Н. Горбаневская Софья Васильевна Каллистратова

С Софьей Васильевной Каллистратовой я познакомилась осенью 1967 г. Я уже знала, что она защищала Виктора Хаустова, уже читала ее четкую, мудрую защитительную речь. Но одно дело — знать о человеке понаслышке, другое просиживать целые вечера за чаем, за разговорами, как это скоро стало для меня привычным. К Софье Васильевне всегда можно было забежать вечерком без предупреждения, просто проходя поблизости от ее дома. Очень скоро я привыкла бегать на кухню огромной коммунальной квартиры ставить чайник и только всегда спешила скорей вернуться в комнату, чтобы не пропустить ничего из ее рассказов.

У нас тогда как раз начался период увлечения «буквой закона», мы постоянно и справедливо ловили власти на уклонении от этой буквы, на нарушении законов в ходе процессов. Особенно вопиющими были для нас нарушения, допущенные во время суда на Галансковым и Гинзбургом. Но я на всю жизнь запомнила слегка ироничное замечание Софьи Васильевны по поводу нашего юридического энтузиазма. Не помню точного звучания ее слов, передаю только их общий смысл. Она сказала, что по сравнению с уголовными процессами судьи на политических ведут себя еще очень прилично: если бы мы только знали, какое чудовищное пренебрежение к этой самой «букве закона» царит в процессах по уголовным делам.

Это мимолетное замечание, а также многочисленные рассказы Софьи Васильевны из ее адвокатской практики по уголовным делам стали для меня важным уроком. Быть может, именно благодаря этому, попав позднее в Бутырки, сидя с уголовницами, я смогла внимательно, без высокомерия и отчуждения заинтересоваться как происхождением их преступлений, так и — нередко невероятными — нарушениями правил процесса, допускаемыми в ходе следствия. Интересно, что из всех «невменяемых», сидевших со мной в разное время в больничке Бутырской тюрьмы, у меня одной была встреча с адвокатом — как правило, адвокат, назначенный ли судом, нанятый ли родными, к «невменяемому» подзащитному не приходит ни разу. Так же, как судьи, просто повторяя заключение экспертизы, объявляют невменяемым и отправляют в общую или специальную психбольницу человека, которого они в глаза не видели, так и защитник защищает человека абсолютно ему не известного, не увидев его и не выслушав, а затем не приходит даже уведомить его, что суд состоялся и какое он вынес решение.

Как завидовали мне все в камере, когда я вернулась со свидания с адвокатом, да еще с букетиком ландышей в руках. Накануне у меня был день рождения, и я выколотила себе право не только увидеть принесенный Софьей Васильевной пучок ландышей, но и взять его в камеру. Но это был уже 1970 г. — я забегаю вперед.

В 68-м я впервые просила Софью Васильевну быть моим защитником по делу демонстрации. Тогда это не состоялось: мое дело выделили из общего и прекратили. На процессе о демонстрации Софья Васильевна защищала Вадима Делоне. Защищала блестяще, но и подзащитный не ударил в грязь лицом. Софья Васильевна признавалась, что его выступления на суде дали ей некоторые юридические «подсказки». Процесс демонстрантов был, пожалуй, одним из самых блестящих процессов тех лет.

Впервые в истории советских политических процессов все адвокаты потребовали оправдания своих подзащитных. В то время для защиты по статьям 190-1 и 190-3 еще не требовался «допуск», поэтому на процессе могли выступать и Дина Исааковна Каминская, лишенная «допуска» после защиты Галанскова, и Софья Васильевна, не имевшая его и прежде.

Мое дело в 68-м было прекращено не просто так, — надо мной как Дамоклов меч нависло заключение психиатрической экспертизы о невменяемости. Тогда же по делу о демонстрантах признали невменяемым и отправили в ленинградскую психиатрическую тюрьму Виктора Файнберга, его, с выбитыми при аресте демонстрантов зубами, не сочли возможным представить на общий процесс.

1969 год резко усилил тенденцию к «психиатризации» политических репрессий. Никогда среди известных правозащитников не оказывалось такого процента «психов», как среди арестованных в том году. Подряд один за другим Яхимович, Григоренко, Борисов, еще один Борисов, тоже Владимир (из города Владимира), позднее покончивший с собой в Бутырской тюрьме, в камере, окно которой сквозь решетки и жалюзи смотрело на зарешеченное окно моей камеры. Виктор Кузнецов, Владимир Гершуни, Валерия Новодворская, Ольга Иоффе и, наконец, я, арестованная за неделю до Нового, 1970 г.

Софья Васильевна защищала Ивана Яхимовича с редким успехом <…> Петра Григорьевича Григоренко Софья Васильевна защищала уже в 70-м, когда и меня.

Софья Васильевна побывала у меня в Бутырках трижды. Первый раз, о котором я упоминала, был во время ее знакомства с делом. Второй — накануне процесса.

Хорошо помню ее фразу: «Вас будет судить Богданов — это лучший судья в Мосгорсуде, но это ничего не изменит». Так оно и было. И, придя ко мне, после процесса Софья Васильевна сказала: «Богданов просидел весь процесс, опустив глаза».

Это был его первый политический процесс. Теперь они стали для него рутиной, и больше он глаз не опускает.

Когда Софья Васильевна потребовала, чтобы меня вызвали в суд, судья спросил мнение эксперта-психиатра. Печально знаменитый, ныне уже покойный, так и не покаявшийся перед смертью в своих грехах профессор Лунц заявил, что присутствие на суде может меня психически травмировать, и суд отказался меня вызвать. Когда после суда Софья Васильевна пошла к судье за разрешением на свидание со мной, Богданов сказал: «Ну зачем Вам это? Она же сумасшедшая». «Вы бы хоть посмотрели на нее, какая она сумасшедшая», резко возразила Софья Васильевна. Богданов молча, вероятно, опять опустив глаза, подписал разрешение на свидание.

Кстати, самая тяжелая психическая травма на процессах «невменяемых» — это именно отсутствие на суде. Почему суд в Риге не смог признать Ивана Яхимовича невменяемым и направил его на новую экспертизу? Потому что Софья Васильевна добилась его вызова в суд. Видя живого человека, не так-то легко повторить в постановлении суда то, что написано в акте экспертизы. Общение же с одной бумажкой как бы избавляет от ответственности. Кстати, в уголовных процессах это создает для невменяемого полную беззащитность.

Для нас, политических, эта «травма отсутствия» все-таки отчасти сглаживалась сознанием того, что нас защищают, что за нас есть кому постоять. Хоть Софья Васильевна накануне суда была убеждена, что суд повторит решение экспертизы и отправит меня в психиатрическую тюрьму, но сражалась она за меня до последнего, и я думаю, что судья Богданов опускал свои глаза не только от своей непривычки к политическим процессам, но еще и от стыда перед Каллистратовой, хорошо известной, ценимой и уважаемой даже противниками в кругах московской юстиции. Чтобы поберечь слишком впечатлительных судей, вскоре для статьи 190-1 также был введен так называемый допуск, которого ни Каллистратова, ни Каминская не имели. Я была одной из последних подзащитных Софьи Васильевны по этой статье. Позднее она выступала на нескольких процессах, где арестованным по политическим причинам предъявлялись обвинения, не требующие допуска, но и эта ее адвокатская деятельность была нестерпима для властей, — Софью Васильевну заставили выйти на пенсию.

Я была уже в эмиграции, когда узнала, что Софья Васильевна стала сначала юрисконсультом Рабочей комиссии по изучению использования психиатрии в политических целях, а затем и членом Хельсинкской группы. Первое показалось мне вполне естественным: в конце концов, за юридическими консультациями мы все приходили к Софье Васильевне с самого нашего знакомства, а с проблемами репрессивной психиатрии она столкнулась непосредственно, защищая Яхимовича, Григоренко и меня, и хорошо знала, сколько произвола в этой области. <…> Ее личный опыт, ее знание правил судебно-психиатрической экспертизы — все это она просто не могла не предоставить в помощь молодым учредителям Рабочей комиссии. Но вступление Софьи Васильевны в Хельсинкскую группу показало мне, что что-то важное за мое отсутствие изменилось и в общей атмосфере, и в отношении самой Софьи Васильевны к нашей правозащитной деятельности.

К нашему энтузиазму 1968–1969 гг. она всегда относилась скептически. Конечно, она нас любила, давала советы, ей нравилось наше стремление «прошибить лбом стену», но в то же время ей было всегда ясно, что «лбом стенку не прошибить», и она даже, пожалуй, чуточку жалела о напрасной трате наших сил. Может быть, я ошибаюсь, может быть, ее скептицизм в разговорах с нами был скорее чем-то вроде роли «адвоката дьявола», заставлявшего нас самих строже разобраться в том, что и зачем мы делаем.

Во всяком случае, такого шага, как вступление в Хельсинкскую группу, выхода на «передовую» правозащитной борьбы, я от Софьи Васильевны не ожидала.

Конечно, это было после арестов Гинзбурга, Щаранского и Орлова, когда «передовая» частично оголилась и выбывших требовалось заменить, но не такой человек Софья Васильевна, чтобы сделать что-то вопреки своим убеждениям. Значит, что-то изменилось и в ее убеждениях, значит, пришла она к выводу о том, что правозащитная деятельность не только отважна и тем прекрасна, но еще и осмысленна.

Впрочем, быть может, это было лишь дальнейшим развитием той позиции, которую я охарактеризовала «деятельным пессимизмом». После моего процесса Софья Васильевна мне сказала: «Все, что я говорила, было предназначено для четырех человек в зале». Троих из этих четырех Софья Васильевна знала, и их ни в чем убеждать не надо было. Четвертым был один из народных заседателей. Провести целый судебный процесс с девяти утра до часу ночи, говорить, собственно, ради одного человека в зале — стоит ли игра свеч? Видимо, так же, с теми же настроениями вошла она и в Хельсинкскую группу. Добиться если не чьего-то освобождения, то по крайней мере, уменьшения произвола. Если и этого не добиться, то по крайней мере, предать гласности. <…>

Загрузка...