень далеко. А отвратительная, сутулая спина рядом, рукой ее не достать, зато из карабина — не промахнешься!
Мысль, поначалу испугавшая, сверлила назойливо, прельщала легкостью задачи: коснуться согнутым пальцем курка проще простого. Одно движение — и проблема решена. Никаких дополнительных усилий, никакого риска, борьбы, расстояние плевое, выстрел почти в упор свалит быка. Одно движение — и свобода. Свобода!
А раненый? Его тоже убить? Лещинский содрогнулся — это же изуверство! Поистине люди не ведают, на что способны. Что происходит? Как могло такое в голову прийти? Расправиться с беспомощным, лишить жизни человека, вскормленного русской матерью, соотечественника. До сих пор, слава богу, Лещинскому убивать не приходилось, отчего же минуту назад он так хладнокровно обдумывал способ убийства? Собирался хладнокровно, без малейшего колебания всадить Петухову пулю в затылок и даже выбрал подходящую точку — пониже края шапки, где курчавятся отросшие русые волосы. Потому, что этот человек — достойный представитель ненавистного строя? В этом причина? Нет? Тогда в чем же? В том, что изменчивая судьба неожиданно предоставила редкую возможность выбора между жизнью и смертью? Вздор! В любом случае вопрос жизни и смерти останется висеть дамокловым мечом. Если его не схватит полиция, не убьют из засады солдаты японской пограничной стражи, не подстрелит, не разобравшись, советская погранохрана, не поставят к стенке чекисты, не загонят в сибирский лагерь власть предержащие, жизнь, возможно, удастся сберечь. Если волею обстоятельств он окажется в руках бывших своих начальников — белоэмигрантов и японцев, его, скорее всего, расстреляют.
Лещинский зябко передернул плечами. Допустим, перейти границу удастся, каким станет его бытие в коммунистическом царстве? Жизнь в Советской России, конечно, не сахар, но отмеренное природой он проживет. Итак, что все-таки заставляет его пролить кровь? Возмездие за испытанные унижения? Нет. Желание стать свободным? Пожалуй. Стремление изменить статус-кво[247]? Отчасти. Желание вырваться из лап претендентов на российский престол и их японских хозяев? Безусловно. И все же…
Споткнувшись, Лещинский едва не упал и вернулся к действительности. Покуда он занимается бессмысленным самоанализом, можно опоздать, время не ждет. Мгновения смертны, как и все живое, как люди. Как идущий впереди. Пойми это, наконец, тряпка, ничтожество, недостойное называться мужчиной. Решайся же, решайся! И не трусь — ты сумеешь, сможешь, справишься. Ведь это так легко — достаточно одной пули…
Оружие заряжено, патрон в стволе, передергивать затвор не нужно, провидение позаботилось и об этом. Раненый пограничник? Помилуй бог, это живой труп. Ничего не видит, не слышит, не чувствует… Нет, он стонет! В беспамятстве. Его все равно не спасти, никакие врачи не удержат его в этом мире. Он обречен; на высохшем, желтом лице выражение нездешнее, неземное… Смерть незримо витает над ним, сидит в изголовье. Ты лишь облегчишь безмерные муки несчастного, поможешь страдальцу тихо удалиться в мир иной. Тихо?! Но ты же не станешь в него стрелять?! Ты просто ОСТАВИШЬ волокушу в степи, и метель укутает умирающего пушистым белым саваном…
— А ТОГО — бей!
Оглянувшись, Петухов не заметил ничего подозрительного и успокоился. Выждав немного, продолжая одной рукой подталкивать волокушу, Лещинский просунул ладонь правой руки под простроченный ремень, ловким движением снял карабин и вскинул приклад к плечу. Вороненый ствол почти уперся в затылок пограничника. Хладнокровно выцеливая, Лещинский взял повыше пушистых темно-русых завитков.
Ударил неправдоподобно громкий выстрел.
Петухов дернулся, не выпуская оглобель, круто повернулся всем корпусом, развернув волокушу поперек колеи, обомлевший Лещинский вытаращил глаза. И Петухов застыл: карабин за спиной, снимать его бессмысленно, попытаешься, получишь пулю: вторично крученый гад не промажет!
Выронив оглобельки, Петухов шагнул через них и, изогнувшись, вырвал у Лещинского карабин. Дернул что есть силы. Переводчик, не противясь, неожиданно легко выпустил оружие, Петухов позорно кувыркнулся вверх тормашками. Вскочил разъяренный, весь в снегу, вскинул карабин. Лещинский оцепенел, черный зрачок ствола смотрел ему в лоб. Сейчас блеснет огонь, и из дула вылетит смерть. Остались мгновения. Переводчик не шевелился, его отрешенный вид отрезвил пограничника.
— Убить меня задумал! Исподтишка. Теперь мой черед, Стас, сейчас я тебя шлепну, иного выхода нет. Не могу же я одновременно Петра тащить и тебя конвоировать, не обессудь. Значит, Стас, перекраситься ты не смог, это хорошо — не люблю перекрашенных, на них нельзя положиться. Предавшие однажды, не раздумывая, пойдут на это снова. Но тебя я понимаю, ход твоих мыслей не сложен. Странно одно: почему ты не сказал, что хочешь вернуться? Погулял с вами, ребята, и хватит, пора в разлюбезный Харбин. Признался бы честно, никто бы тебя задерживать не стал. Ты человек вольный, нравятся тебе здешние порядки — оставайся. Живи, поживай, добра наживай, лопай червей, закусывай кошатиной, целуйся с империалистами-фашистами и прочей сволотой. А ты смалодушничал, притворялся, мозги нам пудрил, красивые слова говорил, клялся-божился. А сам — пулю в спину!
— Я не стрелял.
— Вот так хны! Врал бы поумнее. Дух, что ли, святой в меня пальнул?
— Честное благородное слово…
— Подотрись ты своим словом! Хватит, побеседовали. Поворачивайся, лживая морда. Кру-гом!
— Вы меня… убьете?
— Придется. Ничего не поделаешь, сам виноват. Повернись, Стас. Дрянью был, хоть умри человеком.
— Я прошу… умоляю…
— Бесполезно. Перед смертью вроде что-то сказать полагается? Валяй побыстрее, мне некогда.
— Не стрелял я! Не стрелял!
— Опять за рыбу гроши. Слыхали. Будешь высказываться?
— Мне каяться не в чем, я перед вами не виноват.
— Не хочешь говорить — дело хозяйское. Считаю до трех. Не повернешься — застрелю. — Петухов приложил приклад к плечу. — Раз!
— Пощадите! Смилуйтесь. Я не…
— Два!
— Матерью заклинаю! Если ваша матушка жива, вы поверите в мою искренность.
Ствол карабина дрогнул.
— Живая. Слепенькая она. — Петухов носком сапога старательно выковыривал из-под снега засохший стебелек неведомого цветка. — Вот что, Стас, катись-ка ты к трепаной бабушке! Человек из тебя — как из дерьма пуля, оставайся здесь, не нужен ты нам. У нас своего г…на хватает, зачем еще из Китая тащить? Уходи.
— Не стрелял я, уверяю вас!
— Пшел вон!
— Не стрелял…
— Уйдешь ты наконец, зануда хренова? Никаких нервов на тебя не хватает.
— Но я действительно не стрелял. Видит бог!
— Чего с тобой рассусоливать!
Подхватив оглобельки, Петухов развернул волокушу. Волокуша накренилась, пограничник, выравнивая санки, дернул их, Данченко бессильно откинул руку, выронив пистолет.
Старшина давно ждал этой минуты. Решение принял, когда понял, что болезнь не остановится. Не хотелось верить, надежда еще теплилась, догорая. Распухшая рука вытянулась вдоль туловища колодой. Данченко слабел, мутился разум, терзали непрекращающиеся боли. То и дело он проваливался в черную бездонную яму. И Данченко понял: пора ставить точку.
Не муки, не боль вынудили утвердиться в решении — старшина не хотел быть обузой другим. Покачиваясь в волокуше под мерный скрип шагов, Данченко обдумывал сложившуюся ситуацию. Темп движения по его вине резко замедлился, товарищи выбиваются из сил, задерживаются в пути. Каждый день, каждый час пребывания в нафаршированной воинскими частями и подразделениями, контролируемой японской пограничной стражей приграничной зоне смертельно опасен. Даже если удастся благополучно достичь границы, пересечь ее с таким грузом невозможно.
Еще и еще раз «проигрывал» Данченко различные варианты перехода границы, все больше убеждаясь в правомерности и целесообразности задуманного.
Он боролся с собой, утверждая и ниспровергая доводы в пользу того или иного исхода, взвешивал все «за» и «против» и все больше склонялся к выводу невеселому — надо кончать. Размышляя о жизни и смерти, Данченко вспоминал давно позабытое. Оно неожиданно всплывало из глубоких тайников памяти…
Босоногий Петька, лихо гарцуя на неошкуренной жердине, карьером ворвался на пустырь, круша красноталовой гибкой лозой колючий репейник, влетел в покосившийся сарай и заполошно завопил: под стрехой, на подгнившей балке, висел косорукий бобыль Микешка, вывалив синий, распухший язык.
Запенившейся, перебродившей бардой[248] потекли по селу слухи — что заставило безобидного, тихого мужика сигануть в петлю? Судили разно. Сельский батюшка отец Лев хоронить покойника отказался.
— Самоубивца отпевать не стану и молиться за него не велю. Грех великий — руки на себя накладывать, аще господь человецев жизнею наградил, он один волен оной распоряжаться. Возжелает — укоротит отмеренный каждому срок, похощщет — продлит аж до Страшного суда. И ежели кто по недомыслию, сиречь[249] скудоумию, задумает оставить сей грешный мир до времени, тому уготована геенна огненная!
Священник — саженного роста космач, плечистый, ряса на могутной груди трещит, свекольный нос обушком, медвежьи заплывшие глазки, бас дикий, звериный, за что наречен паствой Львом рыкающим, — на своем настоял: зарыли горюна за кладбищенской оградой, аки пса бездомного. Страшен был лик святого отца, когда, потрясая обросшими шерстью кулачищами, проклинал самоубийцу.
Комсомол воспитал Данченко жизнерадостным и смелым, партия научила жить по справедливости, армия закалила, сделала кадровым командиром — волевым, мужественным, думающим. Безвыходных положений не бывает, учил начальник заставы Зимарёв. Думайте хорошенько, и выход отыщется.
…В поповские сказки Данченко не верил. А вспомнилось…
В последний день судьба благоволила старшине, он не слышал перестрелки, не знал, что товарищи выдержали неравный бой с японскими пограничниками, — лежал без сознания. Очнувшись, узнал о гибели Говорухина и китайских бойцов.
Остались Петухов и Лещинский. Они везут его вдвоем. Данченко напрягся, но ничего не увидел — сдавало зрение. Уши, однако, продолжали служить, и Данченко слышал тревожные вопросы Петухова. «Как я себя чувствую? Почти нормально». Данченко не ответил, не смог…
Разговор Петухова с Лещинским старшина кое-как расслышал. Это не обескуражило. Данченко знал, что делать, — пистолет, к счастью, при нем. Пистолеты пограничники в китайской воинской части сменили на карабины, Данченко тоже взял карабин, а браунинг не отдал. Он заряжен, это хорошо. Но как достать оружие, чтобы не видели хлопцы?
Закружилась голова, затошнило, обычно за этим следовал обморок. Последним усилием воли Данченко вырвался из липких тенет небытия. Страх приближающегося беспамятства подхлестывал, торопил…
Старшине повезло: идущий позади Лещинский отвлекся, снимая карабин. Здоровой рукой Данченко расстегнул ватник, вытащил из кобуры пистолет и, ткнув стволом в сердце, нажал спуск.
«Зачем ты это сделал, Петр? Зачем?»
Петухов понуро стоял над трупом старшины. Безответный вопрос отдавался в ушах воплем отчаяния; скорбь и бессилие, боль и гнев слышались в нем. «Зачем ты это сделал, Петр, зачем?! Столько мы вытерпели, столько километров проделали, и теперь, когда близок финиш, ты бросаешь своего солдата. Зачем ты это сделал, Петр?! Тебя бы довезли, перетащили на сопредельную сторону, или погибли бы вместе, в схватке с врагом. Зачем ты это сделал, Петр?!»
Петухов закрыл товарищу глаза, застегнул телогрейку, нахлобучил ему упавшую шапку, поднял оглобельки и устало побрел вперед. Лещинский обомлел — тащить труп с собой?! Хотел указать на бессмысленность затеи, но одумался — оглушенный горем пограничник его застрелит, этот мальчик на все способен.
Пожалуй, самое время бежать. Отстать потихоньку, вроде бы по естественным надобностям, и затеряться в степи. Но Лещинский остался, подчинился не страху — покидать человека в таком состоянии подло. А Петухов, похоже, забыл о спутнике, шел, налегая всем телом на шлейку[250], рывками тащил волокушу по снежной целине.
Рассвет застал путников у подошвы горбатой сопки. Петухов отыскал пещеру — узкую, тесную, низко нависшие своды не позволяли выпрямиться. Не снимая труп с волокуши, пограничник обложил его камнями; посередине пещеры вырос продолговатый холмик.
— Место надо запомнить, — Петухов вынул нож.
Безжалостно искрошив сточенное лезвие, вырубил в самородном, замшелом камне неровные линии. Закончив работу, отошел; на бурой, потрескавшейся скале светлела красноармейская звезда.
— Прощай, Петр.
Выйдя из пещеры, Петухов пошел не оглядываясь, Лещинский догнал его.
— Не туда, Костя. Держитесь вдоль берега ручья.
— Ты еще здесь?
— Я иду с вами.
— Зачем?
— Возьмите правее, иначе собьемся с пути. Я определился по звездам.
— Ишь ты! А скажи, господин звездочет, отчего, когда Петр застрелился, у тебя в руках оказался карабин? Он ведь был на ремне!
— Я собирался вас убить…
— Наконец-то! Пыхтел, пыхтел и разродился. Я думал, не признаешься.
— Постойте, Костя… Выходит, вы догадывались?
— Точно знал!
— Но почему… Почему вы меня не… нейтрализовали?
— Слова-то какие! — проворчал Петухов и добавил со злостью: — Не хотел! На кой хрен ты мне сдался! А если честно, когда услыхал, как ты пыхтишь, сообразил, что к чему, — противно стало. Если ты такая курва, черт с тобой, стреляй…
Вдали послышался лай собак.
— Овчарки, — определил Петухов. — Японцы их тоже используют для несения службы. Граница близко…
— Вы уверены? Может, это жýчки крестьянские?
— Овчарки басят. У нас на заставе Наган, Пишкин воспитанник…
Утро подтвердило предположение, Петухов уловил характерные признаки, определить расстояние до линии, разделяющей два мира, Костя не мог, но близость ее ощущалась явственно. Нужно подобраться поближе, понаблюдать, выяснить систему охраны, выбрать подходящий для перехода участок. Японские пограничники службу несут ревностно, границу стерегут бдительно, ошибаться нельзя.
Шли медленно, осторожно, Петухов часто останавливался, внимательно изучал местность. Рельеф ее изменился, холмистая равнина сменилась лесным массивом — это облегчало задачу: густой хвойник — надежное укрытие.
Петухов облюбовал отдельно стоящую сопку, с ее вершины открывался вид на змеившуюся вдали широкую заснеженную полосу.
— Граница!
— Неужели?! Не ошибаетесь, Костя? Что за река?
— Амур, Уссури, Турга — не все ли равно? За рекой наша Родина! Понимаешь, черт не нашего бога?
— Дошли! Наконец-то.
— Рано радоваться. Речку еще форсировать нужно, это тебе не баран начхал. Самураи здесь вышколенные, службу знают. И все-таки мы их облапошим. Вот увидишь, — уверенно и весело тараторил Петухов: план действий продуман давно — четкий, простой, дерзкий. — Японцы — служаки, этого у них не отнимешь. Солдат — живой автомат, офицер для него — маленький микадо[251], что угодно с ним волен сделать. Боится солдатня своих офицериков, копытами землю будет рыть, рогами упираться, лишь бы выслужиться. Отбор в пограничную стражу строгий. Опять же идеология оголтелая — самураи те же фашисты.
— Добавьте сюда густопсовый[252] национализм, амбициозность военщины, непомерный аппетит алчного японского империализма, мечтающего половину глобуса выкрасить в желтый цвет. Китай — Го, Корея — Го, Россия до Урала — Го…
— Не выйдет у них ниче-Го! Куку-маку[253] им, понял?!
За рекой наблюдали весь день, слезились и болели глаза, прорвавшееся из-за туч солнце слепило, сверкали в лучах ледяные торосы.
— Закрой глаза, Стас, пусть отдохнут. Красные, как у кролика.
— Ничего, я еще посмотрю…
— Жмурься, жмурься. И не бойся — не пристрелю, не такой, как некоторые…
— Опять вы за свое? Это, наконец, жестоко, безнравственно…
— А стрелять в спину?
— Безжалостный вы, Костя…
— Вот уж нет. Мне обидно — возились с тобой, доверяли, а ты…
— Вы правы, мне нет оправданья. Я сгораю от стыда.
— Брось свистеть! Лучше послушай о моем плане. Японцы прекрасно знают, что советские пограничники границу не нарушают, на чужую территорию не вступят, их занюханный микадо может спать спокойно, за всю историю нашего государства такого не было и быть не могло. Значит, опасаться нарушения границы со стороны СССР самураям не приходится. Дальше. Днем, думаю, японские пограничники менее бдительны — все на виду. Ночью у них и патрулирование, и «секреты», и дополнительные посты, и всякое другое, а днем проще. Поэтому мы пойдем днем.
— Нас заметят и схватят.
— Постараемся не бросаться в глаза. Если… если твое бельишко не слишком грязное, в чем я далеко не уверен: наверняка в последние дни ты частенько в штаны накладывал. Признавайся, замарал исподнее?
— Ваш лексикон… К нему невозможно привыкнуть. Казарма!
— Не поднимай хвост, Стас! Ишь, какой обидчивый. Бельишко, значит, скинем, натянем поверх одежды. Не налезет — порвем, я нательную рубашку давно изорвал, одни лоскуты остались… Напялим лохмотья, хоть немного прикроемся, нам по заснеженной реке среди бела дня пилить.
— Импозантно будет выглядеть в нижнем белье вернувшийся блудный сын! Не находите?
— Чепуха! Одежка — не основное, чихать на нее с присвистом! Главное — содержание, то есть содержимое… — засмеялся Петухов, хорошее настроение не покидало его с тех пор, как путники вышли к границе. — Серый ты, Стас, наших вождей не читал.
— Сугубо ошибаетесь, Костя. С отдельными работами теоретиков и практиков марксизма я немного знаком. Разумеется, мои познания в этой области ничтожны в сравнении с вашими, однако позвольте вам возразить: думается, проблему единства содержания и формы вы трактуете несколько своеобразно, слишком уж приземленно.
— Спустись на землю, теоретик! Перейдем к делам прозаическим. Что ты насчет внешнего вида вякал? Неудобно в кальсонах? Перебьешься. Не к чужим бежим, свои все поймут и простят.
— Все ли?!
— Боишься, старые грехи припомнят? Если напаскудил, не помилуют, я тебя предупреждал. А коли кровью не запачкан, иди смело. Впрочем, еще не поздно перерешить. Лично мне ты все же подозрителен, ни с того, ни с сего к нам прилепился. То, что рожа у тебя кислая, что болтаешь всякую ересь, мечешься туда-сюда, понятно: перелом — штука болезненная, ногу сломаешь — больно. Я однажды на катке… А каково жизнь ломать?! Тут ты мне ясен. Под занавес ужалить захотел, как скорпион лягушку. Байку про скорпиона слыхал? Попросил скорпион лягушку: «Перевези через ручей, я плавать не умею». — «Так ведь укусишь!» — «Что ты, что ты! Никогда! Сделай милость, перевези». Лягуха сдуру согласилась. На середине ручья скорпион, подлюга, ее ужалил. «Братец, ты же обещал!» — «Ничего не могу поделать, такой характер». Ты, Стас, тоже из скорпионьего племени.
— Я был в ужасном состоянии. Не ведал, что творю…
— Все-то ты ведал, Скорпион Леонидович!
— Клянусь…
— Ладно, кончили. И все же последний шанс не упускай — такой возможности больше не будет.
— Я иду с вами.
— Ну, как знаешь.
Они замолчали; вдоль берега реки навстречу друг другу шли японские солдаты, поравнявшись, остановились.
— Парный патруль. Постоят, потреплются, пока офицеры далеко. Откуда они вышли, Стас? Где-то поблизости замаскированный блиндаж. Нужно проследить маршрут пограничников, засеки время.
— Часы испортились, пришлось с ними расстаться.
— Штамповка. У меня на фронте тоже были такие — с дохлого фрица снял. В госпитале одному танкисту подарил. Без ног парень…
— Штамповка?! «Павел Буре», известная российская фирма. Японцы не отобрали, я их в носок сунул. Потом уронил и разбил.
— У бабушки журналы старинные были «Нива», я любил картинки рассматривать. На последней странице реклама: «Павел Буре, поставщик двора Его Императорского Величества».
— В нашей фамильной библиотеке хранились комплекты «Нивы» за многие годы. Роскошный переплет, тиснение золотом, прекрасные иллюстрации. Помню чудесную литографию — «Гибель крейсера „Варяг“».
— Надо же! И у бабки этот журнал был.
— Еще я любил журнал «Вокруг света». Читал ночи напролет. Матушка сердилась, гасила лампу, а когда уходила, я снова зажигал.
— Серьезно?! И я этим журналом увлекался.
— Как?! Неужели он издавался после Октябрьского переворота?
— Ты имеешь в виду революцию? Конечно. Я собирал «Всемирный следопыт», «Мир приключений». Рассказы там потрясающие: «Тайна горы Кастель», «Заживо погребенный». А фантастика?! «Человек-амфибия», «Голова профессора Доуэля», все беляевские вещи необычайно интересны.
— Беляев? Не читал.
— Беляева не знаешь? Ну, дикарь!
Не прерывая наблюдения, они проговорили до вечера. Спали по очереди, дрожа от холода. Утром Лещинский, стуча зубами, разбудил Петухова.
— Пора!
— Рано. — Петухов зевнул, потянулся. — Еще понаблюдаем, действовать будем наверняка.
— Хорошо. Знаете, Костя, давайте на «ты».
— Чудо морское! Мне твое выканье давно остобрыдло.
Они уже собирались идти, когда на берегу разыгралась тяжелая сцена: откуда-то появился старик, продолбил короткой пешней лунку и, забросив удочку, уселся на прикрытый снеговой подушкой обломок льдины. Это было совсем некстати.
— Сей персонаж испортит нам всю обедню, — забеспокоился Лещинский. — Рыбаки народ увлекающийся. Просидит до темноты.
— Этого рыбки не интересуют, рыбачок липовый. За нашим берегом наблюдает, знакомые дела…
— Полагаете, камуфляж? Не похоже…
Петухов ошибся, рыбак был настоящий, в этом путников убедили японские пограничники. Проходя берегом, вдоль ледяной кромки, они заметили склонившуюся над прорубью фигуру и сбежали на лед, снимая на ходу винтовки. Расправа продолжалась недолго, двое солдат поволокли полумертвого китайца в деревню, остальные вернулись на тропинку, продолжая прерванный обход.
— Бандитье! — с ненавистью сказал Петухов. — Ногами… Прикладами…
— Жестокостью в Китае никого не удивишь, — заметил Лещинский. — Ею отличаются не только военнослужащие микадо, но и маньчжурские отряды Генри Пу-И. Император человек просвещенный, покровительствует животным, тратит баснословные суммы, покупая различных птиц, затем выпускает их на волю, прогуливаясь, он внимательно смотрит под ноги, чтобы нечаянно не раздавить муравья, и тут же может насмерть забить слугу за пустячную оплошность. Все это идет из глубокой древности. Полководец княжества Вэй, министр Цао Цао[254], прославился бесчеловечным обращением с приближенными на всю страну, имя его стало синонимом жестокости и коварства. Кажется, он жил во втором веке нашей эры…
— Доскажешь потом, Стас. Пока драконы тащат рыбачка к своему Цао Цао, мы проберемся на берег. Пошли!
Обдирая руки об острые грани битого льда, они ползли между торосами, река, издали узкая, оказалась гораздо шире. Ползти было тяжело, Петухов угодил в полынью, промок, одежда тотчас смерзлась и мешала ползти. Лещинский двигался медленно, неуклюже, переваливался с боку на бок. Петухову стало смешно.
— Веселей, Морж Моржович! Осталось немножко.
Путь преградила разлившаяся по льду вода, Лещинский замер в нерешительности, Петухов пополз вперед, поднимая брызги, Лещинскому ничего не оставалось, как последовать его примеру. Они преодолели треть пути, когда из-за торосов полыхнул залп, пули со звоном крошили лед, Лещинский уцелел, Петухову пуля пробила колено.
Вскрикнув, он повернулся, навстречу, стреляя на ходу, бежали японские солдаты. От волнения и острой боли Петухов промахнулся, но вторая пуля попала в цель, японец упал. Двумя выстрелами Петухов свалил второго солдата, остальных заставил залечь.
— Стас, где ты?
— Здесь, — перехваченным от волнения голосом отозвался Лещинский. — Карабин отказал, затвор заледенел, не открывается.
— Так его перетак! Уходи!
Из-за тороса упала тень, Петухов выстрелил, тень исчезла. — Уходи, Стас! Беги к нашим!
— Я тебя не оставлю.
— Беги, говорю! Ты безоружный, мне все равно не поможешь.
— Нет, не могу…
— Ступай, черт! Убьют. Беги, я их задержу.
— Нет! Тебя не брошу.
Из-за торосов вывалилась кучка солдат, завизжали пули. Петухов стрелял беспрерывно. Японцы не выдержали, залегли.
«Приземлились, — злобно подумал Петухов. — Вы у меня померзнете». Но японцы вскочили и бросились вперед. Пограничник нажал спусковой крючок — раз, другой, третий. Когда японцы укрылись за торосами, Петухов набросился на Лещинского.
— Ты еще здесь? Немедленно уходи. Приказываю!
— Ты не имеешь права мне приказывать.
— Уходи. Как друга прошу — уходи. Я продержусь до темноты, их помурыжу и приползу. А ты должен дойти, должен. Скажешь нашим…
— Конечно, я расскажу о вас. О Петре, Пимене…
— Не о нас, дурак! Про озеро расскажи. Павлинье озеро! Это — главное, Стас. Главное!
Снова вывернулись из-за торосов японцы, и снова Петухов уложил их на лед.
— Уйдешь ты, наконец, мать твою разэтак?! Беги! Беги, Стас, уже смеркается. Сейчас опять полезут. Беги!
Лещинский с тоской взглянул на яркое полуденное солнце и пополз к противоположному берегу; он не преодолел и полусотни метров по скользкому, отполированному ветрами льду, когда пуля попала Петухову в живот. Костя охнул от боли.
— Ста-ас! Стас! Про озеро! Скажи про озеро!
Кусая губы от нестерпимой боли, пограничник вогнал в патронник новую обойму, расстрелял ее, перезарядил карабин и оглянулся: Лещинский был уже далеко. Советский берег выглядел безлюдным, но Петухов знал: за боем напряженно следят десятки глаз. Почувствовав, что слабеет, Петухов выстрелил. И тут его пометила третья пуля — разорвала икру.
— Опять в ногу засадили! — выругался пограничник. — В ту же, пробитую, сволочи.
Он пополз, оставляя кровавый след, каждое движение причиняло мучительную боль. Болело простреленное колено, другие раны только кровоточили. Укрывшись за льдиной, Петухов положил на нее ствол карабина — стрелять с упора проще, руки не дрожат. Послышались крики, японцам подоспела помощь. Офицер поднял солдат и, размахивая сверкающим в солнечных лучах мечом, побежал вперед. Петухов хладнокровно, как на стрельбище, уложил двоих, японцы залегли.
Добрался ли Стас? Вряд ли, ползун никудышный, выдохся небось, лежит где-нибудь, отдышаться не может. Надо держаться, держаться… И Петухов стрелял. Ствол карабина раскалился, ствольная накладка дымилась, но пограничник продолжал стрелять. Стрелял до последнего патрона, а когда карабин стал не нужен, отцепил с пояса гранату.
Японцы некоторое время продолжали обстрел, потом, подгоняемые офицером, бросились в атаку. Опьяненные успехом, они обступили распростертого на исклеванном пулями льду человека, занесли над ним плоские штыки. Торжествующий офицер наставил пистолет.
— Сдавайся!
— А хрена не хочешь? — Петухов с силой рванул кольцо-предохранитель…
Лещинский полз, обдирая окровавленные ладони, перчатки давно разорвались, ныла ушибленная коленка, саднил расцарапанный лоб.
Оборванный, мокрый и грязный, он перепрыгнул узкую полоску желтой воды и, упав на землю, прижался небритой щекой к холодному острому галечнику.
— Прости меня, Родина! Прости!
На реке громыхнул взрыв.