М. А. Каллистратова Софья Васильевна Каллистратова человек и правозащитница

Хвала человеку, который шел по жизни, всегда готовый оказать помощь, не зная страха, и которому были чужды вражда и ненависть.

Альберт Эйнштейн

Я никогда не встречала более удивительного человека, чем моя мать. Жить с ней рядом — было огромным счастьем.

Софья Васильевна мало заботилась о том, что смогут узнать потомки о ее жизни, работе, мыслях, мировоззрении. В последние ее годы, когда кто-нибудь из ее друзей или почитателей заговаривал о том, что она должна написать воспоминания, предлагал свою помощь в организации магнитофонных записей, она с легкой иронией, но непреклонно отвергала эти предложения. «Я не писатель», — говорила она. Никогда не хранила она каких-либо вещей, архивов, даже книг, хотя всю жизнь много читала, любила и прекрасно знала литературу. Для нее всегда бульшим удовольствием было отдать любимую книгу хорошему человеку, чем держать ее у себя на полке. Осталось всего несколько адвокатских досье, несколько рукописей, пара пачек писем, да одна пленка с записями ее выступлений в последний год жизни.

Адвокатура была ее призванием (еще в школе, когда ей было двенадцать лет, ее прозвали «Сонька-адвокат») не только по уменью защищать, но и по инстинктивному, всегда естественно у нее возникавшему стремлению помочь каждому, кто нуждался в защите, поддержке. Прирожденный оратор, чуждый демагогии, Софья Васильевна свое красноречие всегда направляла на конкретные дела. Ее стихия — живая речь, и рассказчицей она была превосходной, знала многих замечательных людей и всегда говорила о них очень доброжелательно, с мягким юмором. Если же кто-нибудь терял ее доверие, она просто переставала общаться с этим человеком, вспоминать о нем и лишь при крайней необходимости сухо, сурово и лаконично объясняла, в чем дело. Ее рассказы о судебных процессах, людях, событиях звучали обычно только «к слову», рассказывать «по заказу», особенно о себе, не любила, а слушать умела не хуже, чем рассказывать.

И те, кто хотел справедливого суда, быстро оценили ее как «своего» адвоката. Борис Черных, проведший не один год в лагерях, на презентации журнала «Странник» в Доме литераторов в 1991 г. так говорил о Софье Васильевне:

«Издревле велось на Руси: женщина выходит в первый ряд и показывает чудеса добродетели. Там, где мужчинам надо погибать, а женщинам — быть сестрами милосердия, получается наоборот: погибают женщины, а уж какие братья милосердия из нас, мужчин?!

Как странно было воочию увидеть почти девятнадцатый век — в том, что я слышал о ней, в записях ее речей, которые мы читали в лагере. Поражало не только гражданское мужество, но и высокая культура, которую, как я боялся, пресекла революция 1917 г. Когда ходишь по дворику небольшого лагеря, где согнаны люди десятков национальностей со всей державы, и слышишь имя легендарное (а о Софье Каллистратовой рассказывались именно легенды), то начинает играть внутренняя музыка: жива страна, жива традиция, жива культура».

К сожалению и к стыду нашему, около нее не оказалось биографа. Семья наша всегда была многодетной (у Софьи Васильевны трое внуков и шесть правнуков), все много и увлеченно работали, всем всегда было некогда… Здесь я записала то, что знаю из рассказов моей матери, ее братьев, сестры и племянницы, из воспоминаний доныне здравствующих ее школьной подруги Татьяны Сергеевны Хромых и двоюродной сестры, Лидии Александровны Поповой. При описании последних лет жизни матери я использовала «Хронику текущих событий» и адвокатские досье по делам правозащитников.

Детские годы

Родилась Софья Васильевна 6 (19) сентября 1907 г. в селе Александровка Льговской волости Рыльского уезда Курской губернии. Ее отец Василий Акимович Каллистратов (1866–1937?), потомственный сельский священник, закончил духовную семинарию, потом некоторое время учительствовал, а после женитьбы принял сан и получил свой приход. Он был очень умный, добрый и глубоко верующий человек, с философским складом ума. Прихожане его любили, на его проповеди специально приезжали люди из соседних сел.

Мать — Зиновия Федоровна, урожденная Курдюмова (1876–1963), тоже из семьи священника, была полной противоположностью своему мужу. Веселая, энергичная, общительная, любительница принарядиться, она была атеисткой, семью мужа (очень религиозную) недолюбливала. Несмотря на незаконченное образование (четыре класса епархиального училища), она была очень начитанной, прекрасно знала русскую классику, помнила наизусть много стихов, любила и зарубежную литературу, особенно приключенческую. (Хорошо помню, как, когда я была маленькая, она рассказывала мне, с продолжениями в течение многих вечеров, увлекательные истории, в которых, как я поняла впоследствии, причудливо сплетались воедино Жюль Верн, Шахразада, Стивенсон, Купер; а когда приходила пора засыпать, она пела мне на собственные мотивы всего «Демона» или отрывки из «Цыган».)

Приход в Александровке считался богатым: на горке напротив церкви (за которой простирался огромный церковный сад) стоял большой дом священника, с фруктовым садом, огородами и дворовыми службами. В хозяйстве были две лошади, две коровы. В доме была прислуга: кучер, кухарка, няня для младших детей. Зиновия Федоровна занималась воспитанием детей (от которого полностью отстранила мужа), рукоделием, чтением. Весь уклад жизни был сугубо светский — в доме было много книг, выписывались журнал «Нива» с приложениями, детские журналы, дочек учили музыке, французскому языку. Софья Васильевна рассказывала, как по праздникам ее родители, а иногда и старшие сестры, уезжали в гости к Остапцу — управляющему имением князей Барятинских — в «экономию», где собиралась местная интеллигенция — врач, фельдшер, агроном, учитель, их дети — семинаристы и студенты. А для младших детей самым ярким воспоминанием были поездки в гости к любимой «тетечке Марусе» — одной из двух сестер Зиновии Федоровны, мужья которых, тоже священники, имели приходы в той же волости. Ехали в Ивакино, за пятьдесят километров, на линейке, запряженной парой лошадей: родители, няня с самым маленьким на руках и старшие дети — по бокам, на сиденьях, а малыши как-то умещались посредине. Все принаряженные, по дороге пели песни. По приезде Василий Акимович вел службу в Ивакинской церкви, а Отец Александр (муж тетечки) ему сослужал. Через несколько дней, прихватив с собой еще пару тетечкиных дочек, так же, с песнями, возвращались в Александровку.

Детей в семье Каллистратовых было семеро. Четверо старше Софьи Васильевны Наталья, Надежда, Федор и Дмитрий — и двое младше — Миша и Ванечка. Трое старших детей учились в гимназии в Курске — там им и их двоюродным сестрам родители снимали на зиму квартиру. Соня верховодила в компании младших. Вместе с Димой, который прекрасно рисовал, она «издавала» детский юмористический журнал — в нашей семье долго хранились два номера, в школьных тетрадках, с рассказами, стихами собственного сочинения, рисунками, карикатурами. Сильным характером Софья Васильевна отличалась с детства. Она рассказывала мне, как в пятилетнем возрасте в полной темноте выходила одна в сад — было очень страшно, но хотелось доказать, что храбрая. А уже в школе, на спор с подружками, поздно вечером ходила через кладбище — с той же целью.

Жизнь в семье была сложной. Зиновия Федоровна любила командовать, но при этом отличалась крайней бесхозяйственностью. Кроме того, она постоянно попрекала мужа тем, что из-за него она не получила образования, что он ее обманул — обещал работать учителем, а сам стал священником. Дети, несмотря на распри родителей, были удивительно дружными. Характер они унаследовали отцовский, но под влиянием матери все росли атеистами. Четверо братьев и сестер Софьи Васильевны, а также одна из двоюродных сестер — хирург Лидия Александровна Попова — были очень близки моей семье. Все они оказались одаренными и обладали прекрасными свойствами русской интеллигенции чеховских времен: добротой, бессребренничеством и стремлением приносить пользу своим трудом. Все они (кроме Дмитрия Васильевича, который погиб в Германии в 1945 г.) прожили долгую жизнь. Отношения между ними были редкостные, я никогда не видела ни одной ссоры (думаю, их и не было), не слышала ни одного грубого, да и просто недоброжелательного слова. Всегда, до глубокой старости, они называли друг друга и мать только ласково, уменьшительными именами — мамуся, Таличка, Сонюрочка, Федарик, Димуся, Мишелик — и заботливо поддерживали друг друга…

В 1915 г. Василий Акимович получил приход в Рыльске, старинном русском городе с богатым историческим прошлым. В XVIII в. Рыльск стал значительным купеческим центром на юго-западе России. Ко времени переезда туда Каллистратовых город, оказавшись в стороне от железной дороги Курск-Киев, утратил былое торговое значение, однако сохранил свой облик и культурные традиции. В Рыльске, где проживало менее двадцати тысяч человек, было тринадцать церквей (в том числе огромный Успенский собор, построенный в честь победы России над Турцией); почти вплотную к городу, на высоком берегу Сейма живописно раскинулся Свято-Николаевский монастырь. В городе до сих пор сохранились великолепные двухэтажные торговые ряды, особняки купцов Шелеховых, Филимоновых, Латышевых, красивые общественные здания. Сохранилось и несколько зданий, построенных в XVII в., например дом, в котором останавливался, возвращаясь после победы над шведами под Полтавой, Петр I.

Служил Василий Акимович в Покровском соборе — единственной в Рыльске церкви, не разрушенной при советской власти, — в самом центре города. Вскоре Каллистратовы купили неподалеку двухэтажный каменный дом с маленьким садиком (дом тоже сохранился), и вся семья переехала из Александровки в город.

Революцию Зиновия Федоровна и старшие дети приняли восторженно. Наталья Васильевна, которая к этому времени стала сельской учительницей, после Февраля «металась» между эсерами и меньшевиками. Весной 1917 г. она уехала в Москву — поступать на Высшие женские курсы, и уже там, после октябрьского переворота, вступила в РСДРП(б). Федор Васильевич с энтузиазмом включился в перестройку гимназии в единую трудовую школу, участвовал в организации в Рыльске комсомольской ячейки. Весной 1919 г. он был делегирован на Всероссийский съезд комсомола, слышал выступление Ленина и с юношеской безоглядностью решил бороться за выполнение его призывов. В шестнадцать лет стал добровольцем — бойцом 225-го стрелкового Балаковского полка 25-й («Чапаевской») дивизии. После гражданской войны он окончил Петровско-Разумовскую сельскохозяйственную академию («Тимирязевку»). Софья Васильевна часто шутила, что старший брат с детства хотел стать агрономом, потому что ему очень нравилось, как лихо агроном из «экономии» на тройке разъезжает.

Соня в 1917 г. сдала экзамены в Шелеховскую гимназию, носившую имя земляка рыльчан, известного мореплавателя Г. И. Шелехова (при этом чуть не провалилась по закону Божьему, — лишь из уважения к Василию Акимовичу его коллега поставил ей проходной балл), но учиться она начала уже в единой трудовой школе. Несколько утрируя, она так вспоминала о принятом тогда в начальных классах «предметном» методе обучения: «Если на уроке грамматики «проходили», как пишется слово «утка», то на следующем уроке, биологии, как утка живет и размножается, на уроке географии — где обитает, и т. д.». Порядки в школе тоже были своеобразные: прямо на уроке ученики жарили наловленных утром пескарей (очень хотелось кушать!).

Однако в целом школа была очень хорошей, так как в ней сохранился коллектив преподавателей гимназии. В мои школьные годы мама не раз рассказывала о прекрасном учителе Александре Николаевиче Выходцеве, чьи уроки математики она очень любила, о преподавателе истории и латыни Михаиле Ивановиче Архангельском, о преподавателе литературы Евгении Николаевиче Глебове, о сестрах Литке — Зинаиде Васильевне и Марте Васильевне, которые учили их французскому и немецкому языкам, о директоре школы Михаиле Ивановиче Тимонове (после Отечественной войны он 10 лет отсидел в лагерях). Но были и «шкрабы» (школьные работники), у которых учиться было нечему. Среди выпускников этой школы оказалось немало известных людей, например, физик академик Г. В. Курдюмов, заслуженная артистка РСФСР К. И. Тарасова, одноклассник Софьи Васильевны профессор истории В. В. Мавродин.

Когда Соне было двенадцать лет, семья Каллистратовых распалась. Василий Акимович отказался сложить с себя сан, и Зиновия Федоровна отреклась от мужа-священника. Старшая дочь порвала отношения с отцом еще в 1917 г. С 1919 г. она взяла мать, младших братьев и Соню на свое иждивение. Отец стал жить отдельно, у своих прихожан, дети навещали его, но их пути разошлись окончательно. Пример старших оказал влияние и на Соню. В четырнадцать лет она хотела вступить в комсомол, но времена уже изменились и ее, как поповскую дочку, не приняли. Впоследствии, в 1929 г., отца арестовали, но через некоторое время, когда уже вся семья уехала из Рыльска, выпустили. В 1930 г. он приезжал в Москву — повидать детей, потом его в Рыльске несколько раз навещал младший сын Миша, но в 1937 г. Василия Акимовича арестовали снова, и дальнейшая его судьба неизвестна. Софья Васильевна перед войной несколько раз посылала своей школьной подруге в Рыльск письма с просьбой узнать что-нибудь об отце, но никто ничего о нем не знал. В анкетах все дети писали: «…с 1917 г. семья порвала с отцом».

Гражданскую войну мать с младшими детьми, оставшимися с ней, пережили очень тяжело. В Рыльске много раз менялась власть. Явного предпочтения семья не отдавала никому: ни белым, ни красным. Софья Васильевна, как всегда с юмором, рассказывала мне: «Когда в дом врывались белые и требовали еды, кухарка Аннушка начинала бесконечно долго резать, ощипывать и жарить гуся. В это время белых выбивали красные, они с тем же требованием врывались в дом, и Аннушка довольно охотно кормила их уже готовым гусем». Но скоро всех гусей съели, Аннушка ушла, все вещи распродали, наступал голод. В 1922 г. умер младший брат — шестилетний Ванечка (а на год раньше в Крыму от тифа скончалась одна из старших сестер — любимица всей семьи Надя).

Жизнь Сони в эти годы в Рыльске ее школьная подруга описывает так: «Дом был большой, высокий, красиво обложен красным и белым кирпичом, но обстановка в доме была очень скудная. Я помню только две комнаты: в одной стояли две узкие железные кровати, покрытые чем-то вроде серых одеял; через нее входили в «зал» — большую угловую комнату с четырьмя окнами. Единственной обстановкой в ней был беккеровский рояль с круглым стулом перед ним. Около рояля стоял большой фикус в кадке, а у печки — кресло, очень старое, в котором сидела Зиновия Федоровна и слушала, как я пела, а Соня аккомпанировала… Соня любила играть «Шумку» Шуберта… Мы все тогда скудно жили, но куском хлеба скорее я делилась с Соней. Когда приходили в «Сокол» на гимнастику, я всегда разламывала свой ломоть пополам. А хлеб какой был — наполовину с викой, с торчащими костюльками от овса… Носили мы что попало, летом сами шили туфли из белого льняного полотна, на веревочной подошве. Соня летом ходила в одном платье, сшитом из настоящего мешка, — вырез «каре», расшитый крестом красными нитками, и по бедрам пояс. В школу в старших классах ходила в черной юбке и косоворотке и подстрижена была под мальчика. В последнем классе начала курить. Первую «самокрутку» для нее свернул ее одноклассник Виктор, ее первая детская любовь, которого она называла «буденовец со стальными глазами». Он был комсомольцем, переростком, учился плохо. Ходил для пущей важности в буденовке и говорил лишь о мировой революции. (Потом стал чекистом, несколько раз заезжал ко мне в гости, в Ленинград, вел себя как чванливый барин, а в конце 50-х спился)… Соня в школе всегда была лидером, особенно в старших классах. Бралась за любую общественную работу, всегда вызывалась делать доклады на политические темы. Она была совершенно бесстрашная». (Из личных писем Т. С. Хромых ко мне).

На фотографии выпускного класса Соня своей стрижкой и косовороткой разительно выделяется среди других рыльских девочек — в белых платьях, с длинными волосами, сережками в ушах.

Уже после смерти Софьи Васильевны Михаил Львович Левин, друг моего покойного мужа Юрия Михайловича Широкова, пересказал мне один разговор с ней о ее детстве. В конце 70-х гг. он зашел к нам на улицу Удальцова, где моя мама часто бывала. Меня дома не было, они втроем пили кофе на кухне, и разговор зашел о страхе. Миша Левин рассказывал о своем аресте в 1944 г., о допросах на Лубянке, о тюрьме, о том, как было страшно и как ему удавалось этот страх преодолевать. Юра говорил об альпинизме, критических ситуациях на восхождениях, чувстве беспомощности, когда рядом погибает друг. А Софья Васильевна рассказала примерно следующее: «Лет двенадцати я в каком-то сборнике историй из жизни выдающихся людей, в разделе «Военные», прочитала про французского маршала Анри Тюренна (XVII в.). Во время боя, когда над головой летели ядра, он, собираясь продвинуться вперед, в самое пекло, уговаривал себя, чтобы прогнать страх, такими словами: «Дрожишь, скелет?! Ты бы еще не так дрожал, если бы знал, куда я тебя сейчас поведу!» Я тогда выписала эту цитату в свою девчоночью тетрадь для афоризмов и с тех пор, когда становится страшно, всегда повторяю себе: «Дрожишь, скелет?!»»

Б. Золотухин Ее имя стало символом честной и бесстрашной адвокатуры

Вся ее жизнь — подвиг во имя торжества закона.

Петр Григоренко. Из обращения к адвокатам мира. 1982 г.

Долгие годы в нашей стране власти насаждали пренебрежительное отношение к профессии адвоката. В полицейском государстве, каким сделал страну Сталин, установленный им порядок требовал своих героев. В герои производились чекисты и сотрудники уголовного розыска — «непримиримые борцы» со шпионами, диверсантами, вредителями и спекулянтами, а в 60-80-е гг. — и с «идеологическими диверсантами» — немногочисленными смельчаками, отважившимися бросить открытый вызов лжи, лицемерию и насилию тоталитарного режима. На страницах газет и журналов слово «адвокат» можно было чаще всего встретить в пренебрежительных словосочетаниях «непрошенный адвокат» или «адвокат империализма». В те годы всерьез обсуждался вопрос, может ли настоящий советский адвокат защищать разоблаченного классового врага. Делалось все, чтобы признать адвокатуру профессией третьего сорта, внушить адвокатам комплекс их социальной неполноценности в социалистическом правосудии. Власти готовы были терпеть адвокатуру в уголовных делах, но в политических процессах ей отводилась чисто декоративная роль. Участие адвоката должно было демонстрировать внешнюю правовую благопристойность, служить процессуальной ширмой явного беззакония. Сегодня нельзя без стыда вспоминать о незавидной участи адвокатов конца 30-х гг. В накаленной атмосфере этих процессов, в обстановке умело разжигаемой ненависти к «врагам народа» талантливые защитники едва отваживались на жалкие слова, на обращенные к судьям покорные просьбы сохранить жизнь их подзащитным, в невиновности которых у них, высоко профессиональных юристов, не могло быть и тени сомнения. Адвокаты понимали, что за иную позицию им пришлось бы заплатить годами ГУЛАГа, а то и жизнью.

Только после ХХ съезда КПСС впервые возникла возможность реальной защиты в политических процессах. Реальной не потому, что в условиях продолжавшегося всесилия КГБ она могла привести к оправданию заведомо невиновного, а потому, что адвокат получил возможность потребовать оправдания, рискуя всего лишь потерей права на профессиональную деятельность, но не свободы или жизни. Но и в эти годы страх, накопившийся за десятилетия, ставший почти генетическим, все еще владел большинством адвокатов. В этих условиях кто-то должен был спасти честь адвокатуры, сделать первый и самый трудный шаг. Одной из первых совершила этот шаг Софья Васильевна Каллистратова.

С. В. Каллистратова вступила в Московскую областную коллегию адвокатов в 1943 г., будучи уже опытным юристом. Но во всем блеске ее дарование раскрылось только в адвокатуре. Человек горячей души, просвещенного ума, прирожденный судебный оратор, защитник не только по профессии, но и по призванию, она скоро стала любимицей коллегии, а затем и непререкаемым авторитетом в вопросах профессиональной чести. Политические процессы 60-70-х гг. принесли ей мировую славу.

Все, кому посчастливилось знать С. В. Каллистратову, слышать ее защитительные речи, оказывались во власти безграничного обаяния ее личности. Ее судебные выступления подкупали глубиной мысли, несокрушимой логикой, ярким темпераментом, богатством и выразительностью языка. Но было еще одно важнейшее качество, выделявшее Софью Васильевну из небольшого круга самых выдающихся защитников, — недосягаемая высота нравственной позиции. Именно то, что она была человеком высочайшей морали, привело ее в правозащитное движение и сделало другом таких людей, как А. Д. Сахаров и П. Г. Григоренко.

Конец 60-х-начало 70-х гг. ознаменовались полным отказом от идей ХХ съезда КПСС и принесли серию политических процессов. Те, кто решился говорить правду, объявлялись клеветниками и попадали в тюрьму. Многие из них стали подзащитными С. В. Каллистратовой. Она защищала Виктора Хаустова и Ивана Яхимовича, Вадима Делоне и Наталью Горбаневскую, генерала Петра Григоренко.

Судебные процессы над правозащитниками отражали открытый конфликт между тоталитарным государством, стремившимся задушить первые ростки свободомыслия, и нарождавшимся гражданским обществом, возвысившим свой голос после десятилетий вынужденной немоты. Особое значение сделанного Софьей Васильевной состоит в том, что она одна из первых осознала значение в этом конфликте адвокатуры как полномочной представительницы общества. Поэтому каждая ее речь в политическом процессе становилась крупным явлением общественной жизни, превращалась в документ «самиздата», делалась доступной множеству людей, возрождала в людях почти задушенное правосознание. В лишенной воздуха правды атмосфере политических процессов, в залах, где царили ложь и лицемерие, бесчестным прокурорам и судьям противостояла С. В. Каллистратова — воплощенная совесть.

С. В. Каллистратова была не только адвокатом, но и единомышленником правозащитников, разделяла их убеждения и надежды. Конфликт между противными истинному правосудию правилами и совестью неизменно решался ею в пользу совести. Сегодня, по прошествии многих лет, стали известны такие поступки адвоката, за которые она немедленно подверглась бы суровым преследованиям, знай о них в ту пору режиссеры судебных фарсов.

В 70-х гг., когда суды над диссидентами породили волну общественного возмущения во всем мире, в нашей стране была запущена машина карательной психиатрии — одно из самых циничных нарушений прав человека. Угодливые психиатры по указке свыше поспешно объявляли душевнобольными здоровых людей, невменяемыми признавали тех, чья беспокойная совесть не могла мириться с торжествующим цинизмом. Так, суд отправил в спецпсихбольницу генерала П. Г. Григоренко, выступившего в защиту крымских татар. Фундаментально обоснованные С. В. Каллистратовой возражения против выводов психиатров были отвергнуты казенной экспертизой, и ей оставался единственный путь — предать заключения психиатров гласности и добиться независимой экспертизы. Психиатр С. Глузман подготовил независимое экспертное заключение, и с помощью А. Д. Сахарова правда о суде над Григоренко стала известна всему миру.

В конце 1970 г. так называемые компетентные органы лишили С. В. Каллистратову возможности участвовать в политических процессах. Заведующий юридической консультацией, где она работала, сообщил, что получил приказ начальства больше не выдавать ей ордеров на защиту по политическим делам. На протест Софьи Васильевны председатель Московской городской коллегии адвокатов глава «независимой» адвокатской корпорации — с обезоруживающей улыбкой ответил: «А вы, Софья Васильевна, пожалуйтесь на меня».

Вынужденная оставить любимое дело, Софья Васильевна — правозащитник не только по профессии, но и по велению совести — легально вступила в Московскую группу содействия выполнению Хельсинкских соглашений в СССР. Это был открытый и бесстрашный вызов властям…

Товарищи по профессии всегда восхищались талантом и мужеством Софьи Васильевны. Мы сознавали, что нам выпало счастье жить и работать рядом с великим адвокатом нашего времени, чье имя останется в одном ряду с такими корифеями отечественной адвокатуры, как Александров и Спасович, Карабчевский и Урусов. Ее имя стало символом честности и бесстрашия адвокатуры. Ее жизнь — свидетельство того, что силам зла, несмотря ни на что, не удалось убить демократические традиции российской адвокатуры.

Проводить С. В. Каллистратову в последний путь пришли сотни людей, среди которых было немало прежних узников совести, товарищей по профессии, друзей. В прощальном слове А. Д. Сахаров сказал: «У нас большое горе сейчас, мы осиротели…»

Москва

В 1925 г. Наталья Васильевна, ставшая женой чапаевского комбрига (начдива после смерти Чапаева) Ивана Семеновича Кутякова и работавшая в то время в Наркомпросе под началом Н. К. Крупской (о которой она всегда вспоминала с искренним уважением), «выписала» Соню к себе. Соня одна отправилась в неблизкий путь. По приезде в Москву она писала своей школьной подруге: «Меня, между прочим, всю дорогу от Курска до Москвы веселые ребята-спутники дразнили «Мам-Миша» за то, что я все время о них беспокоюсь». Средний брат — Дима — в это время, по путевке комсомола, уже учился в Москве, в Высшем техническом училище. В 1929 г. мать и Миша тоже переехали в Москву.

Москва сначала показалась девушке из глубокой провинции чужой и неуютной. Она пишет: «Иногда удивительно живо вспоминается Рыльск. В такие минуты кажется, что стоит сделать пять-шесть шагов, чтобы очутиться в Рыльске, на его пустынных улицах, и увидеть всех рыльских… Тянет оказаться в бору или в лесу, на Сейме в лодке. А здесь все камень, и Москва-река, как деланная, в каменных берегах, покрытая слоем нефти. Бульвары и цветники на улицах и площадях хотя необычайно красивы, но кажутся тоже искусственными, деланными, не настоящими». Ее живо волнуют рыльские новости: «Мне очень интересно было узнать, как у вас в школе дела: насчет учкома, уклонов и т. д. Работает ли драмкружок и работаешь ли ты в нем? Пиши все про «комсу» и юнсекцию, про свою жизнь, про все-все…»

Но осваивается она в Москве довольно быстро, появляются новые знакомые, новые интересы. Уже в следующих письмах она пишет: «Ты была права, я слишком скоро ко всему привыкаю и для меня Москва уже явление обыкновенное. <…> Теперь, когда я живу в другой обстановке и знаю, что всерьез и надолго, все рыльское мне кажется маленьким и немножко смешным (не вс, конечно, и не все — ко многим из Рыльска я сохранила искреннее уважение). <…> И знаешь, Тома, теперь я твердо убеждена, что жизнь везде одинакова. Москва — это тот же Рыльск, только в крупном размере. Здесь всего больше, и людей больше, поэтому легче выбрать что-нибудь хорошее. <…> И здесь есть такие же типы, как наши «второступенки» — ограниченные, мещанистые. <…> В одной квартире с нами живут девчата, кончившие II ст<упень> и учащиеся. Ну и что же? Целыми днями висят на телефонной трубке и перехихикиваются с разными Колями, Люсями, Максами, Ванями и т. д. Ничего не читают, за исключением романов (вроде Вербицкой), и на мое удивление отвечают: «А что же читать?» Здесь ли это спрашивать? Здесь столько книг, столько библиотек, читален всем доступных! Здесь есть справочные библиотеки, где, ознакомившись с каждым читателем отдельно, опытные люди могут дать целую систему для чтения! Одной из моих соседок родители дают возможность ехать в Берлин для изучения языков, а она отказывается только потому, что втюрилась в одного типа и не хочет с ним расставаться. Ведь это же безумие! А есть, конечно, и хорошие, выдающиеся люди. И театры здесь есть отвратительные, а есть и дивные. И вот именно благодаря тому, что здесь всего и всех много, можно выбрать хорошие книги, хорошие театры, хороших знакомых и друзей, в общем, хорошую жизнь. <…> за меня ты не беспокойся, я не пропаду, и «тоска» у меня так же быстро проходит, как и приходит. И это тоска беспричинная, признак проклятой интеллигентщины, от которой я всеми силами хочу избавиться».

Видно, что вопрос «мещанства» и «интеллигентщины» ее очень волнует, так как дальше она пишет: «Тома, меня теперь, когда я далеко и когда мне В. Евлинов совершенно безразличен, очень интересует вопрос: неужели он серьезно считал меня «мещанкой»? Если у вас хорошие отношения, и это тебе нетрудно спроси, не от моего, конечно, имени <…> Один тип здесь собирается учить меня разбираться в новой поэзии. Он сам дивно декламирует, и в его исполнении новые стихи — как музыка. Я свое рифмоплетство бросила и думаю, что больше никогда не начну. Довольно, подурачилась и хватит».

Соня полностью разделяет коммунистический энтузиазм старших братьев и сестры. Вот как она описывает своей подруге посещение мавзолея: «Громадное впечатление производит вид Ленина. Стоишь как зачарованный и глаз не можешь оторвать от дорогого лица, а мысли в голове несутся, несутся. А по обе стороны гроба стоят часовые красноармейцы и не шелохнутся, как статуи. А стоять не позволяют: «Проходите, проходите…», и течет, течет народная волна, и чувствуешь, что у всех одни мысли».

Осенью 1925 г. Софья Васильевна поступила в Московский университет на факультет советского права. На вступительных экзаменах она блестяще сдала математику, но физику не знала совсем. Помня ее прекрасный ответ на предыдущем экзамене, профессор был очень удивлен отсутствием знаний по физике. Он предложил ей нарисовать схему электрического звонка, но Соня сказала, что рисовать вообще не умеет. Тогда профессор, подумав, спросил, может ли она обещать, что никогда не будет заниматься физикой. Получив утвердительный ответ, он поставил ей «уд».

Началась студенческая жизнь. В Рыльск отправляется очередное письмо: «Я вполне довольна своей настоящей жизнью, хотя не могу сказать, чтобы мне было особенно весело. Мне просто хорошо. Ведь исполнилась моя самая заветная мечта — я учусь. Есть надежда, что исполнится и другая, еще заветней. Здесь много работы, и работать может всякий, кто хочет и умеет. Я надеюсь, что полутора-двумя годами работы заслужу звание комсомолки. Это был бы для меня самый счастливый день в жизни, и тогда бы уже я не сказала, что я «никому не нужна». Я сейчас как ребенок с новой игрушкою ношусь с мыслью, что я студентка. Учиться, конечно, придется очень и очень серьезно. Но я не боюсь работы! Сил хватит. Запускать не буду и с первых же месяцев начну сдавать зачеты. <…> Завтра пойду на демонстрацию. Самой лучшей части праздника увидеть не придется, т. к. на открытие не удалось достать билетов. Но конечно, и та часть, в которой я буду участвовать, будет грандиозна. Сейчас в Москве делегация австрийской молодежи, и это придаст еще более торжественный характер празднеству. Ты спрашиваешь, есть ли у меня подруги? Нет, ни одной. Знакомых много — друга нет! И большинства своих знакомых я не знаю ни имени, ни фамилии. А знакомых у меня тьма. Ты знаешь, как я быстро всегда знакомлюсь. За завтрашний день, я уверена, еще десятка два будет. На наш факультет очень мало поступило лиц в моем возрасте — все дяди и тети солидные! Много партийцев. Младше меня нет. А странно мне иной раз самой, что я вузовка! Дима раз в шутку сказал: «И какой там дурак вас, таких малышей, принимает!» А пожалуй, и правда. Я частенько себя чувствую совсем девчонкой. <…> У меня есть билет на профсоюзный спортивный праздник. Он будет продолжаться целую неделю. Вот уж насмотрюсь всякого спорта! Я не буду записываться ни в какую организацию, т. к. вуз дает все. У нас есть все кружки, начиная от спортивного и кончая студкоровским. <…> Но я буду работать только в 2-3-х, т. к. перегружаться нельзя, а быть членом на бумаге нет ни смысла, ни охоты».

Соня поселилась в комнате сестры на улице Воровского (теперь снова Поварской), в доме 18, в 17-й квартире, о которой и сейчас с теплом вспоминают многие друзья Софьи Васильевны. Это огромная, «генеральская» квартира в пятиэтажном доходном доме, построенном в начале века, с высоченными потолками, эркерами, лепниной, с отдельным туалетом для прислуги. Самые большие комнаты после революции были перегорожены пополам, часть двустворчатых дверей, образовывавших анфиладу комнат, была заколочена, прорублены новые двери, превращена в жилую комнату темная кладовка — всего получилось одиннадцать комнат. Проживавших в них временами было более тридцати человек (состав жильцов часто менялся), в основном молодежь, учащиеся. Мебели почти не было. В комнате сестер Каллистратовых стояли три железные койки, настланные досками, и несколько старинных предметов — резные стулья, кресло, зеркало и стол — все из особняка Бутеневых, соседнего двухэтажного дома, носившего тот же номер. Этот очень красивый особняк снесли при строительстве Нового Арбата.

Жильцы квартиры в 20-е гг. образовали коммуну, еду готовили по очереди на всех в тридцатиметровой кухне на керосинках и примусах. Соня вместе со своей приятельницей Томочкой Рихтер выпускала стенгазету под названием «17-я дыбом». Жили бедно, голодно, но весело. Мама вспоминала, как трудно было решить вопрос, на что использовать последние пять копеек — на булочку или трамвайный билет. Если появлялись деньги — покупали билеты в театры: Художественный, Мейерхольда, Вахтангова. По контрамаркам ходили в Политехнический на выступления Маяковского. Всего раннего Маяковского мама с той поры знала наизусть. Незадолго до смерти, в больнице, ночью, не в силах заснуть от болей, она прочитала мне тихонько «Облако в штанах» — от начала и до конца.

Дожить до стипендии помогали старшая сестра Наталья и средний брат Дмитрий. Он в это время женился на Татьяне Борисовне Мальцман, много лет прожившей в Англии, куда эмигрировал ее отец — революционер, соратник Н. Э. Баумана. Мама дружила с этой молодой и очень веселой семьей. Помню, когда я только научилась читать, в 1936 г., мама подарила мне книгу С. Мстиславского «Грач — птица весенняя» и показала в ней место, где упоминался Борис Самойлович Мальцман; я очень гордилась таким «знаменитым» родственником.

Дом на Воровского был открытый, приходило много друзей Федора Васильевича и И. С. Кутякова — чапаевцев. В семье жила легенда о том, что в 1925 г. несколько раз приходил С. М. Буденный и даже как-то раз стоял на голове — по случаю проигранного пари.

У Т. С. Хромых сохранилось еще одно письмо из Москвы в Рыльск, которое хорошо передает атмосферу тех лет и характер Софьи Васильевны:

«22 июля 1926 г. Милая Томочка! Вчера была в ЦТТИ и пишу тебе результаты своих «разузнаваний». Самый главный вопрос еще вообще не выяснен: переводят в Ленинград или нет? Сейчас этого никто не может сказать, должно выясниться в скором времени. Во всяком случае прием будет в Москве.

Предупреждаю тебя заранее, что сегодняшнее письмо будет очень нескладное, так как у меня болит голова. Пишу только деловое, необходимое. Лечь спать неудобно, — сидит один товарищ, сослуживец сестры. Только что кончили с ним длинный разговор на тему: класс, партия и т. д.

Ну, к делу. Для поступления в ЦТТИ, как сказано в правилах приема, требуется образование за 9-летку, «наличие сценических и вокальных данных» (те и другие у тебя есть) и «общее художественное развитие». Последнее мне объяснили так: «Один ничего не смыслит — ни в искусстве, ни в пении, ни в музыке, а другой слышал, видел и сам играл». Вот, так что это тоже не страшно. Прием заявлений до 20 августа, а с 20-го испытания. Общежития и стипендии есть, хотя очень и очень мало. Но раз есть, значит и надежда есть. Вот, Томочка, жду твоих бумаг и заявления с приложением всех справок, рекомендаций, удостоверений и отзывов (анкета такая же, как и для вуза). Мой совет — действуй на два фронта. Что-нибудь удастся. Если переведут в Ленинград, то тоже, пожалуй, не беда. Только вот с твоим здоровьем и туберкулезной наследственностью скверно в Ленинграде жить. Если тебя допустят до испытаний и в Воронеже и в ЦТТИ, то, пожалуй, придется голову поломать. Если бы монеты хватало, то можно было бы, конечно, съездить в Воронеж, а в случае неудачи к 20-му приехать в Москву. Но ведь двух бесплатных билетов у тебя не будет. Ну да это будем еще решать, а сейчас лишь бы допустили.

Тома, ты в прошлом письме пишешь о том, что хоть бы я посоветовала тебе, что читать. Что же я могу тебе посоветовать? Ведь здесь может советовать только спец. Я могу сказать только одно. Надо читать газеты. И читать не как-нибудь, а регулярно, ежедневно, определенную одну газету. На мой взгляд, лучшая — «Правда». А насчет книг посоветуйся с кем-нибудь хотя бы из преподавателей. <…>

Ну, вот, пожалуй, и все, что можно пока написать. Жду бумаг. Как дела с Рабисом?

Парень ушел, ложусь спать с громадным удовольствием.

Да, возможно, что с 1 августа я уеду в дом отдыха под Москву (Дима определенно уезжает в пятницу). Так что тебе, пожалуй, Москва совсем чужой покажется. Ну, да все равно крыша будет, приедешь ко мне (это верст 20–40), или я заявлюсь в Москву на денек, а к 1 сентября совсем явлюсь. Спать, спать, спать… Всего. Соня».

Но Рыльск еще по-прежнему дорог Соне. Вот отрывки из следующих писем: «Ты напрасно думаешь, что мне не интересны твои «длинные» письма. Я всегда читаю их с удовольствием и частенько жду и подсчитываю дни, когда должно прийти твое письмо. Вот именно интересно письмо, когда в нем описаны факты и подробности. А чего стоят мои, если многие из них — сплошные рассуждения! <…> Что-то вдруг сильно затосковала по музыке, мне безумно хочется самой играть. Дело в том, что у нас в клубе есть рояль, и до 3-х часов клуб всегда пустует — одна сторожиха. Я могла бы там играть, но дело за нотами. Покупать их немыслимо — они дороги, а наши финансы и на дешевку слабы. Томочка, милая, пришли мне из Рыльска мои ноты <…> из толстой тетради: «На заре ты меня не буди», «Серенаду» и «Испанский марш». <…> Тома, пришли карточку, где ты с Галею снята. Я снимусь, когда будут деньги».

В разгаре нэп. Девочки из Рыльска пытаются получить от своей, теперь столичной, подружки информацию о московских модах. Но здесь Соня плохой советчик, хотя очень старается. «Трудную ты мне задала задачу, Томочка, своей просьбой. Конечно, мне ничего не стоит пройтись по магазинам. Но выбрать, выбрать!!! Разве могу я положиться на свой вкус! Я попробую взяться за это дело, похожу, приценюсь, посмотрю и приблизительный фасон. Но ты в первом же письме напиши поскорее, в какую цену тебе выбрать: ведь здесь есть от 3–5 и до 100 рублей тапочки. Моду здесь уловить трудно. Сейчас зимние театры еще закрыты, а в летних по случаю холода все одеты так, что посмотреть платья негде. А в витринах их не разберешь. Но в общем платья носят уже немного шире и в скором времени, по всей вероятности, перейдут к широким. Одной особенностью всех одеяний являются необыкновенно узенькие пояса, не шире 2–3 пальцев. Вот, например, я опишу тебе платье, которое купила Таля в магазине, где моду предугадывают чуть ли не на год. Полотняное, цвет — желтовато-розовый, довольно яркий; фасон простой, в схеме его можно представить так… [здесь в письме следует довольно беспомощный рисунок] Но украшает платье и делает его почти роскошным дивная мережка, которой расшито платье. Пояс завязывается где угодно: сзади, с боков или спереди. По описанию оно совсем простое, но производит впечатление нарядного. Вообще яркие цвета еще носят, но не пестрые. А в общем, я не присматривалась. Постараюсь, посмотрю, тогда напишу. Журнал модный мне вряд ли попадется. Стоит он дорого, а среди моих знакомых никто такими вещами не занимается. Между прочим, маленькая подробность: сейчас в Москве все, кто только следит за модой, носят цветные чулки (от кремового до ярко-зеленого, розового и т. д. цвета) и имеют цветные шелковые носовые платки тоже самых разнообразных цветов. При этом мужчины носят платки в боковом наружном кармане, так, что уголок виден, и обязательно одного цвета с галстуком. Ну а наша студбратва, конечно, такими делами не занимается».

В 1927 г. Софья Васильевна вышла замуж за Александра Дмитриевича Мокринского — чудесного сибиряка. Об этом замужестве мама рассказывала очень весело. Осенним днем они шли по Тверской, и в витрине одного магазина она увидела шляпку, которая ей очень понравилась. Мокринский радостно заявил, что он эту шляпку ей подарит, но Соня ответила, что это неприлично, так как шляпки дарят только женам. «Ну так давай поженимся», — предложил Мокринский. Они зашли в ближайший загс и через десять минут вышли оттуда мужем и женой, — эта процедура в те годы была предельно упрощена. На студенческие каникулы Соня ездила в Сибирь, ходила с ним в тайгу на охоту. Через два года они так же просто, за десять минут, развелись, оставшись большими друзьями. В это время Софья Васильевна была уже прочно связана с Москвой, а он не мог жить без Сибири. Уже после войны он заезжал несколько раз к нам, будучи в Москве по делам; жил он в Красноярском крае, имел пятерых детей, странную для меня профессию «землеустроитель» и совершенно покорил меня своим веселым и шумным нравом, а также удивительной способностью перемножать мгновенно в уме трехзначные числа. На мои детские расспросы о том, почему она развелась с таким замечательным человеком, мама шутливо отвечала, что поссорилась с ним из-за кроликов: Мокринский считал, что для решения продовольственной проблемы в стране все должны разводить кроликов, а она заниматься этим не хотела.

Первого мая 1930 г. в колонне демонстрантов, собиравшихся на улице Воровского, Софья Васильевна познакомилась с высоченным французом. Звали его Альбер Александр (настоящее имя было Шарль Фрешар, а первое конспиративное), а мама звала его по фамилии — Александром, так как с детства любила это имя (и отчество у меня сумела записать — Александровна). Александр с 1930 по 1932 г. был слушателем Международной ленинской школы коммунистов, которая размещалась на улице Воровского, дом 25 (где теперь Музей А. М. Горького). В эти годы там училась большая группа французов, в том числе Вальдек Роше. Все они прибыли в Москву нелегально и жили под псевдонимами.

Шарль-Александр переехал из общежития в ту же самую коммуналку под номером 17 и прекрасно вписался в дружную и шумную ее атмосферу. До конца жизни мой отец с нежностью вспоминал «Федю, Нату, Диму, Мишу». В 1981 г. он, уже тяжело больной, рассказал мне (в доме для престарелых в Кламси — в отдельной, хорошо обставленной комнате, конечно, с отдельным туалетом и ванной, телефоном и балконом, выходящим в тенистый сад), что это была очень плохая школа: «Нас учили стрелять из пулемета «Максим» и разрабатывать пятилетние планы. Все это нам было совершенно не нужно. Вернувшись через три года на родину, все слушатели обнаружили, что очень отстали от европейского рабочего движения». Шарль не знал русского языка и на мой вопрос о том, как можно было, прожив почти три года в Москве, не выучить русский, простодушно ответил: «А зачем? Со мною рядом всегда была Соня».

Действительно, Софья Васильевна очень быстро восстановила французский, который она учила в школе, и проблемы общения не было. Шарль рассказывал, что перед выпускным собранием он целый день учил с Соней заключительную фразу своего выступления: «Да здравствует мировая революция!» Но на трибуне умудрился произнести: «До свидания, мировая революция!» Тогда это как-то обошлось. Мой отец был сыном лесника из северо-восточной Франции, из Вогезов. В первую мировую был в армии артиллеристом, там вступил в компартию. Когда в 1920 г. его часть направили в Россию, в Архангельск, он вместе с товарищами дезертировал, говорил — «вся часть разбежалась».

В 1932 г., оставив маму и меня, он вернулся во Францию. Оба они были убеждены, что скоро будет мировая революция и они встретятся. До 1939 г. часто писал, присылал посылки. Мама рассказывала, что, когда в 1934 г. он прислал мне меховую шубку и дивную говорящую куклу, в чем-то розовом, с огромными ресницами и натуральной челкой, пошлина оказалась больше стоимости присланного. Сестра отговаривала получать, но мама посылку выкупила. Кукла пережила даже войну.

С 1939 г. письма приходить перестали. Компартия во Франции была запрещена, отца, как мы впоследствии узнали, арестовали, потом он бежал, был участником Сопротивления, узником Дахау, чудом остался жив. Когда я подросла, после войны мне мама объяснила, что во всех документах я должна писать: «мать в браке не состояла, отца не знаю». С тем я и поступила в МГУ. Отца увидела в первый раз в сентябре 1966 г. Он, как оказалось, после войны много раз писал, но мы писем не получали. В 1960 г. маму в Москве отыскала его приятельница, товарищ по партии — Франсуаза Флажолет, и переписка возобновилась. И вот уже будучи пенсионером, не предупредив нас, он приехал как индивидуальный турист в Москву и прямо с вокзала, с чемоданчиком, перевязанным ремешком, неожиданно явился на улицу Воровского, позвонил в знакомую дверь и сразу бросился нас обнимать. Потом он приезжал много раз, и всегда были нескончаемые политические дебаты до утра между советской правозащитницей Софьей Каллистратовой и французским коммунистом, боготворившим Советский Союз. Он ругал «буржуазную» Францию, но от предложения переселиться в Москву отказался категорически. Их отношения с мамой, несмотря на споры, были трогательными, что видно по их светлым лицам на фотографиях 60-70-х гг.

Закончив университет, Софья Васильевна год работала стажером в Управлении уголовного розыска и милиции Мосгорисполкома, а с 1931 г. — юрисконсультом, сначала в Московском областном комитете профсоюза сельскохозяйственных рабочих, а затем в Юридической консультации ВЦСПС. Там в это время был довольно яркий коллектив сотрудников и очень живая, всегда среди людей и для людей работа (советы, подготовка заявлений, жалоб, выступления в судах по трудовым, жилищным, гражданским, уголовным делам). С начала 1933 г. она стала по совместительству преподавать на курсах и в школах профсоюзов читала лекции по трудовому законодательству. Работала очень много, я ее видела редко — меня воспитывала бабушка. Время от времени меня отвозили «пожить» в Горки Ленинские к Федору Васильевичу, дочка которого, моя двоюродная сестра Римма, была на два года старше меня.

Однако я хорошо помню, что уже в те годы само слово мама у меня всегда ассоциировалось с чем-то праздничным. Помню новогоднюю елку в конце 1935 г. (тогда только что был снят запрет на елки). Мама учила меня делать игрушки — выдувать через две дырочки содержимое яичек, рисовать на них мордочки и приклеивать им юбочки из ленточек, делать китайские фонарики из бумаги, каких-то зверушек из проволоки, обмотанной синелькой, цепочки из цветных обложек журналов, конфетных оберток. Мы с бабушкой и мамой жили тогда втроем в очень просторной, почти пустой комнате, и когда посредине поставили огромную, под потолок, елку, украсили ее — это было восхитительно! Я вышла во двор и объявила во всеуслышание: «У нас елка, идите к нам на елку!» и вернулась, ведя за собой человек пятнадцать детишек — и подружек, и почти совсем незнакомых. Мама сначала опешила от такого неожиданного нашествия, но потом все было прекрасно. Всем нашлись какие-то конфеты (наверно, сняли с елки), мама прыгала с нами в хороводе, мы что-то хором пели, и моя популярность во дворе после этого сильно возросла.

Помню из этих же лет, как мама подарила мне на день рождения мягкую пушистую игрушку — зайчика — и спросила, как я его назову. Я решительно назвала любимое имя советских детей — «Сталин». Она меня долго отговаривала, объясняя, что для зайчика такое имя не подходит.

В последнее лето жизни мамы я наконец расспросила ее, как шло изменение ее мировоззрения — от восторженного революционного к критическому и далее открыто оппозиционному к нашей системе. Вот что она рассказала. Первые серьезные сомнения в справедливости и законности всего происходящего возникли у нее осенью 1932 г. (ей было двадцать пять лет), когда у нее в профсоюзной юридической консультации стали появляться жертвы «закона от седьмого-восьмого» (указ от 7 августа 1932 г.). По этому указу даже за совсем мелкие «хищения государственной и колхозной собственности» с колхозного поля полагалось до 10 лет лагерей. Особенно возмутило ее, что это закон применялся к подросткам начиная с двенадцати лет. После 1 декабря 1934 г. — убийства Кирова ее вера в коммунистические идеалы и партийных вождей начала быстро улетучиваться. Ранней весной 1935 г., когда в Ленинграде уже шли массовые аресты, она всю ночь проговорила о том, что происходит, с Конкордией Владимировной Комаровой — партийкой с большим дореволюционным стажем, подругой Натальи Васильевны. Разойдясь утром, они обе (как ей потом призналась и К. Комарова) со страхом думали о возможных последствиях этого разговора, в котором они высказались вполне откровенно и до конца о репрессиях.

В 1936 г. начались аресты среди близких знакомых. (Хорошо помню, как тогда с тумбочки исчезла фотография красивого мужчины с волевым лицом — я уже знала, что это мой отец.) Арестовали соседку по квартире — Томочку Рихтер (мама поддерживала оставшуюся одинокой Елену Николаевну Рихтер, пережившую свою дочь на двадцать лет). Затем арестовали Глеба Крамаренко — мужа самой близкой из двоюродных сестер — Лиды Поповой. Сама Лида, когда ее стали принуждать к публичному осуждению мужа, «врага народа», выложила на стол партбилет и сумела избежать ареста лишь потому, что в ту же ночь, взяв за руку шестилетнего сына, без всяких вещей уехала из дома в глухую провинцию. Арестовали коллегу и соавтора мамы Л. Майданника, а уже набранную книжку учебник по трудовому праву — рассыпали. Младший брат узнал, что в Рыльске вторично арестован отец. Арестовали и тут же расстреляли первого мужа Натальи Васильевны — И. С. Кутякова. Самой Наталье Васильевне повезло: в сентябре 1936 г. ее направили директором школы в Монголию, и она до 1939 г. прожила в Улан-Баторе. Мама говорила, что не понимает, как судьба уберегла ее и братьев. Ареста ждали каждый день.

Мама вспоминала, как один знакомый, встретив ее на улице уже после 1956 г., рассказал, что ему выбили на Лубянке пять зубов за то, что он отказался «вспомнить», чей это номер телефона Б-3-50-48 с инициалами С.К. в его записной книжке. Мама очень удивилась: «Чего здесь было скрывать? Ведь они сами легко могли узнать, что это мой телефон». Он ответил: «Ну как же ты не понимаешь, им важно было, чтобы я сказал, чей это номер, чтобы я назвал твое имя».

В 1939 г. Софья Васильевна полностью перешла на преподавательскую работу в Коминтерновский учебный комбинат. Причины перехода были материальные: трудно было содержать дочку и мать, которая никогда не получала пенсию. Но уволиться с работы в то время было сложно, ее не отпускали. Пришлось воспользоваться знанием законов. 2 сентября начинались занятия в комбинате, и вот 1 сентября 1939 г. в трудовой книжке Каллистратовой появилась запись: «Уволена из консультации на основании постановления СНК СССР, ЦК ВКП(б) и ВЦСПС от 27 декабря 1938 года за опоздание на работу на 55 минут». Смысл этого опоздания понятен, если учесть, что Софья Васильевна всегда была предельно точным и обязательным человеком. А через несколько месяцев был введен новый порядок, по которому за опоздание больше чем на двадцать минут уже полагался срок от 1 до 3 лет.

Война

В конце июня 1941 г. занятия в Коминтерновском комбинате прекратились, всех преподавателей уволили. Софья Васильевна снова пошла работать юрисконсультом, в ЦК Союза станкоинструментальной промышленности. Я и моя двоюродная сестра Римма уже 8 июля были эвакуированы из Москвы с детьми сотрудников Музея Ленина, в библиотеке которого работала жена старшего брата Софьи Васильевны. Отправляли нас налегке, в полной уверенности, что к сентябрю вернемся. Привезли на Урал, в город Шадринск, где мы, «маменькины дочки», оказались в тяжелых условиях «деткомбината». Помню какое-то здание, похожее на барак, узкие койки, на которых спали по трое, быстро появившееся «право сильного». Через месяц к нам приехала Риммина мама, ожидавшая в то время второго ребенка, и забрала нас «на квартиру» — в порядке уплотнения.

Софья Васильевна оставалась в Москве, тушила зажигалки на крыше своего дома. Однажды, при близком попадании фугасной бомбы, ее контузило. Но об этом мы узнали потом от Натальи Васильевны, а мама только рассказывала, какое величественное и жуткое зрелище представляло собой московское небо в лучах прожекторов и отблесках разрывов. После контузии она решила ехать к нам. Сохранилось письмо ее невестки из Шадринска, в котором обсуждается возможность приезда Софьи Васильевны:

«1 сентября 1941 г. <…> Первое: работа и прописка. Работа по специальности или преподавательская маловероятна. На физический труд ты не годишься ни здесь на каком-либо заводе, ни в совхозе, где многие москвичи живут, надо сказать, не жалуясь. Случайный возможный канцелярский труд даст заработок не более 150–180 рублей в месяц. Прописаться здесь разрешается лишь после устройства на работу. Допустим, что при твоей энергии ты это препятствие преодолеешь, поскольку здесь твоя дочь и я (живущие, кстати, на чужой площади). Или, допустим, ты будешь иметь разрешение на выезд из Москвы в Шадринск. Тогда в отношении прописки все будет прекрасно. <…>

Город грязный, полудеревня. Трудный для многих по климату. Много больных малярией… Население несимпатичное. Это типы мелкособственнические, ноющие о том, что они на краю гибели и завтра умрут, а на самом деле имеющие все необходимое для приличной жизни: свой дом, большой или малый огород, корову, гусочек, курочек и т. д. Война их абсолютно не касается, а к горю многих и многих, потерявших во фронтовой полосе не только имущество, но и семью, они относятся абсолютно бесстрастно и используют все это, чтобы продавать молоко не по 1 р. 50 коп, а по 2.50, масло по 16–20 р. за фунт, мед по 20 р. кило <…> Нас, москвичей, они считают какими-то паразитами, весьма неудобоприемлемыми для их заплесневелой жизни. Конечно, те, которые работают, совсем иного склада, но их меньше здесь, чем этих зловредных домовладельцев.

Бытовая экономика. Жизнь дешевле, чем во многих других близких и более далеких местах. Очень сложно с топливом. Не работая, совсем не получишь, а через организацию, где работаешь, может быть. Для меня сейчас это самый волнующий вопрос<…> Теперь можешь думать. Леля».

21 октября ЦК Союза, где работала Софья Васильевна, эвакуировали из Москвы, ей дали разрешение на выезд в Шадринск. Хорошо помню вечер приезда мамы, ее рассказы о панике в Москве 16–17 октября, о том, как в воздухе носился черный пепел — во всех учреждениях сжигали документацию. И работу и прописку она в Шадринске получила на следующий же день: устроилась юрисконсультом на эвакуированный из Прилук завод противопожарного оборудования, перепрофилированный в минометный. Но юридических дел было немного, и она стала к станку, освоив специальность токаря-операционника, делала какую-то деталь к минометам. Работала полную смену. Станок был с левой резьбой, и она долго запоминала: «от-вернуть» — от себя, «при-вернуть» — к себе. Автоматизм сохранился на всю жизнь, и с правой резьбой у нее всегда потом бывали трудности, приходилось соображать «от противного». Благодаря станку получала рабочую карточку, спасавшую нас.

Успевала заниматься и правовой помощью. Она уже тогда любила с юмором рассказывать нам о юридических казусах. Помню одно дело: инженера завода привлекли к ответственности за прогул одного дня. В приказе на отпуск было написано «по 2 февраля», он вышел на работу 3-го. Заводоуправление считало, что он должен был быть на работе 2-го. Софья Васильевна написала письмо в Ташкент известному языковеду Льву Владимировичу Щербе с просьбой в качестве эксперта разъяснить употребление предлога «по». Ответ был: «Предлог «по», как правило, означает включение последующей даты или предмета в действие, но в выражениях «сыт по горло» или «влюблен по уши» нельзя утверждать, что горло или уши участвуют в действии». Однако оправданию инженера такое разъяснение помогло.

Жили мы, «выкуированные», как нас называли, «на квартире», в маленькой (метров восемь) проходной комнате, почти все пространство которой занимал огромный дощатый топчан. Спали на нем впятером — я, Риммочка, обе мамы и бабушка, которая вскоре тоже к нам приехала. Печка выходила топкой в нашу комнату, а зеркалом в хозяйскую, запроходную. Нас она грела слабо, внешние углы комнаты промерзали, к утру покрывались инеем. Когда температура в комнате опускалась почти до нуля, а дров не было, мама несколько раз ночью брала из богатой горкомовской поленницы (наш флигель был во дворе Шадринского горкома партии) по 2–3 полена, — хоть немного подтопить. Потом покаянно об этом вспоминала — говорила: «Бог простит». Был такой случай, когда хозяйка, стремясь сохранить тепло, раньше времени закрыла непрогоревшую печку и мы все угорели. И бабушку, и двоих девчонок, потерявших сознание, на улицу вытаскивала Соня.

Мы все очень тяжело болели. Мама всегда была на ногах, всех спасала. Но не всех удалось спасти, пришлось ей в январе 1942 г. похоронить невестку и ее новорожденную дочку. Помню, как вьюжной ночью в декабре 1942 г. у Риммочки был тяжелейший приступ аппендицита (потом узнали, что прободение). Мы с мамой бежали через весь город в дом хирурга военного госпиталя. Он сказал, что не спал уже почти двое суток и физически не может сейчас оперировать. Не знаю, какими словами мама его уговаривала, но он махнул рукой — везите в госпиталь, через час приду. Чудом мама нашла грузовик, на руках вынесла из дому Риммочку, забралась в кузов. Хирург сказал потом: «Еще час, и было бы уже поздно».

Жили голодно. Мама ездила с санками в далекие деревни — менять нашу одежонку на картошку, возила на санках и меня на перевязки в госпиталь (я после тяжелой болезни зимой 41/42 гг. к весне не могла самостоятельно ходить). И при этом никогда не жаловалась на трудности, никогда не повышала на нас с сестрой голоса, всегда дарила нам улыбки и радость общения. Вечерами, перед горящей печкой или просто в темноте читала нам Блоковскую «Незнакомку», «Сукиного сына» Есенина, почти полностью «Четки» Ахматовой. Эти стихи, вместе с незабываемыми интонациями ее голоса, навсегда врезались в мою память. А какие чудные шанежки с картошкой пекла она, когда ее старший брат сумел как-то нам переправить мешочек с мукой. А шитье нам костюмов из Бог знает как уцелевшей «московской» занавески — к новогоднему балу, который так и не состоялся… И сосенка, украшенная какими-то бумажками (елки в округе не росли), стояла под Новый год на тумбочке около топчана. Все это, может быть, самые светлые воспоминания моего детства.

Софья Васильевна с юности была театралкой. В Шадринске весной 1941 г. гастролировал Челябинский областной театр, да так и застрял там на всю войну: его здание в Челябинске занял какой-то из эвакуированных московских театров. Впервые за историю маленького городка, где до войны было около пятнадцати тысяч жителей, два сезона работал настоящий театр, с двумя заслуженными артистами. Премьеры в городке были еженедельными, так что играли «под суфлера», но с полной самоотдачей. Репертуар был в основном классический: ставили Островского, Чехова, Горького, даже Шекспира — зал всегда был полон. И вот с весны 1942 г. и до отъезда почти каждое воскресенье мама водила нас в театр.

В феврале 1943 г. Софья Васильевна получила наконец от сестры вызов в Москву. Бабушку к тому времени забрал в Свердловск младший брат Софьи Васильевны. Ехали в товарном вагоне, забитом людьми, где можно было только сидеть впритирку, на узких досках, положенных поперек вагона. Риммочка упала в обморок. Соня испугалась, что она нас не довезет, договорилась с проводником «международного» вагона, и за весь взятый нами провиант (помню, было три буханки хлеба, банка топленого масла, еще что-то) он пустил нас в закрытый на ключ тамбур, на полу которого, без еды, мы все-таки добрались до Москвы. Поселились сначала в Царицыно — у отца Риммочки. Оттуда слушали залпы первого салюта — в ознаменование освобождения Орла и Белгорода — и ужасно испугались, увидев зарево над Москвой, — подумали, что снова бомбежка.

Адвокатура

В июле 1943 г. сбылась мечта Софьи Васильевны — она стала адвокатом. Ее приняли в Московскую областную коллегию, работала она в Кунцевской юридической консультации, много ездила по всей области. Работу свою она всегда очень любила. В 80-х гг. ее племянница Римма, юрист-теоретик, как-то обсуждая плачевное состояние законности в стране (беседа касалась «Факультета ненужных вещей» Ю. Домбровского), спросила ее: «Почему ты не отговорила меня в 1947 г. от поступления в юридический институт?» Софья Васильевна ответила: «Я считала, что юристом быть хорошо, все-таки можно помочь многим людям».

Одним из наставников Софьи Васильевны в первые годы ее адвокатуры был Владимир Николаевич Кобро — старый русский интеллигент, гуманист, широко образованный человек, имевший большую юридическую библиотеку. Думаю, что В. Н. Кобро оказал большое влияние на ее правовое мировоззрение, — ведь в университете ее учили совсем другому, «по Вышинскому». В нашем доме остался подарок В. Н. Кобро Софье Васильевне — в массивном переплете, с прекрасными иллюстрациями книга А. Ф. Кони «Отцы и дети судебной реформы», выпущенная издательством Сытина в 1914 г. к пятидесятилетию обнародования судебных уставов. Том этот всегда стоял на видном месте в комнате Софьи Васильевны, она делала из него выписки, часто просматривала для подкрепления своих мыслей о месте адвокатуры в обществе и задачах защиты. Без преувеличения могу сказать, что знаменитые юристы прошлого — А. Ф. Кони, Ф. Н. Плевако, В. Д. Спасович, А. М. Бобрищев-Пушкин — были образцами для Софьи Васильевны. Они восхищали ее не только своими талантами, эрудицией, логикой, ораторским искусством, — ей была близка их гражданская позиция, высокие нравственные идеалы. Ей был близок их призыв «к справедливости, слагающейся из примирения начал общежительности и свободного самоопределения воли», «к отказу от тех карательных мер, которые бесчеловечны» (А. Ф. Кони).

Особенно высоко ценила она Ф. Н. Плевако, который всегда отстаивал равенство всех перед законом, защищал бедных и обездоленных, стремился к утверждению человечности, добра, сострадания, свято верил в высокое назначение человека. Она на память цитировала мне и моим друзьям большие выдержки из его судебных речей, любила рассказывать о неординарных случаях из его судебной практики. Знаменательно, что в 1997 г. Гильдия российских адвокатов посмертно наградила С. В. Каллистратову Золотой медалью им. Ф. Н. Плевако «за вклад в развитие адвокатуры и повышение престижа адвокатской деятельности».

Софья Васильевна быстро заслужила уважение и любовь своих коллег (так же, как и популярность у правонарушителей Кунцевского района). С 1944 г. она регулярно получает официальные благодарности за высокое качество защиты и за общественную работу (чтение лекций, юридическая помощь на предприятиях и т. д.). Вот пример характеристики (из заключения комиссии, обследовавшей работу консультации в 1949 г.): «…имеет большой опыт работы и большие познания в самых разных областях права. Быстро ориентируется в сложных правовых вопросах, легко воспринимает суть дела. Для Каллистратовой С. В. характерна исключительная целеустремленность и направленность ее судебных выступлений, уменье выявить в каждом деле основание для правовой позиции и четко поставить и развить все существенные вопросы, возникающие при рассмотрении судебных дел.

Стиль и метод работы Каллистратовой С. В. представляются наилучшими, в максимальной степени ведущими к скорейшему и правильному разрешению дел, наиболее полезными как для ее доверителей и подзащитных, так и для суда, рассматривающего эти дела. Бумаги, составленные С. В. Каллистратовой, отличаются простотой и ясностью стиля и свидетельствуют об уменье их автора найти наиболее точные выражения для изложения своей позиции. Обладает грамотной, культурной речью.

С. В. Каллистратова является наиболее квалифицированным адвокатом в Кунцевской консультации и одним из выдающихся адвокатов коллегии».

Она всегда отстаивала в суде свои правовые убеждения, смело возражала прокурорам, никогда не позволяя себе пустых деклараций, голословной критики — сказанное всегда было четко аргументировано ссылками на законы. Она вообще считала себя законопослушным человеком и не раз повторяла в кругу друзей, что какими бы плохими наши законы ни были, жизнь была бы вполне сносной, если бы они все исполнялись. Из-за корректности даже самых резких ее высказываний прокурорам и судьям было весьма трудно предъявлять к ней претензии, хотя досаждала она им часто. В протоколе заседания Президиума Московской областной коллегии адвокатов от 5 июня 1961 г. записано: «За время работы в МОКА несколько раз привлекалась к дисциплинарной ответственности по частным определениям судов, которые Президиумом МОКА оставлялись без наложения взысканий, поскольку факты, в них изложенные, не подтверждались».

Основное место в практике Софьи Васильевны занимали уголовные дела, хотя были и гражданские, часто весьма сложные. Крупных хозяйственных дел, по которым проходили воротилы большого бизнеса, она не вела. Эти люди обращались совсем к другим адвокатам. Очень много было среди ее клиентов малолетних преступников. Преступник для нее был прежде всего человеком несчастной судьбы, защита его была защитой человека, попавшего в беду. Помню, как она начинала в судебном заседании допрос пятнадцатилетнего воришки: «Какие книжки ты читал?» — Выяснялось, что никаких. «Ты был когда-нибудь в театре?» — Нет, в театре он тоже никогда в жизни не был…

Она всегда старалась показать, что в преступлении, совершенном ребенком, подростком, виноваты прежде всего его окружение, все условия его жизни, и умела высветить все хорошие стороны любого своего подзащитного, особенно несовершеннолетнего.

Я видела, как много мама работала над своими делами, по каждому из которых было объемистое досье, каждое она знала от корки до корки. Когда вела дела о хищениях на производстве, то основательно знакомилась с технологией этого производства, не жалела времени на поиск и привлечение компетентных экспертов в сложных случаях. Ее любимая ученица М. А. Каплан вспоминала, как Софья Васильевна учила ее всегда сразу же читать протокол судебного заседания и писать на него замечания, если не все было отражено. Учила максимально использовать свидания с подзащитным, с недоумением поминая тех коллег, которые могли этим пренебречь. Она никогда не составляла ни одного документа, не давала ни одного совета без точной ссылки на законодательство. Пришедшего на консультацию посетителя она внимательно выслушивала, объясняла, что и на основании какого закона надо делать, а потом неизменно говорила: «Подождите, надо все-таки проверить», — и шла к полке со справочниками и кодексами, за «свежестью» которых тщательно следила. Конечно, все оказывалось правильным, ибо профессиональная память у нее была безупречная, но она не могла себе позволить и малейшей неточности.

В Матросскую тишину, в Бутырку, в Лефортово (следственный изолятор КГБ) Софья Васильевна всегда отправлялась с полным портфелем (тут она постоянно нарушала закон) и начинала беседу с подзащитным с того, что вынимала бутерброды и кормила его. Это были или передачи от родственников, или самою ею купленные продукты и папиросы, и надо сказать, что конвоиры обычно смотрели на эти нарушения сквозь пальцы. Особенно она заботилась о несовершеннолетних: покупала им фрукты, шоколад и не отступалась от защиты даже тогда, когда родственники считали дальнейшие хлопоты бесполезными. Очень гордилась тем, что в одиннадцати случаях из пятнадцати ей удалось добиться отмены смертных приговоров своим подзащитным — смертную казнь она всегда считала неприемлемым средством борьбы с преступностью.

Глубоко интересовали Софью Васильевну вопросы места и роли адвоката в обществе. После 1953 г. жалкое, приниженное положение, отводившееся адвокатуре «школой Вышинского», начало понемногу меняться. В 1958 г. появилась наконец в Уголовно-процессуальном кодексе 201-я статья, допускавшая адвоката к предварительному следствию хотя бы на последней его стадии, перед передачей дела в суд; вышло несколько монографий о защите в советском уголовном процессе, были переизданы судебные речи известных русских юристов. Софья Васильевна размышляет о необходимости изменений в процессуальном, уголовном, исправительно-трудовом законодательстве, об изменении форм участия адвокатов в уголовном следствии и, конечно, прежде всего об отмене смертной казни. Она обсуждает это с друзьями, в семье, много читает, делает выписки. В конце 60-х гг. она часто обсуждала эти проблемы с Валерием Чалидзе. Однако времени для оформления этих соображений у нее не хватало. Лишь в последние годы жизни ей удалось публично высказаться по некоторым из этих вопросов.

Много внимания в эти годы Софья Васильевна уделяла семье. Она была прирожденным педагогом, необычайно любящей и заботливой матерью, теткой, бабушкой, а затем и прабабушкой. Ее любили и уважали все мои товарищи, приятели моих детей, дети ее друзей. Она оказывала им юридическую помощь, давала житейские советы, многие из них стали друзьями Софьи Васильевны на всю жизнь. Дети и молодежь всегда тянулись к ней, ценя ее уважительное обращение к человеку любого, даже самого младшего возраста, неизменную доброжелательность, умение высказывать свое мнение ненавязчиво, но настолько весомо, что к нему трудно было не прислушаться. Она никогда не «читала морали», умела «наставлять на путь истинный» другим способом: задушевными беседами, с помощью мягкой иронии, увлекательных параллелей. Эти черты Софьи Васильевны, как и ее хлебосольное гостеприимство, привлекали к ней и взрослых людей, но с детьми отношения были особые. В семье она никогда не прибегала к наказаниям и прямым запретам. В восьмом классе я увлеклась туризмом, бегала по концертам, вечеринкам, стала пропускать уроки, дневник запестрел двойками. Мама долго терпела, а потом как-то спокойно и даже ласково сказала: «Маригуля, если ты не хочешь учиться, можно найти другие способы существования, но получать двойки стыдно. Так что решай — или надо уходить из школы, или учись нормально». И этого замечания оказалось достаточно…

Мама любила и прекрасно умела устраивать детские праздники. Послевоенные дни рождения — мои и Риммочкины, были незабываемы. Угощение готовилось простое, но вкусное и обильное. Мама знала массу игр — и смешных, вроде «фантов», «чепухи», «мнений», и азартных, как «гоп-доп», и интеллектуальных, с карандашом и бумагой, — «художник», «эрудит», «буриме», в которых надо было проявлять остроумие и изобретательность. Ставили шарады, выпускали шуточные стенгазеты, писали плакаты. Она веселилась вместе с нами, а иногда просто читала нам стихи, которые в школе «не проходили». Позже так же весело и шумно праздновались дни рождения ее внуков, и если я иногда малодушно пыталась «зажать» очередной праздник, мама всегда возражала: «Ну как же, тебе же всегда устраивали дни рождения, и им надо обязательно…» Потом бывали и другие праздники — в начале 70-х гг. в ее комнате, куда набивалось по 30–40 старшеклассников, товарищей ее старших внуков, пели свои песни Юлий Ким и Александр Галич. А в конце 80-х Софья Васильевна звонила Юлию Черсановичу с просьбой оставить билеты на его концерт для ее младшей внучки и старших правнуков.

Во всех моих делах мама была прекрасным товарищем. После войны друг ее брата, погибшего в Германии, подарил мне трофейный фотоаппарат-лейку. Фотографировала я с удовольствием, а печатать карточки не любила. И она взялась мне помогать. Начинали вдвоем, потом я уставала, ложилась спать, а мама печатала всю ночь, и утром мы вместе рассматривали накатанные ею на зеркало и на окно отпечатки. Потом она печатала мои альпинистские фотографии, фотографии моих детей. Большинство из них пропали при обысках в 1980–1982 гг.: вместе с «крамольными» портретами ее друзей — Сахарова, Григоренко, Меймана, Лавута, Великановой и многих других, кого я снимала на днях рождения Софьи Васильевны, — зачем-то забрали и семейные фотографии несколько альбомов, да так и не вернули.

Все мои увлечения она воспринимала очень мужественно. Можно себе представить, что она переживала, когда единственная, горячо любимая дочь занялась альпинизмом. Многие мои близкие друзья, которых она хорошо знала, погибли в горах. Почти каждый сезон уносил несколько жизней. Некоторым из друзей во избежание тягостных уговоров и запретов приходилось обманывать родителей, говорить, что едут якобы в дом отдыха. Но я никогда не слышала от мамы ни одного упрека, ни слова о том, что я должна бросить альпинизм. Провожала она меня всегда с улыбкой, спокойно, только говорила: «Маргуся, будь осторожна, береги себя».

Когда у Софьи Васильевны появились внуки, она восприняла их как своих детей. Они ее так и звали — мама Соня, а потом уже просто Соня, Сонечка. Меня она старалась максимально освободить от хозяйственных забот, считая, что я должна учиться в аспирантуре. Пришлось искать няню. Няни у Софьи Васильевны (так же, как и соседи по квартире) всегда были замечательные и очень ее любили. Это было удивительное свойство Софьи Васильевны — умение легко уживаться практически со всеми окружающими ее людьми и объединять их, сохраняя при этом высокие нравственные требования и принципиальность. В нашей огромной коммуналке кто только не жил: артисты, рабочие, инженеры, продавец, дипломат, милиционер, старушки-пенсионерки. Состав часто менялся, одни получали квартиры, другие умирали; в последние годы все комнаты, кроме нашей, были заселены «лимитчиками». Встречались среди жильцов и любители выпить, и законченные алкоголики, и весьма неуравновешенные люди, но в квартире никогда не было скандалов, вражды, характерной для коммуналок. У матери для каждой соседки и соседа находилось доброе слово, каждому она готова была помочь. Когда она выходила на огромную кухню, там сразу воцарялась доброжелательность, часто звучал веселый смех. И даже когда мама перестала там жить (с 1980 г. она поселилась у меня на улице Удальцова, а к себе на Воровского ездила только в выходные дни, а в последние годы только на свой день рождения), в квартире сохранялась традиция взаимоуважения и взаимопомощи. Самой любимой няней, которая прожила у нас дольше всех, была Танечка Пахомова — круглая сирота, приехавшая из деревни в Москву в семнадцать лет, быстрая, на все руки мастерица, но с очень сложным характером. Софья Васильевна и для нее стала тоже вроде матери заботилась о ней, была поверенной в ее сердечных делах, уговорила пойти учиться в вечернюю школу, помогала ей по математике.

Еще в 1951 г. старшая сестра мамы получила большой садовый участок двенадцать соток в Строгино. Две сестры и два брата — все вместе вырастили там чудесный сад: около тридцати яблонь, груши, сливы, вишни (в 80-х все эти сады пошли «под бульдозер», теперь там стоят шестнадцатиэтажные дома). Когда родились внуки, на участке построили домик (до этого все жили в застекленной «беседке»), и Софья Васильевна проводила там каждое лето. Она любила цветы, умело ухаживала за ними. Гости приезжали часто, и ни один не уезжал от нее без букета по сезону — весной были тюльпаны, нарциссы, сирень, летом — пионы, флоксы, белые лилии, розы, жасмин, осенью — астры, георгины. Очень любила она и анютины глазки, незабудки, маргаритки, метиолы, резеду, говорила, что они напоминают ей детство, сад в Александровке.

При этом она продолжала много работать, оставалась основной кормилицей семьи и мне еще помогала. Без нее обе мои диссертации не были бы защищены. В 1959 г. я окончила аспирантуру, работала уже по совершенно другой теме и, хотя был собран весь материал, написаны статьи, за диссертацию приняться никак не могла. И вот мама предложила: «Приезжай по вечерам на Воровского, я тебе помогу». Я ехала со службы домой, кормила детей, укладывала их спать и отправлялась к маме. К моему приезду она уже сидела за машинкой, в которую была заложена бумага. Я снимала пальто, начинала ей диктовать. В полночь я уезжала. За эти два с половиной часа удавалось напечатать четыре-пять страниц. Графики чертила и формулы вставляла я на работе. В общем, через полтора месяца рукопись была готова. И хотя в физике мама, как она всегда утверждала, «абсолютно ничего не понимала», напечатанный ею текст получился гораздо лучше, чем то, что я ей диктовала.

В 1960 г. в связи с расширением границ Москвы Софью Васильевну перевели в Московскую городскую коллегию, но работала она пока по-прежнему в Рабочем поселке (филиал Кунцевской консультации). И в это время произошла одна из самых крупных неприятностей в ее жизни. Мать ее клиента, Т. Г. Определенная, написала на нее донос, утверждая, что Каллистратова потребовала от нее взятку для передачи судье как гарантию того, что по приговору не будет конфискации имущества. Определенная написала, что передала деньги в консультации в Рабочем поселке, а ее сестра, стоявшая в коридоре около приоткрытой двери, все это видела, слышала и может подтвердить. Как позже призналась следователю доносительница, один юрист посоветовал ей такой ход для пересмотра дела «по вновь открывшимся обстоятельствам» в надежде избежать конфискации автомашины «Волга». Для мамы все это было как гром среди ясного неба, и как раз в тот день, когда я защищала диссертацию, в январе 1961 г. Мама заказала банкет в подвальчике Дома архитекторов (тогда это не возбранялось). Гостей набралось много. И вот, когда она, после защиты, усаживала моих коллег, друзей и членов Ученого совета в машины и в институтский автобус, чтобы ехать на улицу Щусева, к ней подошли двое в штатском и предъявили ордер на арест. Я всего этого не видела и ничего не знала. Только на следующий день мама рассказала мне в лицах: «Я им говорю какой арест? Мне некогда, у меня сейчас банкет, вот тут профессора, академики», а они отвечают: «Ничего не можем сделать, вот ордер на арест, вот машина, садитесь». И все-таки я их уговорила: «Ну зачем я вам сейчас? Я к вам завтра утром сама приду»».

Почему они ей поверили? Наверное, потому, что, как оказалось, тремя часами раньше они приходили к ней на Воровского с обыском, чтобы описать адвокатское имущество. В квартиру их впустили соседи, дверь в комнату была открыта (в ней вообще отсутствовал замок, так как красть там было нечего, да и вообще маме были близки слова из песни Булата Окуджавы: «Не закрывайте вашу дверь, пусть будет дверь открыта»).

Они вошли и увидели старый платяной шкаф, стол, канцелярский шкаф с книгами, несколько колченогих кушеток — больше ничего. Порылись в большом чемодане, принадлежащем няне, извлекли оттуда два чернобурых хвоста (единственное, что они сочли возможным включить в опись имущества). Очевидно, следователь решил, что все ценности уже припрятаны и арест ничего не изменит, поэтому ее отпустили, взяв подписку о невыезде. Банкет удался на славу! Мама сумела создать в маленьком зале обстановку невероятного веселья. Профессора и академики танцевали, пели вместе с молодежью. Что у нее при этом творилось на душе?..

Началось следствие. Мама тогда только что оправилась от тяжелой болезни, на следующий день после моей защиты должна была ехать в санаторий. Билет сдали, путевка пропала. Следователь долго уговаривал маму: «Лучше признайтесь, а то подниму еще пятьдесят ваших дел, найду еще десяток клиентов, которые покажут, что вы брали деньги, и срок будет больше». Он «поднял» около шестидесяти дел и был сам весьма удивлен, так как ни один человек не сказал про Софью Васильевну ничего плохого, были лишь слова восхищения и благодарности. Однако свидетельница была названа, и 22 февраля 1961 г. прокурор предъявил маме обвинение по статьям 17 и 174 УК соучастие и посредничество во взятке. Выручил маму заведующий консультацией — Леонид Максимович Попов. Узнав, на чем строится обвинение, он сразу заявил: «Чепуха, ничего она не могла слышать: дверь в консультации или наглухо закрыта, или настежь распахнута!» Мама очень удивлялась тогда, как она могла это забыть! Провели следственный эксперимент: дверь действительно была перекошена и не держалась полуоткрытой. В апреле дело было прекращено, двухмесячный «вынужденный простой» оплачен, доброе имя Софьи Васильевны восстановлено.

Работать Софье Васильевне стало легче: ее перевели во 2-ю юридическую консультацию на Арбатской площади, рядом с улицей Воровского, и не надо было в любую слякоть ехать в Рабочий поселок. Софья Васильевна быстро вошла в число лучших адвокатов Московской городской коллегии, каждый год получала благодарности Президиума МГКА, премии, несколько ее речей стенографировали. В 1965 г. в журнале «Советская юстиция» появился посвященный ей очерк Ю. Лурье «Призвание». Последнюю в своей жизни официальную благодарность и почетную грамоту Моссовета Софья Васильевна получила к своему шестидесятилетию в сентябре 1967 г., по-видимому, по инерции, так как ее требование оправдательного приговора для ее первого подзащитного диссидента Виктора Хаустова в феврале 1967 г. вызвало в адвокатуре настороженность.

Среди телеграмм, полученных Софьей Васильевной к шестидесятилетию, есть и такая: «Сердечно поздравляем вас славным юбилеем, желаем здоровья и дальнейшей блистательной адвокатской деятельности. По поручению Президиума МГКА Апраксин, Яковенко». Ее авторы еще не понимали, как много неприятностей им принесет эта деятельность.

Вхождение Софьи Васильевны в правозащитное движение 60-70-х гг. было естественным и органичным. Она была к этому подготовлена высокой общей и правовой культурой и врожденным, инстинктивным стремлением всегда активно выступать в защиту незаконно обиженных. Надо сказать, что до марта 1953 г. я не слышала от мамы прямых возмущений репрессиями 1937 г., хотя статья 58–10 в семье, конечно, упоминалась. Воспитание нашего с двоюродной сестрой мировоззрения шло в основном через литературу. В доме было довольно много книг, «не выдававшихся» в библиотеках. Мама водила нас на концерты Вертинского, поклонницей которого была еще до его эмиграции. И дома напевала нам то, что в конце 40-х он в Москве не пел:

И никто не додумался просто стать на колени

И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране

Даже светлые подвиги — это только ступени

В бесконечные пропасти, к недоступной весне…

Эту песню, написанную Вертинским на гибель юнкеров, она очень любила и знала целиком.

С 1945 г. на наших детских праздниках регулярно стал бывать Зоря (Исидор Абрамович) Грингольц — сын Ланны Александровны, маминой близкой приятельницы еще по юридической консультации ВЦСПС, и его друзья — Коля Шебалин и Женя Альперович. Очень образованные юноши, на несколько лет старше нас с Риммой, они имели прекрасные домашние библиотеки, много читали и сами писали «аполитичные» стихи — лирические, юмористические, философские. Мы под руководством мамы перепечатывали эти стихи на машинке, переплетали в нескольких экземплярах. Это было наше первое освоение техники «самиздата». Так же перепечатывали и стихи Гумилева, Цветаевой, Саши Черного, Пастернака. Перед прекращением «дела о взятке» в апреле 1961 г. на улице Воровского был повторный обыск, уже в присутствии мамы. Она почувствовала себя не очень уютно, когда следователь стал рассматривать эти самодельные книжечки стихов, а потом вытащил из бельевого шкафа машинописный том Бунина (в книжный шкаф он не помещался по габаритам) и спросил: «А это что?» — «Да не помню. Кажется, Куприн», — небрежно бросила мама. И с каким облегчением вздохнула, когда книжка была откинута в строну — это, к счастью, было другое ведомство, и следователь искал драгоценности, а не «самиздат».

Никогда в доме не было одобрения «официоза», и в нас мама старалась воспитать уважительное отношение к человеку и общечеловеческим ценностям, которые растаптывались в нашей стране. Мама осуждала ждановское постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» (она очень любила и Ахматову и Зощенко), и мы возмущались (в пределах своей комнаты, конечно) постановлением об опере Мурадели (благодаря Коле Шебалину мы хорошо знали музыку Шостаковича и Прокофьева, Мясковского, Шапорина, Шебалина, и она нам нравилась) и уже многое понимали во время разгромной сессии ВАСХНИЛ в 1948 г. Однако в девятом классе под влиянием руководителя туристского кружка я вступила в комсомол. Мама никак не реагировала. Прямых вопросов о справедливости нашего строя и честности наших вождей я ей не задавала, только косвенные, и она как-то умела, не уходя от разговора, не ставить точек над i, хотя ее мировоззрение к этому времени, конечно, сложилось уже полностью. Когда в 1950-х гг. (я уже училась в университете) началась борьба с ППЗ (преклонением перед Западом), дома рассказывались довольно безобидные анекдоты про «профессора Однокамушкина» (Эйнштейна) и о законе сохранения («сколько у Ломоносова прибудет, столько у Лавуазье убудет»), но к «борьбе с космополитизмом» отношение было серьезное. Мама говорила нам, чту она думает о «несчастном случае» с Михоэлсом (она любила этого актера и водила нас на его концерты). Письмо вождя «Саниной и Венжеру» (предложившим расформировать МТС и продать тракторы колхозам и совхозам) она обсуждала со мной вполне откровенно, особенно после того, как А. С. Санину, нашего лучшего лектора по политэкономии капитализма, изгнали из МГУ. О сфабрикованности «дела врачей» мама при нас горячо говорила со своей невесткой Татьяной Борисовной Мальцман.

И смерть вождя, и арест Берии, и доклад Хрущева на ХХ съезде в семье встретили с облегчением и надеждами. До открытых протестов было еще очень далеко, но дом начал потихоньку наполняться «самиздатом». Помню толстые машинописные тома романа Хемингуэя «По ком звонит колокол», опущенные в советском издании главы из «Хулио Хуренито» Эренбурга; потом появился Артур Лондон, Авторханов, Джилас. Не знаю, обсуждала ли Софья Васильевна со своими знакомыми (а в круг ее общения в те годы входили почти исключительно адвокаты, родственники, мои и Риммины друзья) удушение венгерской «контрреволюции», арест Овалова, Орлова и Щедрина, кровавое подавление Новочеркасской забастовки, шельмование Бориса Пастернака, дело Бродского, но дома эти темы звучали постоянно. В 1964 г. в доме появился и «тамиздат»: из командировки в ФРГ я привезла маме в подарок «Доктора Живаго».

В 1962 г. я развелась с мужем и переехала с двумя сыновьями к маме. В этом же году Зиновия Федоровна, которой уже шел восемьдесят шестой год, сломала ногу, тяжело заболела и вскоре умерла. Жили мы очень тесно, письменный стол Софьи Васильевны, который впервые в жизни появился у нее после моего переезда к мужу, был отдан внукам. Затем возникли проблемы с моим младшим сыном Димой, врачи настаивали, чтобы мы поместили его в стационар, утверждали, что он не сможет учиться в обычной школе. Я уже купила кооперативную квартиру, когда при очередном обследовании Софья Васильевна отказалась оставить его в больнице, объяснив, что обещала забрать его к себе домой и не может нарушить обещание, — иначе он никогда не будет ей верить. Сын жил с ней, с трудом учился, плохо контактируя и с учителями, и с одноклассниками. Пришлось нанять гувернера (целевого аспиранта, которому Софья Васильевна еще и редактировала статьи по психологии!). Понимая, какая нагрузка для учителей такой ребенок, она приложила максимум усилий, чтобы создать для него и в классе, и в школе доброжелательную обстановку, организовывала помощь ребятам из неблагополучных семей, обеспечивала юридическими консультациями весь педагогический коллектив, устраивала вечера и праздники для школьников, приглашала к себе домой одноклассников внука и играла с ними. В течение четырех лет, до переезда сына ко мне, она читала ученикам лекции по праву. Мне посчастливилось присутствовать на одной такой лекции-уроке. Слушали ее ребята, затаив дыхание. Она начала с вопроса: «Как вы считаете, драться можно или нет?» Ребята замялись, какой-то паинька поднял руку: «Нет, нельзя». «Можно, — сказала Софья Васильевна. — А иногда даже необходимо, но надо знать, с кем можно драться, из-за чего, где и как». После этого ребятам был преподан урок благородства, честности, мужества и отваги. Говорилось не только о том, что нельзя бить девочек, маленьких, впятером одного и т. д., не только о том, в каких случаях (когда нет другого выхода), необходимо применить силу, но и о «технике» драки (не бить ниже пояса, не бить лежачего, никогда не идти на драку с ножом и т. д.). И все это с живыми примерами, с разъяснениями, с какого возраста и за что подросток несет уголовную ответственность…

Софья Васильевна победила — окончил Дима и школу, и университет, и диссертацию защитил, и четырех правнуков ей подарил.

Конечно, помогло и то, что в 91-й школе были прекрасные учителя. Особенно теплые отношения связывали Софью Васильевну с Александрой Александровной Кирюшкиной и Татьяной Григорьевной Пильщиковой. В школьной библиотеке подрабатывал старый интеллигентный переплетчик, и Софья Васильевна купила у него оснастку для внука — старинный пресс, резак. Дима с увлечением начал переплетать весь «самиздат», появлявшийся (и частично перепечатывавшийся) в доме после 1967 г. уже сплошным потоком: Булгаков, Замятин, Набоков, Кестлер, Евгения Гинзбург, Надежда Мандельштам, Солженицын, Максимов.

Политические процессы

Детонатором взрыва демократического движения 60-70-х гг. послужили арест Даниэля и Синявского осенью 1965 г. и дикая газетная кампания, сопровождавшая позорное судилище над ними в феврале 1966 г. Арест писателей вызвал невиданное с 20-х гг. событие — политическую демонстрацию на Пушкинской площади 5 декабря 1965 г. Друзья Синявского и Даниэля просили Софью Васильевну принять участие в защите обвиняемых, но у нее не было «допуска» к ведению дел по 70-й статье, по которой их судили. Глубокое впечатление произвело на нее то, что впервые в советском политическом процессе обвиняемые не признали себя виновными. И с какой горечью говорила она об их защитниках, которые, нарушая адвокатскую этику, не решились ставить вопрос об оправдании и лишь просили о смягчении наказания.

Арест Даниэля и Синявского вызвал цепную реакцию: судят Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Лашкову, составивших и передавших на Запад Белую книгу в их защиту; затем судят Кузнецова и Бурмистровича за распространение произведений Даниэля и Синявского; затем Хаустова, Буковского, Кушева, Габая и демонстрации против процесса над Гинзбургом; потом Григоренко — за протест против судов над Хаустовым и Буковским (конечно, Григоренко судят не только за это); потом Борисова — за протест против заключения в спецпсихбольницу Григоренко и т. д. Одновременно потянулся и длинный ряд внесудебных репрессий — исключения из партии, комсомола, увольнения с работы людей, подписавших коллективные письма в ЦК КПСС в защиту арестованных по политическим мотивам и с протестами против ресталинизации. Вскоре власти сочли неудобным применять одиозную 70-ю (бывшую 58-ю) статью для обвинения всех участников нараставшего движения, действующих открыто, и вышел Указ о введении в УК РСФСР статей 190-1 190-3, более либеральных, для ведения дел по которым у адвокатов поначалу не требовали «допуска».

Первым политическим делом Софьи Васильевны было дело рабочего Виктора Хаустова, обвинявшегося в организации 22 января 1967 г. на площади Пушкина демонстрации протеста против ареста Гинзбурга и в злостном хулиганстве. Приговором от 16 февраля 1967 г. он был осужден на три года по статье 190-3 и на два года по статье 206 с отбыванием заключения в колонии строгого режима. В своей защитительной речи Софья Васильевна настаивала на оправдании Хаустова по статье 190-3 (убедительно доказывая, что время и место демонстрации специально были выбраны так, что общественный порядок и работа транспорта не нарушались), а также требовала переквалификации ст. 206 (неповиновение властям) на ст. 191-1 (сопротивление дружиннику) и применения наказания, не связанного с лишением свободы. Верховный суд РСФСР частично прислушался к ее аргументам: статья 206 была заменена, и хотя срок остался прежним — три года, но уже в колонии общего режима. По тем временам это была победа. Позиция Софьи Васильевны и ее защита произвели большое впечатление на друзей Хаустова: они нашли своего защитника. Это был первый случай за многие годы советской власти, когда адвокат имел мужество по политическому делу, не оспаривая самого факта действия, оспаривать его уголовную наказуемость и требовать оправдательного приговора. Кстати, Софья Васильевна, единственная из адвокатов, направила в Президиум МГКА протест против исключения из коллегии Б. А. Золотухина, который, год спустя, требовал оправдательного приговора для Гинзбурга.

Во время процесса по делу Хаустова Софья Васильевна познакомилась и подружилась с Петром Григоренко, Владимиром Буковским, Валерием Чалидзе, Павлом Литвиновым, Ларисой Богораз. Вскоре она стала своим человеком в кругу таких беззаветных правозащитников, как А. Д. Сахаров и Е. Г. Боннэр, Ю. Ф. Орлов, Александр Гинзбург, Татьяна Великанова, Людмила Алексеева, Андрей Твердохлебов, Григорий Подъяпольский, Анатолий Якобсон, Сергей Ковалев, Наум Мейман, Виктор Некипелов, Евгения Печуро, Мальва Ланда, Раиса Лерт, Александр Лавут, Илья Бурмистрович, — всех перечислить здесь невозможно.

Жизнь мамы сильно изменилась. Хотя младший внук оставался с ней и хлопот с ним было много, но все-таки после моего отселения ей стало легче: впервые в жизни у нее появилась отдельная комната, которая по вечерам стала наполняться новыми друзьями. До этого она практически все свободное время отдавала мне и внукам, в доме всегда были мои друзья и лишь изредка приходили ее знакомые — в основном коллеги — поиграть в преферанс. Надо сказать, что мама была азартным игроком и карточных игр знала много, но позволить себе это маленькое удовольствие могла только тогда, когда я с детьми по воскресеньям или на школьных каникулах уезжала в походы. После процесса Хаустова ей уже стало не до преферанса — аресты продолжались, и теперь к ней обращались не просто попавшие в беду люди, а друзья и единомышленники. Дело не ограничивалось юридическими советами, были и споры, и песни, и стихи — это было общение близких по духу людей. С этой поры начали праздноваться на Воровского дни рождения уже не детей и внуков, а самой Софьи Васильевны, и набивалось в этот день в ее комнату человек по пятьдесят.

Родные — Наталья Васильевна, Федор Васильевич, Римма — очень боялись за маму, иногда пытались отговаривать ее от этой дружбы. И хотя они все как и раньше заботились друг о друге, прежней откровенности у нее с родственниками не стало, и в дни рождений они к ней не приходили. Рассказывала она о своих новых друзьях и их борьбе только мне, уже подросшим внукам и моему второму мужу, с которым у нее установились редкостные по искренности, взаимопониманию и взаимоуважению отношения. Перестали бывать у нее и многие адвокаты, раньше заходившие «на огонек» по дороге из консультации.

Летом 1968 г. Софья Васильевна по просьбе П. Г. Григоренко вместе с еще тремя московскими адвокатами (Л. М. Поповым, Ю. Б. Поздеевым и В. Б. Роммом) выезжает в Ташкент для защиты группы активистов крымскотатарского движения: Ахмета Малаева, Ибраима Абибуллаева, Энвера Абдулгазиева, Редвана Сеферова, Идриса Закерьяева, Халила Салетдинова и Эшрефа Ахтемова. Они обвинялись в проведении митингов в городе Чирчике, распространении документов, содержащих «заведомо ложные измышления», в сборе денежных средств для «различных незаконных действий». Это было начало резкого усиления репрессий против крымских татар, которые после выхода Указа Президиума Верховного Совета СССР от 5 сентября 1967 г., снявшего с них обвинение в предательстве, активизировали борьбу за возвращение на родину. Дело было сфабриковано не очень тщательно. Московские адвокаты в судебном заседании камня на камне не оставили от обвинительного заключения, составленного печально известным следователем по особо важным делам при прокуроре Узбекской ССР Б. И. Березовским.

В досье Софьи Васильевны сохранилась запись: «Основная позиция по делу: «Мероприятия» или «движение» крымско-татарского народа за возвращение в Крым носят массовый характер. Обращения с письмами, заявлениями, просьбами в правительственные и партийные органы, направление в эти органы делегаций и отдельных представителей осуществляются в рамках конституционных прав и не могут быть признаны преступными. Для признания Абибуллаева, Ахтемова, Абдулгазиева и других виновными в совершении уголовного преступления надо установить их конкретную индивидуальную вину, доказать, что ими совершены действия, прямо предусмотренные Уголовным кодексом. Таких доказательств нет, таких уголовно наказуемых действий Абибуллаев, Ахтемов, Абдулгазиев не совершили. Поэтому дело надо прекратить за отсутствием состава преступления».

Дружная позиция высокопрофессиональной защиты привела к необычайно мягкому приговору — все обвиняемые получили или очень небольшие сроки или условное наказание и были отпущены из-под стражи в зале суда. Судья Сергеев за этот слишком мягкий приговор был уволен с работы. Софья Васильевна подала кассационную жалобу, добиваясь полного оправдания, но этого уже, конечно, не произошло.

В октябре 1968 г. Софья Васильевна вместе с Д. И. Каминской, Ю. Б. Поздеевым и Н. А. Монаховым участвует в процессе по делу о демонстрации на Красной площади 25 августа 1968 г., когда семь человек — лингвист Константин Бабицкий, филолог Лариса Богораз, поэтесса Наталья Горбаневская, поэт Вадим Делоне, рабочий Владимир Дремлюга, физик Павел Литвинов и искусствовед Виктор Файнберг — в двенадцать часов дня сели на парапет у Лобного места и одновременно развернули плакаты: «За нашу и вашу свободу», «Руки прочь от ЧССР», «Позор оккупантам», «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия». В ту же минуту раздались свистки (в ГБ знали об их намерении!), на них налетели люди в штатском, вырвали плакаты, избили и арестовали.

Софья Васильевна защищала Вадима Делоне. Она сделала подробнейшую запись всего судебного заседания, четко сформулировала позицию, которой придерживалась и при последующих защитах по статьям 190-1 и 190-3 и которую тщетно пыталась довести до понимания судей: в законе не предусмотрена уголовная ответственность за убеждения, но только за преступные действия, прямо предусмотренные уголовным законом и при наличии обязательных признаков. Такая безупречная правовая позиция давала возможность, не вступая с судом в споры по существу правдивости или ложности высказываний подзащитных, настаивать на их оправдании.

Кроме того, Софья Васильевна, как всегда, вела кропотливую работу и в период следствия, и на суде. Она организует литературную экспертизу стихов Вадима, заявляет ряд ходатайств. При перекрестном допросе в судебном заседании она доказывает суду, что пять «свидетелей» обвинения (каждый из которых утверждал, что оказался на Красной площади случайно и с остальными не знаком) служат в одной и той же воинской части — 1164. Защищала его Софья Васильевна, не просто выполняя профессиональный долг. С каким восхищением этими людьми, «вышедшими на площадь» (семь человек из трехсот миллионов!), она рассказывала мне о процессе, о том, как они держались на суде. Как Татьяна Великанова, мать троих детей, на вопрос, почему она, зная, куда идет ее муж, Константин Бабицкий, не удерживала его, ответила: «Я считала это непорядочным». О том, с каким достоинством Вадим сказал в своем последнем слове: «Я призываю суд не к снисхождению, а к сдержанности».

Все адвокаты требовали оправдания обвиняемых. Но приговор был предрешен заранее. Делоне получил срок 2 года и 10 месяцев.

Когда в конце лета 1971 г., на следующий день после возвращения из Тюменского лагеря, Вадим пришел к Софье Васильевне, наголо остриженный, с погрубевшим лицом, с какой-то сбивчивой речью, пересыпаемой лагерным жаргоном, как он был не похож на того восторженного мальчика, которого я видела на Воровского весной 1968 г. с Ирой Белогородской (они только что поженились и были удивительно красивы — какими бывают лишь влюбленные). Тогда он рассказывал о преследованиях Толи Марченко, одновременно помогая нам простегивать детский спальный мешок из верблюжьей шерсти (привезенной еще в 1939 г. из Монголии Натальей Васильевной и десятки лет прослужившей, будучи набитой в наволочку, подушкой для мамы).

Большинство маминых друзей, попавших в лагеря в более зрелом возрасте, возвращались такими же, как и были. Но в Вадиме, арестованном в девятнадцать лет, что-то надорвалось; это, наверное, и привело его к самоубийству во Франции, куда он вынужден был эмигрировать вскоре после освобождения.

При выходе адвокатов из здания суда их встретили с цветами друзья осужденных. Как рассказывал Юлий Ким, очень красивые цветы были куплены заранее и лежали в машине у входа в суд. Когда же пошли за ними, то оказалось, что машина кем-то вскрыта и цветов нет. Срочно «скинулись», успели съездить на рынок и купить новые. Через несколько дней большая компания (в том числе Петр Якир с женой и дочерью Ирой, Виктор Красин) пришла к нам на улицу Удальцова, где была в тот вечер Софья Васильевна. И Юлик Ким прямо с порога объявил: «Адвокатский вальс, посвященный защитникам демонстрантов, — только что сочинил». «Ой, правое русское слово, луч света в кромешной ночи…». Его просили повторить, и он пел «вальс» снова. Потом пел другие песни — знаменитую «Погоню», «Мороз трещал, как пулемет» — и вдруг сказал: «А можно я еще раз «вальс» спою, уж очень хорошо у меня получилось»…

Кассационные жалобы адвокатов, рассматривавшиеся в конце ноября в Верховном суде РСФСР, конечно, не были удовлетворены. Через двадцать лет, летом 1989 г. Николай Андреевич Монахов, защищавший в том процессе Владимира Дремлюгу, подал Генеральному прокурору СССР надзорную жалобу на приговор. 19 сентября 1990 г. он принес на улицу Воровского, где по традиции в день рождения Софьи Васильевны, уже без нее, собрались ее друзья, только что полученный им ответ (отправленный из прокуратуры лишь спустя три месяца после вынесения постановления):

«По протесту Прокуратуры РСФСР приговор Московского городского суда от 11 октября 1968 года по делу Богораз-Брухман, Делоне, Дремлюги, Бабицкого, Литвинова постановлением Президиума Верховного суда СССР от 6 июня 1990 года отменен, а дело в отношении всех подсудимых прекращено за отсутствием состава преступления.

Прокурор Управления по надзору за исполнением законов о государственной безопасности, ст. советник юстиции А. Н. Пахмутов. 19 июня 1990 года».

Это решение лишь подтвердило то, что всегда утверждала Софья Васильевна: «Все правозащитники 60-80-х гг. были осуждены незаконно».

В конце октября 1968 г. Софья Васильевна второй раз едет в Ташкент вместе с адвокатами Ю. А. Сарри и Л. М. Поповым участвовать в процессе над пятью активистами крымско-татарского движения — Идрисом Касимовым, Шевкетом Сейтаблаевым, Люманом Умаровым, Леннарой Гусейновой и Юсуфом Расиновым. Обвинение стандартное — «распространение заведомо ложных измышлений» по статье 194-1 УК УзССР (аналог статьи 190-1 УК РСФСР). На этот раз следователем был Ю. А. Воробьев, тот самый, который потом вел следствие по делу самой Каллистратовой.

Софья Васильевна, как всегда, делает подробную запись судебного заседания, и уже 31 октября информация о процессе появляется в «Хронике текущих событий». В адвокатском досье есть дословная запись показаний одного из подсудимых о том, почему он подписал обращение к деятелям культуры: «У меня до сих пор перед глазами тот день, когда нас высылали. Отец был на фронте. Мы только что получили извещение о его гибели. Нас было шесть братьев и одна сестра, мне, старшему, одиннадцать лет. Полураздетыми, без вещей нас запихали в грузовик, сестренка была в одном чулочке… Через год в живых я остался один. Вот этими руками я вырыл шесть могил в песке…» А затем, в том же досье цитата, определяющая позицию защиты: «Критика отдельных мероприятий, действий отдельных представителей власти не порочит строй, а укрепляет строй (ст. 125 Конституции СССР)». Приговор, как и на предыдущем Ташкентском процессе, был достаточно мягким, подзащитные Софьи Васильевны И. Касимов и Ш. Сейтаблаев были приговорены к одному году лишения свободы и освобождены в зале суда.

В начале января 1969 г. Софья Васильевна выезжает в Гулистан, где на активиста крымско-татарского движения С. Сейтмерова было заведено уголовное дело по обвинению в хулиганстве, угрозе убийства, мошенничестве при сборе денег. При допросе свидетелей в судебном заседании Софье Васильевне удается доказать несостоятельность улик, доказать алиби подзащитного. Обвинение рассыпается, судья вынужден отправить дело на доследование, в ходе которого дело прекращают. Листая толстое досье по этому делу, с подробными записями показаний двенадцати свидетелей, планом расположения домов на улице, где происходила драка, производственными характеристиками обвиняемого, я нашла свою телеграмму в Гулистан: «Доехали хорошо, все здоровы, работай спокойно, крепко целую. Марго». И вспомнила, что перед отъездом мама беспокоилась не о том, как опять полетит в Узбекистан (хотя она себя очень плохо чувствовала — обострилась язва желудка), а о том, как я с сыновьями Димой и Сережей поеду в Карпаты на школьные каникулы кататься на лыжах.

Участники крымско-татарского движения снова обращаются к ней за защитой, когда в Узбекистане организуют еще один (самый крупный) процесс по делу десяти активистов. В мае 1969 г. она вылетает в Ташкент вместе с Н. А. Монаховым и молодым адвокатом Н. С. Сафоновым. Но дело откладывают. В начале июля к Софье Васильевне обращаются с просьбой о выезде в Крым для защиты татар, вернувшихся после Указа от 5 сентября 1967 г. на родину и обвинявшихся в нарушении паспортного режима. Но она больна, и вместо нее в Крым едет Сафонов, а в Ташкент, где почти одновременно начинает слушаться «дело десяти», вместо нее отправляется В. А. Заславский. И тут же приходит из Латвии извещение об окончании следствия по делу И. А. Яхимовича, защищать которого она согласилась еще весной по просьбе П. Г. Григоренко.

Преодолевая недомогание, Софья Васильевна 4 июля едет в Ригу. И. А. Яхимович, выпускник Латвийского университета, филолог, преподаватель (партийный активист!), работавший последние восемь лет перед арестом председателем колхоза «Яуна гварде» (и вытащивший этот колхоз из отстающих во вполне благополучные), обвинялся по статье 190-прим в распространении письма П. М. Литвинова и Л. И. Богораз «К мировой общественности» (по поводу суда над А. Гинзбургом и другими) и в составлении двух «клеветнических» писем в ЦК КПСС. В деле — заключения двух психиатрических экспертиз: первой амбулаторной, поставившей диагноз «шизофрения, параноидный синдром», и последующей стационарной: «паранояльное развитие психопатической личности… Следует считать невменяемым. Нуждается в прохождении принудительного лечения в больнице специального режима».

Софья Васильевна заявляет ходатайства: во-первых, о приобщении к делу материалов, положительно характеризующих подзащитного, характеристик из районных, советских и партийных организаций, почетных грамот, статей И. Яхимовича в местной печати; во-вторых — о проведении повторной судебно-психиатрической экспертизы; в-третьих — о прекращении уголовного дела за отсутствием состава преступления. В этом ходатайстве она пишет:

«Ст.190-1 (183-1 УК ЛатвССР) в своей диспозиции содержит такой необходимый признак, как заведомая ложность измышлений. Другими словами, закон устанавливает уголовную ответственность для лиц, которые субъективно сознают ложность распространяемой ими информации и умышленно эту заведомо ложную информацию распространяют. С другой стороны, из текста закона вытекает, что в уголовном порядке (по ст.190-1) карается не всякая заведомо ложная информация, а лишь порочащая советский государственный и общественный строй. Защита имеет основания утверждать, что ни одного из этих двух признаков в деяниях, вменявшихся Яхимовичу по постановлению о привлечении в качестве обвиняемого, нет, так как:

а) Во всех трех документах, перечисленных в указанном постановлении содержится не изложение каких-либо сведений о фактах, а изложение оценочных суждений о фактах. Такие оценочные суждения, основанные на внутреннем убеждении человека, могут быть объективно правильными или неправильными, полезными или вредными, но не могут быть субъективно для данного человека заведомо ложными. В силу этого, если такие оценочные суждения являются ошибочными, неправильными, вредными, общественно опасными, то их распространение может и должно влечь за собой самое суровое общественное осуждение с применением всех мер общественного воздействия. Но в уголовном порядке распространение таких суждений преследоваться не может, так как отсутствует субъективная сторона преступления.

б) Понятие советского государственного и общественного строя достаточно четко определено в Конституции СССР. Во всех трех документах, распространение которых вменяется Яхимовичу по упомянутому постановлению, высказываются суждения об отдельных учреждениях и должностных лицах, об отдельных актах правительства, а не о советском государственном строе, который для Яхимовича, как видно из всех его высказываний и показаний, священен и неприкосновенен.

Таким образом, и в этой части отсутствует необходимый элемент состава преступления, и речь может идти лишь о мерах общественного воздействия, а не об уголовной ответственности».

Обоснование ходатайства о судебно-психиатрической экспертизе потребовало от Софьи Васильевны большой дополнительной работы. К лету 1969 г. «репрессивная психиатрия» стала привычным инструментом в руках власть предержащих (достаточно напомнить заключения в «психушки» в 60-е гг. В. Буковского, П. Г. Григоренко, А. Есенина-Вольпина, Н. Горбаневской, В. Тарсиса, В. Кузнецова). Но Софья Васильевна до сих пор имела дело с судебной психиатрией лишь по уголовным делам (в которых заключения о психическом заболевании служили обычно гуманным целям). Понимая, что оспаривание выводов экспертизы требует высокого уровня компетентности, она тщательно изучает и классическую и новейшую литературу по психиатрии, делает выписки из постановлений Пленумов Верховного суда о порядке рассмотрения дел, экспертизы по которым противоречивы, консультируется у нескольких психиатров Следователь удовлетворил лишь одно ходатайство Софьи Васильевны — о приобщении к делу восьми документов по представленному ею списку. 27 августа начинается суд. В начале процесса Софья Васильевна заявляет еще шесть ходатайств, в том числе о вызове экспертов и о доставке «невменяемого» подсудимого в судебное заседание. Суд удовлетворяет эти ходатайства. (В информации Софьи Васильевны в «Хронике текущих событий» отмечено: «Председательствующий на процессе судья Лотко провел все двухдневное заседание с полным соблюдением процессуальных норм и уважением права на защиту. На суде Иван Яхимович вызвал симпатии всех присутствующих, не исключая прокурора и конвойных солдат».) Софье Васильевне удается убедить суд в необходимости повторной стационарной экспертизы, — дело откладывается.

Софья Васильевна всегда стремилась использовать судебную трибуну, чтобы донести до людей правду, ее правовая позиция всегда отличалась принципиальностью. Но при этом, как истинный защитник, она прежде всего заботилась о судьбе своих подзащитных и не только не подталкивала их к декларации своих убеждений во время суда, но, наоборот, старалась удержать их от этого. В этом отношении характерно письмо, которое она в марте 1970 г., будучи в больнице, написала Яхимовичу накануне повторного слушания его дела:

«Иван Антонович! Адвокату, который придет к Вам с этим письмом, Вы можете доверить свою судьбу (так же, как и мне), то есть можете быть уверенным в том, что все, что можно с правовой стороны сделать по делу, — будет сделано квалифицированно и в соответствии с Вашей позицией.

Очень рекомендую Вам, независимо от того, что Вы не признаете себя ни виновным, ни невменяемым, — устно (если Вас доставят в суд) или письменно (то есть заявлением на имя суда, отправленным через администрацию следственного изолятора) сообщить суду следующее (примерно):

«Считаю себя здоровым. Не имел умысла клеветать на наш государственный и общественный строй. Но, если суд решит эти основные вопросы иначе, то прошу передать меня на попечение моей жены, так как, считая себя обязанным работать (хотя бы и кочегаром) и содержать своих трех дочерей, я даю слово, что не буду писать и распространять никаких писем и статей политического, экономического и философского содержания.

Я трудоспособен, физически здоров, и содержать меня в больнице явно нет оснований».

При этом я очень рекомендую Вам (ни устно, ни письменно) не развивать и не высказывать своих убеждений. Ни пафоса, ни патетики, ни даже эрудиции — в данной ситуации, ей-Богу, не требуется. Желаю Вам всего доброго. Жму руку.

С. Каллистратова».

Дело Яхимовича закончилось лучше, чем можно было ожидать. Экспертиза в Институте им. Сербского хотя и признала его невменяемым, но с оговоркой, что принудительное лечение может быть проведено в больнице общего типа. В определении Верховного суда ЛатвССР эта формулировка была повторена, и, проведя некоторое время в рижской республиканской психиатрической больнице, Яхимович был выписан оттуда под расписку жены.

Софья Васильевна продолжает вести и «обыкновенные» уголовные дела, но смыслом ее жизни становится юридическая помощь диссидентам, гражданскую позицию которых она полностью разделяет. А обыски и аресты продолжаются: в феврале 1969 г. арестовали Илью Габая и Мустафу Джемелева, в мае в Ташкенте арестовывают П. Г. Григоренко, в декабре — Н. Горбаневскую — издателя «Хроники текущих событий». В мае 1969 г. пятнадцать человек (многие из которых Татьяна Великанова, Наталья Горбаневская, Сергей Ковалев, Александр Лавут, Григорий Подъяпольский, Татьяна Ходорович, Анатолий Якобсон, — так же, как и члены их семей, стали к этому времени уже близкими друзьями Софьи Васильевны) создают «Инициативную группу защиты прав человека в СССР». Группа направляет открытое письмо в ООН о судебных преследованиях борцов за права человека, об использовании психиатрии в репрессивных целях. Софья Васильевна участвует в составлении письма, но вступить в группу отказывается, понимая, что подпись под таким письмом будет означать для нее конец адвокатской деятельности. Она считает, что не имеет на это права, так как в качестве адвоката она в данный момент принесет больше пользы правозащитному движению. Это решение далось ей нелегко. Помню, как она, словно оправдываясь перед собой, делилась со мной своими сомнениями: «Конечно, все приговоры предрешены, но все-таки кто-то должен их защищать? Уже то, что я в тюрьму на свидание могу пойти, о близких им рассказать, о всех новостях, получить информацию об их здоровье, о ходе следствия — ведь это так необходимо!» Впоследствии, исходя из тех же мотивов, Софья Васильевна использовала все свое влияние и красноречие для того, чтобы убедить Александра Викторовича Недоступа, врача, лечившего и буквально спасавшего в своей клинике диссидентов, не подписывать правозащитные письма.

В конце декабря 1969 г. она вылетела в Ташкент участвовать в окончании следствия по делу разжалованного генерала Григоренко. «Дело» содержало более 6000 страниц! С Петром Григорьевичем и его семьей Софью Васильевну связывали очень близкие отношения. Она вспоминала, как, увидев ее на свидании, Петр Григорьевич (уже более полугода не имевший никаких сведений «с воли») на глазах у обомлевших и не сразу спохватившихся конвоиров бросился обнимать ее. Софья Васильевна понимала, что просто осудить его по статье 190-1 властям недостаточно, что они постараются упрятать его подальше — в спецпсихбольницу, без срока, без возможности общения, с принудительным «лечением» убийственными дозами лекарств, подавляющих всякую волю к сопротивлению. И она тщательно готовилась к его защите — читала и перечитывала литературу по психиатрии, консультировалась с Ю. Л. Фрейдиным, наводила справки о возможных кандидатурах (для участия в повторной экспертизе) психиатров, сохранивших врачебную честь и достоинство. В Ташкенте она подает следователю Березовскому, стиль и методы работы которого ей уже хорошо известны, обстоятельное ходатайство на пятнадцати листах — требуя направления дела для окончания следствия в Москву (где проживали почти все из ста свидетелей по делу и где были изъяты все инкриминируемые Григоренко «клеветнические» документы), привлечения дополнительных материалов, изъятия из дела многих материалов, не имеющих никакого отношения к Григоренко. Главную часть ходатайства занимает мотивированное требование проведения новой судебно-психиатрической экспертизы (так как выводы двух имеющихся экспертиз противоречат друг другу) с включением в число экспертов главного психиатра Советской Армии Н. Н. Тимофеева, профессоров Э. Я. Штеренберга и Л. П. Рахлина. Но Березовский ходатайство отклоняет.

[Н.Н. Мейман, С. В. Каллистратова, П.Г. и З. М. Григоренко, Н. А. Великанова, о. Сергей Желудков, А. Д. Сахаров; на переднем плане Г. О. Алтунян, А. П. Подрабинек]

В начале февраля 1970 г. Софья Васильевна приехала на суд и в судебном заседании узнала, что уже после завершения ею защиты в предварительном следствии по ст. 190-1 УК РСФСР следователь вынес постановление о привлечении Григоренко к ответственности кроме того еще и по 70-й статье! Это было беспрецедентно. Софья Васильевна говорила, что следователь Березовский, а затем и судья Ташкентского горсуда Романова нарушили все процессуальные нормы, какие только можно было нарушить. Но к защите Софью Васильевну все-таки допускают, взяв подписку о неразглашении материалов дела. Все ходатайства защиты в судебном заседании также были отклонены, адвокату даже не разрешили свидания с заключенным. Единственное, что судья по ходатайству адвоката вынуждена была сделать, — вызвать в суд экспертов, давших взаимоисключающие заключения о вменяемости Григоренко. Из-за этого суд отложили.

27 февраля Софья Васильевна снова прилетела в Ташкент. Но и повторное слушание (на котором профессор Детенгоф, давший ранее заключение о том, что «П. Г. Григоренко признаков психического заболевания не проявляет», вдруг полностью соглашается с диагнозом Морозова и Лунца) было похоже на спектакль. Дело, состоящее из двадцати одного тома, было заслушано за два дня. Доставить Григоренко в суд судья отказалась. В зал заседаний никого не пустили. Определение суда — в спецпсихбольницу — было предрешено заранее. Защитительную речь Софьи Васильевны никто не слушал. «Я выступала перед пустыми стульями», — рассказывала она.

Мать тяжело переживала полную невозможность добиться хоть какого-то соблюдения законности, зная, что ее жалоба в Верховный суд будет отклонена. И она сделала единственное, что могла, — все материалы судебно-медицинских экспертиз и ответы эксперта на ее вопросы в судебном заседании, прокомментированные ею с участием Ю. Л. Фрейдина, передала в надежные руки для того, чтобы Петра Григорьевича могли защищать другими способами.

Благодаря бесстрашному двадцатипятилетнему киевскому психиатру С. Ф. Глузману, проведшему на основании этих материалов и работ самого Григоренко заочную экспертизу и передавшему через Виктора Некрасова свое заключение Андрею Дмитриевичу Сахарову, всему миру стали известны подробности того, как здорового человека объявили сумасшедшим… Копию своей жалобы Софья Васильевна также приносит Сахарову, и на ее основе в мае 1970 г. они составляют жалобу в порядке надзора на имя Генерального прокурора Руденко за подписью М. А. Леонтовича, А. Д. Сахарова, В. Ф. Турчина и В. Н. Чалидзе. Эта жалоба также была широко распространена в «самиздате» и за рубежом. В ней были обнародованы все процессуальные нарушения, допущенные следствием и судом. Очевидно, что без бурной реакции на Западе Петру Григорьевичу пришлось бы оставаться в психбольнице до 1986 г. Думаю, что источник этой информации было легко обнаружить, сравнив ее текст с текстом жалобы Софьи Васильевны (копия последней и поныне хранится в 1-м отделе Президиума МГКА, но получить ее оттуда мне не удалось), да Бог миловал…

В июле 1970 г. началось слушание дела Горбаневской, которое пустили по накатанной схеме: заключение Лунца о ее невменяемости (при наличии уже одной экспертизы, признавшей Наташу здоровой), многочисленные процессуальные нарушения (так, в обвинительном заключении вообще не было конкретизировано, в чем обвиняется Горбаневская, а лишь была приведена формулировка статьи 190-1 «изготовление и распространение заведомо ложной» и т. д.), отказ доставить обвиняемую в судебное заседание, отклонение всех ходатайств адвоката и т. п.

Софья Васильевна сражается в суде с экспертом Лунцем (который заявляет, что для ответа на письменные вопросы защиты ему требуется целый рабочий день, а потом, под нажимом судьи, составляет эти ответы в совершенно общей форме за час), подробно рассматривает все находящиеся в деле документы, уличает во лжи свидетелей обвинения, безуспешно пытается доказать талантливость Горбаневской как поэта и переводчика, приобщить к делу восторженный отзыв Арсения Тарковского о переводах Горбаневской, написанный по просьбе Софьи Васильевны и до сих пор хранящийся в ее досье (другие поэты, в том числе Евтушенко, не откликнулись на аналогичную просьбу).

После одиннадцати часов судебного заседания Софья Васильевна просит перенести ее речь на следующий день. Следует отказ (по-видимому, судья имел строгое указание закончить слушание в тот же день). Определение суда такое же, как в Ташкенте, — бессрочная спецпсихбольница. Все, что может сделать Софья Васильевна, — показать Наташе в тюрьме фотографии Ясика и Оси (эти фотографии сыновей Горбаневской тоже сохранились в досье) и отдать все материалы процесса в «Хронику текущих событий», которая продолжает выходить, несмотря на арест Горбаневской.

Софья Васильевна очень плохо себя чувствует, берет отпуск, едет в санаторий, но в сентябре 1970 г. снова готова к борьбе. К этому времени властям уже порядочно надоели адвокаты, требующие оправдания невиновных и мешающие вершить «правосудие». До сих пор (после изгнания из коллегии Б. А. Золотухина летом 1968 г.) адвокатов не трогали, но найти защитников по «политическим» статьям тем не менее было нелегко. Теперь же начинаются репрессии против тех немногих, кто решается на это: в январе 1970 г. суд выносит частное определение в адрес Дины Исааковны Каминской, защищавшей Илью Габая, и Президиум МГКА объявляет ей выговор за то, что она «заняла по делу неправильную позицию, проявила политическую незрелость». Исключают из адвокатуры Н. А. Монахова, заводят персональное дело на Н. С. Сафонова (весной 1971 г. под угрозой исключения он вынужден подать заявление об уходе по собственному желанию). Софья Васильевна, единственная из адвокатов, пытается бороться против исключения Монахова и Сафонова, пишет протесты, выступает на собраниях. Об этих событиях в нашей семье никто не знает, даже я, хотя мама доверяла мне полностью и, например, о том, кто издает «Хронику» после ареста Горбаневской, я знала сразу. Очевидно, она боялась, что родные, беспокоясь за нее, начнут ее уговаривать «завязать».

Но исключать Софью Васильевну, пожалуй, наиболее строптивую из всех «защитников правозащитников», Президиум МГКА не решается, может быть, не желая открытой борьбы с ней на общем собрании (острота и сила ее аргументации были хорошо известны), а может, из опасения широкой огласки на Западе, что было бы неизбежно. Они предпринимают обходный маневр заведующий консультацией просто отказывается выдать ей ордер на очередную защиту по статье 190-1: «А вы на меня пожалуйтесь…» Кому было можно (но совершенно бесполезно) жаловаться, Софья Васильевна знала: «лучшему «другу» диссидентов — Юрию Владимировичу». Я тогда высказывала маме сомнения в том, что персональные судьбы адвокатов рассматриваются лично Ю. В. Андроповым. Только в 1993 г., прочитав публикацию под рубрикой «Рассекречено», я убедилась, что она, как всегда, была права. Вот отрывки из этих документов:

«Совершенно секретно

Ст-102/10с от 17.VII.1970 г.

Выписка из протокола 102 10с Секретариата ЦК

Записка КГБ при Совете Министров СССР от 10 июля 1970 г. 1878-А

Поручить Московскому горкому КПСС рассмотреть вопросы, поставленные в записке КГБ при Совмине СССР.

Секретарь ЦК».

И далее сама «записка»:

«Секретно

ЦК КПСС

10 июля 1970 г. 1878-А

Коллегия по уголовным делам Московского городского суда 7 июля 1970 г. рассмотрела дело по обвинению Горбаневской Н. Е., 1936 г. р., до ареста занимавшейся частными переводами, в совершении преступлений, предусмотренных ст. ст. 190-1 и 191 УК РСФСР <…>

Комитетом госбезопасности через оперативные возможности до общественности Запада доведена оперативно выгодная для нас информация в связи с судебным процессом и происшедшим инцидентом у здания суда.

Одновременно Комитет госбезопасности сообщает о неправильном поведении в судебном процессе адвоката Каллистратовой С. В., которая встала на путь отрицания состава преступления в действиях Горбаневской. Более того, явно клеветнические материалы, порочащие советский государственный и общественный строй, изготовленные подсудимой, Каллистратова в своем выступлении на судебном заседании квалифицировала как «оценочные», выражающие убеждения Горбаневской. Не случайно по окончании процесса Якир, Алексеева и их единомышленники встретили Каллистратову как «героя» с цветами.

Такое поведение адвоката в судебном процессе не является единичным. По имеющимся у нас данным, аналогичные позиции занимает группа московских адвокатов (Каминская Д. И., Монахов Н. А., Поздеев Ю. Б., Ромм В. Б.) <…> Нередко они действуют по прямому сговору с антиобщественными элементами, информируя их о материалах предварительного следствия и совместно вырабатывая линию поведения подсудимых и свидетелей в процессе следствия и суда.

Председатель Комитета госбезопасности Андропов».

Вопрос был быстро «рассмотрен»:

«Секретно

ЦК КПСС

на СТ-102/10с

Московским городским комитетом партии проведено совещание руководителей административных органов города, на котором обсуждены задачи и выработаны меры по выполнению Постановления Секретариата ЦК КПСС от 17 июля с.г. <…>

Председателю Президиума коллегии адвокатов т. Апраксину К. Н. и заведующим юридическими консультациями поручено принять меры по улучшению воспитательной работы в коллективах и повышению персональной ответственности адвокатов за выступления в суде.

Принято к сведению заявление т. Апраксина К. Н. о том, что адвокаты Каминская, Каллистратова, Поздеев и Ромм впредь не будут допущены к участию в процессах по делам о преступлениях, предусмотренных ст.190-1 УК РСФСР. Адвокат Монахов за аморальное поведение из коллегии адвокатов исключен.

О принятых мерах сообщено в Комитет государственной безопасности СССР.

Секретарь МГК КПСС В. Павлов».

Весною 1971 г. Софья Васильевна тяжело заболела. Обострения хронических болезней она переносила своеобразно: энергично, без устали работала, всем приветливо улыбалась, ни на что не жаловалась (хотя мы знали, что боли из-за язвы желудка и холецистита мучали ее регулярно), а потом «вдруг» сваливалась, не в силах поднять голову от подушки, и «скорая помощь» увозила ее в больницу. Еще в 1961 г. старший брат устроил ее в клинику 1-го мединститута, с тех пор ее обычно туда и отвозили.

В марте я как-то пришла к ней в клинику и услышала: «Знаешь, ко мне два врача приходили, совсем незнакомые. Такие молодые, симпатичные, с цветами. Долго расспрашивали обо всех моих судебных процессах, просили всегда к ним обращаться, если заболею». Эти два врача — рентгенолог Леонард Борисович Терновский и его жена Людмила Николаевна, а позднее и их друг кардиолог Александр Викторович Недоступ стали близкими друзьями всей нашей семьи. Вслед за ними в кругу друзей Софьи Васильевны появились Имма Эльханоновна Софиева и Юрий Львович Фрейдин. Я думаю, что только благодаря этим пятерым замечательным врачам (которые взяли под свою опеку не только мою маму, но и многих других правозащитников и членов их семей) ей были дарованы последние шестнадцать лет жизни.

Александр Викторович, «рыцарь без страха и упрека», как звала его за глаза Софья Васильевна, в самые трудные для правозащитного движения годы лечил, а иногда и выводил из-под удара многих диссидентов. Одна, а то и две койки в его отделении факультетской клиники на Пироговке постоянно были заняты правозащитниками. Лежали там и Лариса Богораз, и Петр Якир, и Виктор Красин, и Гуля Романова. Лечил он Сергея Желудкова; поддерживал здоровье Георгия Владимова в пору его изгнания из Союза писателей и чуть ли не ежедневных обысков и допросов в КГБ; лечил после ареста Саши Лавута его маму; долгие годы лечил Лидию Корнеевну Чуковскую, — всех не перечислишь. Обстановка в отделении Недоступа была почти домашней: на тумбочке около мамы лежал «самиздат», около нее был всегда кто-то из ее друзей.

Отношение этих врачей к маме было трогательным. Леонард Борисович и его жена Людмила («Леонарды», как называла их Софья Васильевна) установили над ней заботливый патронаж. В случае необходимости немедленно звонили Александру Викторовичу. Помню, мама, как всегда с юмором, говорила мне по телефону с улицы Воровского: «За меня не волнуйся и сегодня не приезжай: приходил Сашенька [Недоступ], принес цветы, померил давление, внимательно прослушал, выписал лекарства, сходил за ними в аптеку, проследил, чтобы я правильно все приняла, сказал «спасибо» и ушел… Так что у меня все в порядке». Только ему удавалось заставить Софью Васильевну лечь в больницу, когда она уже серьезно заболевала, но еще могла (как ей казалось) стоять на ногах. В таких случаях Александр Викторович бывал непреклонен и категоричен, и мама его слушалась. А если случалось, что из-за отсутствия места он не мог ее немедленно госпитализировать, на помощь приходила Имма Эльханоновна, которая тоже в своей больнице имела «диссидентскую» койку. Для мамы, стеснявшейся кого-нибудь обеспокоить, протестовавшей даже против вызова районного терапевта («не так уж плохо я себя чувствую»), врачи, единомышленники, друзья, не ожидающие просьб о помощи, были спасением.

Конечно, такая направленность в выборе больных не оставалась незамеченной бдительными органами. Тем более, что и контингент посетителей, приходивших в больницу проведать своих друзей, был особый: за многими из них велась слежка. В отделение Недоступа приходил зимой 1978 г. Григоренко прощаться с мамой перед поездкой в гости к сыну в США. Петр Григорьевич был веселый, а мама вдруг заплакала. Мы перепугались — слезы были ей несвойственны. «Ведь мы навсегда прощаемся, — сказала ему мама, — вернуться вам не дадут…» Я тогда исщелкала на них целую пленку, — такие у них были лица, что хотелось снимать и снимать. Осталось лишь три фотографии, случайно, у друзей. Все остальные и пленку забрали при обысках у Софьи Васильевны.

У Недоступа и Софиевой были неприятности: «сверху» поступали указания строго контролировать, кого они лечат. Обошлось все, наверное, потому, что их начальники были порядочными людьми, да и понимали к тому же, что достойной замены этим первоклассным врачам нет.

Софья Васильевна тяжело переживала, что ее лишили возможности защищать друзей и единомышленников в суде в то время, когда это было так необходимо: обыски, увольнения с работы, аресты продолжались. Осужденные по статье 190-1, освободившись после трехлетнего срока, снова включались в правозащитную деятельность. И их начинают судить уже по 70-й статье за «антисоветскую агитацию и пропаганду». Дине Исааковне Каминской не разрешают принять дело Буковского — по 70-й статье нужен допуск. В Москве остается всего несколько адвокатов, которые берутся защищать «политических», — В. Я. Швейский, Ю. Б. Поздеев, Е. С. Шальман, С. Л. Ария, Ю. Я. Сарри, Б. Ф. Абушахмин. Но судьи штампуют обвинительные приговоры. Руководство МГКА под давлением горкома партии принимает меры к тому, чтобы обуздать тех, кто пытается добиваться оправдательных приговоров по этим делам. В бумагах Софьи Васильевны сохранилась запись ответов семнадцати адвокатов, которых она безуспешно пыталась привлечь к защите по очередному диссидентскому делу «по статье 70-й»: «П.Ю.Б. — «занят в большом процессе»; Р.В.Б. — «не берусь за этот процесс», Швейский В. Я. — «согласен, но Склярский (зам. председателя МГКА) не дает разрешения, говорит: «Никого из московских адвокатов не пущу»; Б.С.М. — «нет допуска»; З.Б.Е. — «нет»; Б.К.П. — «занят»; Гавин В. П. — «нет допуска»; Дубровская С. А. — «согласна» (Склярский — не разрешаю!); Коган М. И. — «нет допуска»; К.С.С. — «нет допуска»; П.А.И. — «занят»; С.В.Ф. — «отказываюсь»; А.С.Л. — «по 70-й нет»; Г.М.А. — «отказываюсь»; Е.И.Ф. — «нет практики в этих делах»; Ш.Б.С. — «нет»; С.И.И. — «мне с вами нет смысла встречаться, я вам отказываю»». Это был список самых квалифицированных и смелых. Больше уже не к кому было обращаться.

Коллеги по адвокатуре, особенно те, кто бывал вместе с нею в процессах, всегда уважали и по-человечески любили ее. С. Л. Ария писал о ней в 1991 г.:

«Софья Васильевна — адвокат от Бога. Слушать ее было — одно удовольствие. Ее речи, как постройки античности, «без шва», красивы и монументальны. Особенно нас сплотила работа по так называемым спецделам. Защищая «диссидентов», «инакомыслящих», мы сами были вынуждены публично произносить «антисоветские» речи. Защита по таким делам ставила перед нами не только нравственные вопросы (быть рядом с подзащитным, поддержать его словом), но и тактические проблемы. С одной стороны, нужно было найти необходимые для защиты слова, а с другой — опасались, как бы за те слова самих не взяли за шиворот. Чуть ли не по каждому делу собирали адвокатский консилиум. Советы Софьи Васильевны на таких совещаниях всегда были самыми ценными. Именно ей принадлежала идея обратиться к речам известного русского адвоката, профессора Санкт-Петербургского университета В. Спасовича, который защищал народовольцев. Поразились еще тогда: все, что мы «изобретали», давно применял В. Спасович. И еще: убийственное совпадение тональности политических процессов XIX в. и века нынешнего.

Я убежден, что Софья Васильевна Каллистратова принадлежит не только истории советской адвокатуры, но и истории России. Она — совесть правозащитного движения» (Советская юстиция. 8. Апр.).

Но тогда, с начала 70-х гг., общение коллег с Софьей Васильевной почти полностью прекратилось. Ее ученица, прекрасный человек, прекрасный адвокат Марина Абрамовна Каплан честно говорила потом: «Да, я боялась». Шальман, который дольше других поддерживал с ней дружеские отношения, тоже говорил: «Я боялся». Они боялись за свои семьи, работу, — в те годы просто подойти к ней «поболтать» считалось опасным.

Софья Васильевна понимала, что выступать в суде по статье 190-1 ей больше не дадут, но уходить из адвокатуры и открыто присоединиться к своим друзьям она пока не решалась. Может быть, еще на что-то надеялась, может быть, тоже боялась — за меня и мою семью. Кроме того, она искренне любила свою работу и расстаться с адвокатурой ей было тяжело. Наверное, играло роль и то, что она привыкла считать себя главой семьи, помогающей всем не только морально, но и материально, и становиться пенсионеркой ей не хотелось. Жила она теперь одна, — у меня родилась дочка, я не работала и смогла забрать Диму к себе, а старший ее внук, Сергей, уехал учиться в Томск. Она часто приезжала ко мне, как всегда, чтобы помочь, хотя я старалась ее ничем не обременять. Когда Гале исполнился год и мне надо было выходить на работу, я нашла вполне подходящую няню, но мы с ней не сошлись в цене. И вдруг няня позвонила и сообщила, что согласна на мои условия. Лишь спустя несколько лет обнаружилось: мама договорилась с няней, что будет доплачивать ей ежемесячно сколько надо, но при условии, чтобы я об этом не знала.

Софья Васильевна продолжает выступать в судах по уголовным и гражданским делам, но работает не так интенсивно, как прежде. Основной смысл ее жизни теперь — помощь правозащитникам, дружбой с которыми она гордится, перед гражданской позицией которых она преклоняется. Ей импонировала прежде всего бесстрашность их действий: без псевдонимов, без тайных явок, практически без конспирации, они бросали открытый вызов всей репрессивной системе. И отсутствие экстремизма, который всегда был чужд Софье Васильевне. Они близки ей и потому, что они защитники — защитники Прав Человека. Она бывает «на Чкалова» — у Сахарова, который, столкнувшись на практике (стоя перед закрытыми для него и его друзей дверями «открытых судебных заседаний») с нравами, царящими в советском правосудии, охотно пользуется ее консультациями по уголовному, процессуальному и исправительно-трудовому законодательству. Она всегда смеялась, рассказывая о первом «юридическом» вопросе Андрея Дмитриевича, обращенном к ней: «А после вынесения приговора осужденных можно бить в милиции?», и удивлялась тому, как быстро его полная наивность в этой, совершенно новой для него, области сменилась четкими и вполне компетентными представлениями о нашей пенитенциарной системе, борьбе с которой он отдал столько сил. Она сразу оценила и яркую личность Елены Георгиевны, и гармоничность их отношений.

Демократическое движение привлекало Софью Васильевну также тем, что в нем не было никакой «партийной» структуры, никаких «вождей», и оно объединяло (может быть, это важнее всего) ярких и неповторимых людей. Каждый их них, очень разных и непохожих, мог в его рядах оставаться самим собой, со своей позицией, с личной, а не коллективной ответственностью за свою деятельность. Но при этом они трогательно заботились друг о друге, о семьях осужденных. У большинства были хорошие семьи, которые целиком участвовали в движении. Не только семья Сахаровых, но и семьи Григоренко, Подъяпольских, Ходоровичей, Некипеловых, Подрабинеков, Терновских и многие другие состояли из единомышленников. Анатолий Марченко и Лариса Богораз, Александр Гинзбург и Ирина Жолковская, Константин Бабицкий и Татьяна Великанова, Александр Лавут и Сима Мостинская, Сергей Ковалев и Людмила Бойцова, Ваня Ковалев и Таня Осипова, Юлий Ким и Ира Якир, которых мне посчастливилось встречать у мамы, полностью поддерживали друг друга в противостоянии властям. Многие женщины — Наталья Горбаневская, Людмила Алексеева, Мальва Ланда — сразу бесстрашно шли в первых рядах. Другие — выходили вперед после ареста или гибели мужей. Софья Васильевна по-матерински любила многих из них и порой с горечью говорила о судьбе, уготованной им в этой сверхнеравной борьбе, о беспощадных ударах, наносимых им КГБ при полном равнодушии, а то и поддержке, большинства советской интеллигенции. «На тысячу академиков и член-корреспондентов, на весь на образованный культурный легион нашлась лишь только горсточка больных интеллигентов — вслух высказать, что думает здоровый миллион», — напевала она пронзительно-точные слова любимого Юлика Кима.

А в комнате на улице Воровского было всегда людно, сюда шли и с бедой и радостью, и за советом и просто за сочувствием. И сама комната Софьи Васильевны начала, в основном стараниями друзей, приобретать тот вид, который запомнился многим, бывавшим там в 70-80-е гг., и который запечатлен в документальном фильме Свердловской киностудии «Блаженны изгнанные». В тон к ярко-синим с серебряным накатом стенам в один из ее дней рождения на окна повесили белые с нежным синим узором занавески. На люстре под высоким потолком заплавали причудливые рыбки, собственноручно вырезанные Аликом Гинзбургом и подвешенные им на совершенно невидимых ниточках. Брат ее, Федор Васильевич привез уютное старое кресло, в котором мама всегда сидела, когда собирались гости. Я купила ей новую тахту — старую, приобретенную еще Наталией Васильевной в 1939 г., торжественно вынесли на свалку. Еще в один день рождения кто-то подарил очень красивые накидки на эту тахту и на кресло, а потом появился торшер, несколько новых книжных полок. А главное, из-за стекол и старых и новых полок на нас смотрели десятки фотографий тех, кто в лагерях, кто в ссылке, кто уехал, кто погиб, и на всех фотографиях такие прекрасные, светлые лица…

Весной 1972 г. Софья Васильевна была занята в Военном трибунале, в очень скучном хозяйственном деле. Незначительное дело тянулось больше двух месяцев. Адвокаты других четырех обвиняемых под благовидными предлогами из дела вышли (оно оказалось очень «невыгодным»), уговорили своих подзащитных отказаться от их услуг. Но Софья Васильевна терпеливо участвует в процессе до конца, хоть и считает, что ей там делать нечего, — адвокатская этика не позволяет ей «сбежать». В это время к ней обратился Александр Исаевич Солженицын с просьбой вести его бракоразводный процесс. Софье Васильевне очень хотелось помочь ему, она видела, какие искусственные препятствия чинит суд, но бросить начатое дело она не может и уговаривает взяться за этот процесс Т. Г. Кузнецову, которая, отлично понимая всю опасность попасть в число «неблагонадежных», мужественно доводит его до конца.

К этому времени кроме диссидентов в кругу знакомых и клиентов Софьи Васильевны появились и «отказники». После «самолетного» дела (о попытке угона в Израиль самолета Э. Кузнецовым, М. Дымшицем и их товарищами) в Ленинграде и Кишиневе организуются «околосамолетные» дела — подсудимых обвиняют в создании сионистских организаций, в измене Родине, приговаривают к длительным срокам заключения. Власти всеми силами пытаются сдержать еврейскую эмиграцию. Один из способов — призыв в армию юношей, подавших заявления на выезд. В августе 1972 г. Софья Васильевна защищала Г. Я. Шапиро и М. Х. Нашпица, обвиняемых по ст. 198-1 — «уклонение от военных сборов». Их дела были похожи, как два близнеца, — оба подсудимых с высшим образованием, оба «отказники», оба уволены с работы, оба еще в 1971 г. отказались от советского гражданства (в письмах на имя Подгорного, оставшихся, естественно, без ответа), оба имели извещения (на иврите) о том, что приняты в гражданство государства Израиль, оба направили письма в Министерство обороны с просьбой освободить их от воинской повинности. Различие лишь в том, что Шапиро был обручен с американской гражданкой (в Америке брак уже зарегистрирован, в СССР подана заявка на регистрацию) и его судьбой интересовались американцы. Может, поэтому Софье Васильевне и выдали ордера на эти дела. В ее досье — письмо, написанное по-английски Я. Д. Фушбергом (американским юристом, находившимся в Москве), который, во-первых, сообщает, что зам. председателя МГКА И. И. Склярский (тот самый, который запретил допускать Каллистратову к политическим делам) «высказал ему восхищение высокой квалификацией Софьи Васильевны», а во-вторых, предполагает, что «призыв Шапиро на военные сборы имеет дискриминационные цели, подобные тем, к которым прибегали в США по отношению к студентам, протестовавшим против войны во Вьетнаме».

Позиция следователей и судей в отношении Шапиро и Нашпица (их дела слушаются в разных районах) формируется явно одним режиссером: «указа о лишении их советского гражданства — нет, официальных документов о принятии в израильское гражданство — нет, значит они советские граждане и, уклоняясь от сборов, нарушили свой священный долг и закон». При этом отклоняются ходатайства защиты об официальном переводе извещений с иврита, о приобщении к делу неофициальных переводов этих документов, об истребовании документов о гражданстве через посольство Нидерландов. Позиция Софьи Васильевны, как всегда, проста и четко юридически обоснована:

«Независимо от доказанности фактов, образующих объективную сторону состава преступления, защита считает, что в действиях, вменяемых Шапиро, отсутствует субъективная сторона состава преступления, а следовательно и состав преступления, предусмотренного ч.1 ст. 198-1 УК РСФСР, так как: а) Субъективная сторона данного преступления характеризуется прямым умыслом, то есть субъект сознает, что он нарушает закон об учебных сборах военнообязанных и желает его нарушить, уклоняясь от прохождения учебного сбора. б) Добросовестное заблуждение, в силу которого человек считает, что он не обязан проходить учебного сбора, может свидетельствовать лишь о неосторожной вине. в) Имея на руках документ о приеме его в гражданство государства Израиль и не получая ответа на свои заявления в Президиум Верховного Совета СССР, Шапиро имел субъективные основания считать себя человеком с двойным гражданством. г) Вопрос о прохождении военной службы в рядах Советской Армии лиц с двойным гражданством (если второе гражданство получено в капиталистической стране) нашим законом не урегулирован, и в силу этого Шапиро считал, что, являясь лицом с двойным гражданством, он не может проходить службу в Советской Армии.

Изложенное дает основание защите просить о прекращении дела в отношении Шапиро за отсутствием у него прямого умысла на совершение действий, караемых по ч. 1 ст. 198-1 УК РСФСР».

Судьи аргументами защиты пренебрегли, оба были признаны виновными и получили по одному году исправтрудработ.

В январе 1973 г. Софья Васильевна проводит еще одно дело, связанное с политикой препятствования выезду в Израиль, на этот раз гражданское — о лишении родительских прав известного физика-теоретика А. Я. Темкина. Его четырнадцатилетняя дочь Марина, которая фактически воспитывалась отцом, получила вместе с ним после развода родителей разрешение на выезд в Израиль. Мать девочки вместе с представителями РОНО и школы обвиняли Темкина в антиобщественном и аморальном поведении, в том, что отец прививает дочери антисоветские взгляды, развращает ее (учит ивриту!) и отравляет ее ядом сионизма. Милиция, по просьбе матери, увозит Марину от отца, насильно затолкав ее в машину. Врач-психиатр, учитывая категорический отказ Марины жить с матерью и ее настойчивое желание уехать с отцом, предлагает определить Марину в интернат. Софья Васильевна (конечно, она готова понять мать, не желающую потерять дочь) с ужасом рассказывает о той яростной злобе, с которой и мать, и сотрудники РОНО и школы, и сам судья обрушились на Марину и ее отца (уже изгнанного к тому времени с работы), мечтавших лишь об одном — уехать из этого искаженного мира, что удалось им значительно позже.

1973 г. был заметной вехой в правозащитном движении. Благодаря активности «Инициативной группы защиты прав человека», «Комитета прав человека» и ряда других групп, а также открытым обращениям в ООН А. Д. Сахарова (в защиту Андрея Амальрика, Юрия Шихановича, Леонида Плюща и многих других) на Западе началась широкая поддержка движения и одновременно — травля Сахарова и других диссидентов в советской прессе. В феврале из статьи Чаковского в «Литературной газете» массовый читатель узнал о «так называемой «декларации» советского ученого Сахарова». В июле 1973 г. в той же «Литературной газете» появляется злобная заметка «Поставщик клеветы», а затем во всех центральных газетах публикуются осуждающие Андрея Дмитриевича письма академиков, писателей, композиторов, художников, врачей, кинорежиссеров, артистов. Конечно, многим из них «выкручивали руки», добиваясь подписей. Директор моего института, академик А. М. Обухов в 1982 г., при каком-то весьма абстрактном, без всяких намеков, высказывании Софьи Васильевны (они были знакомы с 50-х гг., с большим уважением относились друг к другу и иногда общались на Звенигородской станции института, где мама после уничтожения нашего сада в Строгино жила со мной почти каждое лето) о том, что коллективные письма бывают разные, — неожиданно покраснел и почти выкрикнул сквозь зубы: «Я тогда ничего не мог сделать!»

Сам Андрей Дмитриевич, с большой признательностью ответивший тем немногим, кто имел смелость открыто вступиться за него, — Л. К. Чуковской, А. И. Солженицыну, В. Ф. Турчину, А. А. Галичу, — без осуждения писал об авторах этих писем: «Кампания в газетах, в которую вовлечены сотни людей, в том числе многие честные и умные, очень огорчает меня, как еще одно проявление жестокого насилия над совестью в нашей стране».

Эта газетная кампания вызвала широкий резонанс в мировой печати. Эффект, как и после процесса над Синявским и Даниэлем, опять получился обратный теперь миллионы людей и на Западе и в нашей стране узнали не только об Андрее Сахарове, но и о масштабах диссидентского движения.

Вскоре КГБ, не прекращая арестов, начинает применять новую тактику борьбы с активными диссидентами — «выдворение» их за границу. Первым, еще в ноябре 1972 г. уехал инициатор организации Комитета прав человека Валерий Чалидзе. Ему, очевидно, была предложена альтернатива — отъезд либо арест. Тогда это было еще непривычно, многие из друзей Чалидзе осуждали его. Софья Васильевна отнеслась к его решению уехать как-то по-другому, не обсуждая с ним моральную сторону проблемы выбора. «Валерий, — обеспокоенно спрашивала она, когда он пришел прощаться, — ну как вы там будете жить, на какие средства существовать, кому вы там нужны?» «Ну, на рваный пиджак я себе и там всегда заработаю», — отвечал он, истинно княжеским жестом демонстрируя сильно потертый локоть. Выехал он в США с женой и только что родившейся дочкой по приглашению прочитать курс лекций, но уже через две недели вышел Указ о лишении его советского гражданства. Дело он себе действительно нашел — организовал издательство «Хроника-пресс», которое опубликовало все выпуски «Хроники текущих событий», все документы Московской и других Хельсинкских групп, все открытые письма, которые невозможно было собрать здесь, так как они регулярно отбирались при обысках. Благодаря его издательству не только многократно расширился круг людей, получавших правдивую информацию о нарушении прав человека в СССР и о правозащитном движении, но и были сохранены бесценные для историков свидетельства того времени.

Обыски, допросы, аресты идут и среди близких друзей Софьи Васильевны. В 1974 г. арестовывают Сергея Ковалева, в 1975-м — Андрея Твердохлебова. И в 1975 г. Софья Васильевна, лишенная возможности защищать их в суде, отступает от своей позиции чисто юридической помощи движению. В «День Владимира Буковского»- 29 марта (в четвертую годовщину его последнего ареста, которую он встречает во Владимирской тюрьме) она, как и многие правозащитники, пишет открытое письмо в защиту Буковского, которое распространяется в «самиздате»: «…В деле Владимира Буковского поражает несоответствие между вменяемыми ему по приговору действиями и суровостью назначенного ему наказания.

Не имея доступа к материалам дела, я не могу с правовых позиций спорить против приговора.

Но, зная Владимира Буковского лично как человека абсолютно бескорыстного, преданного Родине, человека души и обостренной совести, — я хочу присоединить свой голос к тем, кто сегодня борется за освобождение Буковского от дальнейшего отбывания физически непосильного для него наказания».

В июле 1975 г. Софья Васильевна проводит свое последнее дело в суде: защищает Толю Малкина, обвиняемого по ст.80 в уклонении от призыва. Его исключили с третьего курса института после просьбы о выдаче характеристики для ОВИРа и сразу же вручили повестку из военкомата. Малкин до этого подавал заявления и в райвоенкомат, и в Президиум Верховного Совета, и в КГБ, и министру обороны, в которых обосновывал невозможность принятия им как гражданином Израиля воинской присяги. Софья Васильевна, учитывая свой предыдущий опыт, тщательно изучает всю литературу о двойном гражданстве. В защитительной речи она цитирует ряд конвенций о гражданстве, ратифицированных Советским Союзом, ссылается на курс международного права профессора Чхиквадзе, на монографию профессора Лисовского. Ей удается убедить даже прокурора, который признает, что Малкин имеет двойное гражданство. Но суд дает максимальный срок — три года. А вскоре после окончания дела Софью Васильевну вызывают в Президиум МГКА и показывают заявление матери Малкина с нелепыми обвинениями в ее адрес: «Она ссылалась на двойное гражданство сына, в то время как он советский гражданин… Она оскорбляла закон, заявляя, что в нем есть «пробелы»… Ссылалась не на законы, а на какие-то монографии, проповедуя свободу эмиграции из страны… Она ничем не помогла сыну, а только усугубила его положение» и т. д. Пришлось Софье Васильевне писать подробную объяснительную записку. Правда, Президиум, рассмотрев дисциплинарное дело, вынужден был признать, что «никаких нарушений при защите адвокат не допустил…»

Кажется, это дело было последней каплей, — Софья Васильевна теряет всякие остатки надежды на то, что может хоть чего-нибудь добиться в суде по делам, специально фабрикуемым для подавления инакомыслия, и решает уйти из адвокатуры. Она все-таки подает кассационную и надзорную жалобы, а затем редактирует запись всего процесса Малкина и своей речи, которую вскоре публикуют в Израиле. В начале зимы ей передают красочное извещение на иврите, скрепленное большой печатью, — о том, что в ее честь в Израиле посажено десять деревьев (в честь Царапкина, представителя СССР в ООН, голосовавшего в 1947 г. за создание Израильского государства, была посажена целая аллея!). Извещение это впоследствии отберут при обыске.

Софья Васильевна переписывается с Малкиным, как и со многими другими заключенными, дает ему советы по поводу регистрации его брака с невестой. В декабре она получает от него письмо: «Дорогая Софья Васильевна!..Я стараюсь следовать Вашим мудрым советам, и пока все хорошо. Я постепенно привыкаю к этой жизни, и время летит быстро, чувствую я себя хорошо, настроение на «5». Дина писала мне, что вы тяжело болели. Желаю Вам крепкого здоровья и больших успехов в том благородном деле, которым Вы занимаетесь. С нетерпением жду письма. Крепко Вас обнимаю. Толя».

Но со здоровьем совсем плохо: тяжелый гипотериоз, учащаются сердечные приступы. Ей трудно ездить на городском транспорте. Как всегда шутит: «У меня, как у всех москвичей, есть три персональные машины — такси, «скорая помощь» и «воронок»». До «воронка», слава Богу, не дошло. И вот 23 марта 1976 г. Софья Васильевна передает в Президиум МГКА заявление: «В связи с тем, что резко ухудшившееся в последний месяц состояние здоровья лишает меня возможности обеспечить прежний уровень качества работы и полноценно обеспечить интересы клиентов по порученным мне делам, — прошу отчислить меня из коллегии адвокатов с 1 апреля 1976 г.

Я по состоянию здоровья не могу явиться на заседание Президиума и поэтому прошу решить вопрос о моем отчислении в мое отсутствие.

Благодарю всех членов Президиума и коллег за неизменно хорошее ко мне отношение и выражаю искреннее сожаление о том, что обстоятельства вынуждают меня расстаться с любимой профессией и с коллективом МГКА».

Уже после этого она получает из Мосгорсуда отказы на свои жалобы по делу Малкина. 26 апреля она отправляет надзорную жалобу Председателю Верховного Суда РСФСР, копию посылает Толе с припиской: «На этом мое официальное участие в Вашем деле заканчивается, так как я уже отчислена из коллегии адвокатов по состоянию здоровья».

Софья Васильевна очень грустила без адвокатуры: «Мне бы надо было еще год поработать, дотянуть до семидесяти лет». Как-то, зайдя навестить ее, адвокат Р. рассказала о своем последнем уголовном деле. С каким горьким интересом мама расспрашивала о всех подробностях процесса, о позиции защиты — прямо по глазам ее было видно: «Эх, мне бы сейчас это дело, уж я бы защищала».

Правозащитник

Первого августа 1975 г. тридцать пять стран — участниц Хельсинкского совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе подписали «Заключительный акт», который подтверждал «уважение прав человека и основных свобод, включая свободу мысли, совести, религии и убеждений», провозглашенное еще в 1948 г. во Всеобщей декларации прав человека. Конечно, подписание нашей страной «Заключительного акта» было лицемерием, но все-таки давало надежды, что будут соблюдаться хоть какие-то элементарные права человека. Надежды оказались напрасными.

12 мая 1976 г. по инициативе Юрия Федоровича Орлова в Москве организуется «Общественная группа содействия выполнению Хельсинкских соглашений». Среди активных членов Московской группы «Хельсинки», как ее стали называть, Людмила Алексеева, Елена Боннэр, Александр Гинзбург, Петр Григоренко, Мальва Ланда, Анатолий Марченко, Анатолий Щаранский, Виталий Рубин. В январе 1977 г. Софья Васильевна включается в работу группы в качестве члена-консультанта созданной при группе Комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях, а летом становится полноправным членом группы. Начиная с документа 24 — «О продолжении дискриминации крымских татар» — она не только подписывает почти все документы группы (а их было около двухсот), но является соавтором и составителем большинства из них.

Сестра и брат Софьи Васильевны, давно пенсионеры, были очень рады, когда и она вышла на пенсию, надеясь, что «теперь-то Сонюрка угомонится» — страх, что «младшую сестренку» арестуют, не оставлял их. Не тут-то было. Лишь постепенно, из рассказов знакомых, слушавших «голоса», они стали понимать масштаб ее деятельности. Брат сокрушался: «Такая умная женщина, и донкихотствует, ведь плетью обуха не перешибешь!» На каком-то семейном торжестве мама бросила вскользь: «Ну, все обо мне вы после моей смерти узнаете». Им не довелось дожить до того времени, а я, действительно, о многих деталях узнала, только когда ее уже не стало: из рассказов Евгении Эммануиловны Печуро, из чалидзовских сборников «Хроники текущих событий», привезенных Леонардом Терновским из Америки, из выпусков «Хроники защиты прав человека в СССР» и ряда документов, ксерокопии которых мне любезно передала Галина Сергеевна Дозмарова, узнав, что я пишу биографию мамы. Узнала я, например, что открыто выступать против репрессий мама начала, еще будучи в адвокатуре. Это и письмо в защиту Буковского, и ряд коллективных писем правозащитников: требование пересмотра дела Сергея Ковалева, письмо в защиту Мустафы Джемилева и т. п. Теперь, когда столько ее друзей были уже арестованы, наступила ее очередь выходить в первые ряды диссидентского движения.

Документы Хельсинкской группы не дублировали, а дополняли «Хронику текущих событий», были авторскими («Хроника», за исключением отдельных номеров, выходила анонимно) и через корреспондентов западных информационных агентств направлялись непосредственно в правительства и парламенты стран, подписавших «Заключительный акт»; факты нарушений прав человека подтверждались в них документально (в приложениях) и регулярно сопровождались аналитическими обзорами и статистическими данными. Все это требовало огромной, кропотливой работы.

Трудно даже перечислить полностью все сферы деятельности Московской Хельсинкской группы. Выпускаются документы по фактам судебных, внесудебных и психиатрических репрессий против отдельных правозащитников, по фактам массовых дискриминаций по политическим мотивам (лишение права на труд и жилье). Собираются по всей стране и документируются сведения об условиях содержания в лагерях, о состоянии здоровья заключенных, о нарушениях прав политзаключенных на творческий труд и медицинское обслуживание, о положении бывших политзаключенных. Составляются документы о противодействии эмиграции: национальной (еврейской, немецкой, украинской), а также по политическим, экономическим, семейным, религиозным и другим причинам. Документируются нарушения прав национальных меньшинств, инвалидов, верующих, колхозников. Анализируется противозаконность существования спецсудов, нарушения социально-экономических прав и социального обеспечения. Выпускаются документы о свободных профсоюзах и других рабочих организациях, о клеветнических публикациях в советской прессе, о репрессиях против независимых издательств, о сознательных нарушениях в сфере почтовой и телеграфной связи. Выпускаются специальные документы, посвященные отдельным событиям: Белградскому совещанию по Хельсинкским соглашениям, Олимпийским играм в Москве, Дню политзаключенных, 30-летию Всеобщей декларации прав человека, 10-летию Пражской весны, введению войск в Афганистан. Иногда документы выпускались совместно с другими правозащитными группами — Христианским комитетом защиты прав верующих, Международной амнистией, Еврейским движением за свободу выезда в Израиль и др. Мама получала много писем (в основном, естественно, с оказиями).

Власти быстро «оценили» размах и дерзость новой инициативы и начали действовать против группы «Хельсинки» по двум направлениям: через ТАСС дискредитировать ее как провокационную, антикоммунистическую и антисоветскую, оплачиваемую ЦРУ; через КГБ — запугивать демонстративной слежкой, обысками, допросами и, наконец, — арестами. В январе 1977 г. проходят обыски у Орлова, Гинзбурга, Алексеевой, в апреле — у членов рабочей группы по психиатрии: Вячеслава Бахмина, Ирины Каплун, Александра Подрабинека, а также у его отца и брата. Обыски похожи на грабежи: изымаются не только все материалы и документы группы, но и художественная литература, письма, пишущие машинки, деньги. Иногда что-нибудь и подбрасывается: валюта, оружие, наркотики. Угрожают: А. Германова (сына Мальвы Ланды), например, предупреждают, что уволят его из МГУ, «если он не повлияет на мать».

К моменту вступления в группу Софьи Васильевны уже были арестованы А. Гинзбург, Ю. Орлов, А. Щаранский, обвиненный в шпионаже. В нее входят новые члены — Владимир Слепак, Наум Мейман, Виктор Некипелов, Татьяна Осипова, а после ареста Слепака — Иван Ковалев, затем Юрий Ярым-Агаев. Часть работы сбор материала, составление и распечатку текстов — теперь приходится выполнять конспиративно, иначе документы будут изъяты КГБ до их выхода в свет. С усмешкой мама показывает мне как-то вечером из окон эркера две машины (каждая с двумя антеннами), стоящие на противоположной стороне улицы Воровского: «Это наши — как только ко мне кто-нибудь приходит, они тут как тут, даже номеров не меняют». Однажды мамин гость сказал: «Вот справа ваша, а слева — моя. А я их обману. Я выйду, а вы посмотрите, что будет». Мы смотрели из окна, как он пошел к Арбатской площади прогулочным шагом, машина на почтительном расстоянии ехала следом. На перекрестке он резко ускорил шаг и свернул в сторону центра, а там нет левого поворота. Машина взревела, прыжком оказалась у перекрестка, тормознула, оставляя на асфальте черные следы, из нее повыскакивали люди и побежали за гостем. Догнали или нет, не знаю, — он мог и на телеграф зайти, и в Скатертный переулок. В другой раз сестра, входя с улицы, обеспокоенно сообщила: «Двое стоят в подъезде». «Да ты не бойся, — уговаривает ее мама, — таких старых, как я, не арестовывают». Хотя она знала, что уже арестованы член Литовской группы Хельсинки Владлас Лапенис — 1906 г. рождения и член Украинской группы, семидесятидвухлетняя Оксана Мешко.

Настоящей поддержки в семье мама не имела: я была кроме работы занята своей новой семьей, дочкой, серьезно болевшей; к маме забегала часто, очень любила всех ее друзей, но мало вникала в их дела. Ее внуки рано женились и съехали к женам. Казалось, мама могла теперь жить спокойно, но она была полностью поглощена делами группы и работала в свои семьдесят лет неустанно. Только сейчас, держа в руках все сборники Московской Хельсинкской группы, я вижу, какой колоссальный объем работы выполняли шесть-семь человек.

Каждое лето Софья Васильевна по-прежнему проводила на участке в Строгино, где на ее попечении кроме моей дочки теперь паслись и старшие правнуки Софьи Васильевны — Данечка, Руся и Кузя (Саша). Сюда часто наезжали Терновские, бывали Таня Осипова, Слава Бахмин, Иван Ковалев. По вечерам с дорожки между садовыми участками, где шестилетняя Галочка бегает с компанией таких же дошкольников, вдруг раздается ее звонкий голосок: «Группа «Хельсинки», за мной!» Мы хохочем, Наталья Васильевна в ужасе.

Соседи уже знают, кто такая Каллистратова, быстро распространяется слух, что рядом живет адвокат, который бесплатно всем помогает. И вот на участок тянется вереница пенсионеров — в законе непросто разобраться, многие не знают о своих правах и получают пенсию меньше, чем полагается. В любой обстановке, посреди хозяйственных забот, когда кто-нибудь спрашивал, как доказать стаж, как исчислить пенсию, мама вытирала руки, брала лист бумаги и легко, без черновика, писала заявление — лаконично и убедительно, давала адреса, куда жаловаться при отказе. Потом и в Москве это продолжалось приходили за советом и помощью соседи и по улице Воровского, и по улице Удальцова. Только когда (уже в 80-х гг.) появилась возможность повысить пенсию ей самой, она вдруг усомнилась: «Нет, не буду я писать, мне не положено — ведь я наработала необходимый стаж уже после оформления пенсии». Пришлось ее уговаривать. Она написала-таки заявление, добавили ей к 120 рублям еще 11 рублей 31 копейку, и она была очень довольна.

Летом 1977 г. в стране началось «всенародное обсуждение» проекта новой Конституции. Многие правозащитники использовали эту возможность для изложения своих взглядов. Софья Васильевна тоже отправила в «Известия» большую рукопись с критикой проекта и рядом добавлений к нему. Основной порок законопроекта она видит в наличии 6-й статьи, провозглашающей КПСС «руководящей и направляющей силой советского общества», обращает внимание на противоречие со статьей 2-й, утверждающей, что вся власть в СССР принадлежит народу. Всего полгода не дожила она до отмены 6-й статьи (через тринадцать лет после ее замечаний!).

22 октября 1977 г. я пришла с работы домой и увидела, что мама как-то странно лежит на диване. «Со мной что-то случилось, — сказала она, поймала утром такси, чтобы ехать к тебе, села и молчу, как дура, адреса сказать не могу, еле-еле в конце концов выговорила». Доехав, она еще пошла в детский сад (в нашем же доме) к Гале, на родительское собрание, потом в квартиру зашел Петр Егидес советоваться насчет журнала «Поиски». Маме опять стало трудно говорить. Я позвонила Недоступу, который приказал: «Немедленно в больницу». Оказалось нарушение мозгового кровообращения, онемели правая рука и нога. На следующий день я получила из реанимационного отделения записку, написанную страшно изменившимся, дрожащим почерком: «Маригуля, не волнуйся, я чувствую себя уже лучше». Спихнув Галку на пятидневку, я поселилась на несколько дней у мамы в палате. Не только двигаться, но и говорить она почти не могла, но улыбалась все так же. Через два месяца двигательная система и речь восстановились полностью, только слабость в правой руке осталась. И вот, в конце декабря я уже вижу на ее столе рукопись очередного документа — 28, о голодовке Петра Винса.

Домой к маме приходили знакомые и незнакомые — адрес был опубликован, дверь не запиралась. Рассказала она мне однажды об очень неприятном случае. Пришел какой-то мужчина с горящими глазами и, не представившись, стал требовать от нее адрес Андрея Дмитриевича. Она пыталась выяснить, в чем дело, но ему нужен был только Сахаров. Направить к Андрею Дмитриевичу явно больного человека мама, конечно, не могла. И когда он с угрожающим криком «Так вы не хотите дать мне адрес!» стал приближаться к маме, она вдруг спросила у него: «Вам, наверное, нужны деньги?» — и тут же протянула ему из сумки двадцать пять рублей. Он как-то сразу обмяк, взял деньги и, не говоря больше ни слова, вышел. Я долго потом пыталась понять, почему она, вместо того, чтобы закричать, позвать на помощь (квартира-то коммунальная, были в ней люди) решила дать ему денег. «Сама не знаю, — отвечала мама, — так мне показалось». Ее находчивость в трудные минуты всегда меня поражала.

В конце ноября 1978 г. Софья Васильевна, только что выйдя из больницы (где провела полтора месяца из-за холецистита и воспаления желчного пузыря), перевезла к себе, на Воровского заболевшую раком восьмидесятидвухлетнюю Наталью Васильевну, которая, правда, держалась с редким мужеством — в этом не уступала младшей сестре. Никто не слышал от нее ни жалобы, ни стона, и до последних дней она себя обслуживала. Новый, 1979 г. мы встречали на Воровского все вместе — со всеми детьми и внуками. Наталья Васильевна сидела во главе стола, со строгой осанкой бывшей институтки (она всю жизнь переживала, что мы — Соня, я, дети — «горбимся»). В огромной прихожей нашей коммуналки, украшенной гирляндами, были веселые танцы, прыгали ребятишки. А в два часа ночи начался потоп. Из-за небывалых для Москвы сорокаградусных морозов лопнули трубы отопления. Вода лилась и в квартиру, и в шахту лифта, и на лестницу. К утру вся лестничная клетка была в сталактитах и сталагмитах. Спуститься можно было только с ледорубом. Мы с мамой начали разрабатывать план эвакуации, но Наталья Васильевна решительно сказала, что никуда не поедет, можно потеплее одеться и включить рефлектор (слава Богу, электричество работало). Так мы, промучавшись несколько дней, дождались, пока восстановили отопление и скололи лед. А в феврале Наталья Васильевна умерла.

Софья Васильевна писала своей двоюродной сестре Лиде Поповой: «4 мая 1979 г. Дорогая Лидочка! Получила твое письмо, грустное и заботливое… В праздничные дни ездили с Марго и Галочкой, с Таней — женой Димы, и самым младшим моим правнуком в сад… Там без Наточки сиротливо и пусто. Она так мечтала (еще за несколько дней до конца) поехать в свой любимый сад, посадить морковку. Вот мы и съездили. Морковку посадили… Сама я твоему совету насчет санатория не последую. Только со своими родными и друзьями рядом еще можно жить. Пока я чувствую себя вполне сносно, а уж если разболеюсь, то для меня на Пироговке найдется койка. Там не хуже, чем в санатории, и буду со своими, а не с какими-то чужими тетками. Желаю тебе бодрости и сил. Мы еще нужны своим взрослым детям, и надо крепиться. Крепко тебя целую. Соня».

Настроение у Софьи Васильевны не блестящее: аресты следуют за арестами; вынуждают к отъезду за границу Татьяну Ходорович и Людмилу Алексееву; в конце октября арестовывают Татьяну Великанову, на следующий день священника Глеба Якунина. Софья Васильевна пишет в открытом письме в защиту Великановой: «Я не только знаю об этой деятельности, но в меру своих сил и способностей делаю то же самое. Убеждена, что вся правозащитная деятельность Великановой, как и моя, является легальной, открытой и не содержащей в себе никакого криминала. Я заявляю, что готова вместе с Т. М. Великановой и наряду с ней отвечать перед любым гласным и открытым судом».

А в ноябре 1979-го она снова на своей «любимой» Пироговке — на этот раз с тяжелейшей пневмонией. Уже в больнице она узнает, что 4 декабря арестованы Валерий Абрамкин и Виктор Сорокин — члены редакции журнала «Поиски», 7 декабря — Виктор Некипелов. Здесь же она редактирует и подписывает Хельсинкские документы об этих арестах. Под Новый год начинается война в Афганистане. Сразу после выписки Софьи Васильевны с ее участием составляются документы: 118 — о преследованиях верующих, 119 — о вторжении в Афганистан, 120 — о разгроме журнала «Поиски».

КГБ надеется окончательно расправиться с инакомыслием и наносит решительный удар: 8 января 1980 г. выходит указ о лишении Андрея Дмитриевича Сахарова всех наград и званий трижды героя, а 22 января его увозят в Горький. Кроме Хельсинкского документа 121 в защиту Сахарова, вышедшего 29 января, семь человек — С. Каллистратова, В. Бахмин, И. Ковалев, А. Лавут, Т. Осипова, А. Романова, — посылают письмо в комиссию ООН по правам человека. «Мы надеемся, что позорная акция советских властей по отношению к А. Д. Сахарову, равно как и общая кампания по подавлению правозащитного движения в целом <…> получат должную оценку», — пишут они. К лету на свободе лишь трое из них: в феврале арестовывают Бахмина, в апреле — Терновского и Лавута, в мае — Осипову. В июне после многочисленных обысков и допросов уезжает на Запад Ярым-Агаев. В Московской Хельсинкской группе остаются четверо — Е. Боннэр, С. Каллистратова, Н. Мейман, И. Ковалев.

Летом в нашу семью приходит горе — на Памире внезапно умирает мой муж, Юрий Широков. Мастер спорта по альпинизму, последние годы он не ходил на восхождения, но каждое лето ездил в горы — в качестве главного судьи всесоюзных соревнований по альпинизму. «Не волнуйтесь, — уговаривал он нас, — я же внизу, под горой буду сидеть». Но «внизу» — это на высоте почти пяти километров, и сердце не выдержало. Мама, даже не обсуждая со мной этого вопроса, как само собой разумеющееся, переселяется ко мне на улицу Удальцова, чтобы девятилетняя Галя, привыкшая днем быть с отцом (как физик-теоретик он работал в основном дома), не оставалась одна. Для себя она резервирует субботы и воскресенья, которые проводит на Воровского. Да иногда — когда Елена Георгиевна приезжает из Горького — звонит мне на работу: «Приходи пораньше, сегодня я еду на Чкалова». Переживает, что тратит много денег на такси, но ни на метро, ни на троллейбусе она ездить давно уже не в силах: тут же начинается приступ стенокардии.

19 сентября — очередной день рождения. Очень грустный. Накануне, 16-го, арестовали Ирину Гривнину. Народу, как всегда, много, но в основном не правозащитники, а их жены, сестры, матери, дети. Рассматриваем подаренную год назад Библию, где под словами «Нашей земной Заступнице — Софье Васильевне Каллистратовой с Верой, Надеждой и Любовью» — около двадцати подписей тех, кто отправился отбывать долгие сроки в Пермских и Мордовских лагерях, или в ссылке, или покинул страну. Оставшиеся ясно видят, что их ждет, но продолжают дело, ставшее долгом жизни.

Вскоре Софья Васильевна пишет открытое письмо в защиту Тани Осиповой:

«На 11/Х1-1980 г. я вызвана на допрос к ст. следователю по особо важным делам КГБ СССР Губинскому Александру Георгиевичу в качестве свидетеля по делу Татьяны Осиповой.

Я знаю Осипову как честного, правдивого, бескорыстного и очень скромного человека, как активного правозащитника. Одна из основных черт характера Тани Осиповой — доброта, стремление поспешить на помощь человеку, попавшему в беду. Она нетерпима к произволу, злу и насилию.

Я, так же, как и Осипова, являюсь членом Московской группы содействия выполнению Хельсинкских соглашений в СССР. Эта группа ставит своей целью сбор и распространение правдивой информации о случаях нарушений прав человека в СССР, действует легально, открыто. Наши действия не преследуют политических целей и полностью укладываются в рамки норм, установленных советской Конституцией, Международным пактом о гражданских и политических правах (ратифицированным СССР) и Заключительным Актом Хельсинкского совещания.

Все документы Группы, подписанные Осиповой <…> подписаны также и мною. Вместе с Татьяной Осиповой и наряду с ней я готова отвечать перед любым гласным открытым судом.

Поэтому я не могу и не хочу быть «свидетелем» по делу Осиповой и ни на какие вопросы следователя отвечать не буду».

В конце года я получила из Франции от брата известие, что безнадежно болен отец и надо приехать. Первый раз я была у него в 1967 г. — мне дали разрешение на выезд благодаря хлопотам отца в ЦК КПСС через секретаря компартии Франции Вальдека Роше. Мне тогда позвонили с Новой площади и любезно сказали: «Вы хотите поехать к отцу? Пожалуйста, приходите в ОВИР за паспортом». В 1971 г. ОВИР отказал мне в разрешении пригласить к себе брата и невестку, и было ясно, что сейчас обращаться в ЦК бесполезно. К тому же я хотела поехать с дочкой, так как после смерти мужа боялась расстаться с ней даже на два дня и всюду — в отпуск, в экспедиции — таскала ее с собой. Мама предложила мне идти по проторенному пути и написала от моего имени письмо в Международный отдел ЦК КПСС, используя всю необходимую аргументацию: дочь ветерана французской компартии и т. д. и т. п. Но никакого ответа не последовало, по-видимому, было более существенно то, что я дочь советской диссидентки. Тем временем состояние здоровья отца быстро ухудшалось. В начале 1981 г. в Москве проходил очередной съезд КПСС. Из газет мы узнали, что французскую делегацию возглавляет Гастон Плиссонье, с которым отец был хорошо знаком. Иногда маме просто хотелось «чуть-чуть похулиганить», как она сама говорила, и проверить, насколько успешно можно действовать на власти, используя привычные им, в сущности холуйские, методы. По ее совету я позвонила брату и продиктовала ему телеграмму из Парижа на съезд КПСС, в адрес Плиссонье, с просьбой помочь мне с дочкой навестить больного отца. Сработало сразу — опять мне любезно позвонили, и в начале апреля мы с Галей уехали.

А 17 апреля следователь КГБ Капаев произвел у Софьи Васильевны обыск. Рассказывали мне об этом обыске родители Игоря Огурцова, оказавшиеся в этот день на Воровского вместе с С. А. Желудковым. Держалась мама во время обыска абсолютно спокойно и слегка иронично. Ее замечания о неправомерности изъятия ряда вещей — книг, фотографий, репродукций с весьма абстрактных картин Михаила Зотова, — сделанные вполне корректно, без оскорбления личного достоинства следователя, были, конечно, отвергнуты. К счастью, уцелела висевшая на стене (и сейчас висит!) картина Иосифа Киблицкого «Дача старых большевиков». Эта картина была подарена автором Петру Григорьевичу Григоренко. Уезжая в 1978 г. с женой и сыном в Америку, он оставил ключи от квартиры и доверенность на имущество Юле Бабицкой. После лишения Григоренко гражданства квартиру пришлось освобождать, и все вещи раздарили друзьям. Когда Юля привезла Софье Васильевне ее «долю» (разрозненные остатки двух чудесных сервизов и симпатичную шубку искусственного меха, с плеча «генеральши»), она спросила: «Юля, а где «Дача большевиков»?» — «Я ее забыла… Она осталась на стене…» — «Как же вы могли! Ведь это самое интересное, что там было!» И Юля предприняла героические усилия (квартира была уже опечатана): ей удалось уговорить кого-то в жэке, квартиру вскрыли и картину взяли. На ней изображен угол дома с терраской и сад, и всюду — на деревьях, на крылечке, на фонарях, в клюве у птички — развешаны плакатики с цитатами и фразами из большевистского лексикона. А сбоку от картины висел гипсовый барельеф (кто автор — не знаю) с нагрудным портретом осла в пиджаке. Хороший такой осел, с огромными густыми бровями и в орденах вылитый Брежнев. А в правом уголочке барельефа в лучах солнца маленькое изображение Сталина — слегка шаржированное. И надпись: «Каждый осел мечтает об ордене». Капаев сказал: «Что ж это у вас такие картины висят, придется забрать». Но картину им, наверное, не хотелось тащить — она большая, примерно метр на полтора. Они и взяли только барельеф. После их ухода Софья Васильевна, перечитывая протокол обыска, увидела в списке отобранных вещей запись: «Портрет Сталина». На следующем обыске она сказала: «Слушайте, ну что вы пишете? Забрали у меня изображение осла, а в протоколе — «портрет Сталина»». Следователь В. Н. Капаев посмотрел и ахнул: «О, господи, как же так получилось? Но ведь вы мне, наверное, свой экземпляр не дадите исправить?» — «Нет, — засмеялась Софья Васильевна, — конечно, не дам». Но при одном из последующих обысков они этот протокол все-таки отобрали.

Через неделю маму вызвали на допрос — в качестве свидетеля по делу Феликса Сереброва. Она отказалась отвечать на вопросы. В «Хронике текущих событий» опубликована ее запись внепротокольной беседы с Капаевым 22 апреля:

«С.В. — За что арестовали Кувакина?

К. — Он ярый антисоветчик.

С.В. — Что же вы — объединили Сереброва, Гривнину и Кувакина в одно дело?

К. — Как объединили, так и разъединим: все в наших руках. Мне очень жаль Гривнину.

С.В. — Только одну?

К. — У нее маленькая дочь.

С.В. — В последнее время говорят: «КГБ пошел по бабам».

К. — Так некого больше брать.

С.В. — Ну а если так жалеете, — отпустите; сами же говорите: все в ваших руках.

К. — Не могу — служба».

Вскоре Софью Васильевну еще раз вызвали в КГБ и вынесли ей письменное «предупреждение по Указу»: «Из материалов Вашего обыска нам стало известно, что Вы составляете, размножаете и распространяете политически вредные документы…» По-видимому, с учетом того, что я с дочерью в это время была во Франции, сотрудник КГБ начал выяснять, не хотела бы она «покинуть страну». В ее мягком по звучанию «не-ет» была такая категоричность, что больше ей этого не предлагали…

Приближалось 21 мая — шестидесятилетний юбилей Андрея Дмитриевича, который он встречал в Горьком, в изоляции от всех друзей. Придумывали разные способы его поздравить. И было решено издать сборник. Александр Бабенышев, Евгения Эммануиловна Печуро и Раиса Борисовна Лерт взялись за его составление. Две статьи — о письмах Сахарову и о юридических аспектах его ссылки — написала в сборник Софья Васильевна. В день рождения в Горьком Елена Георгиевна вручила Андрею Дмитриевичу рукопись сборника, в том же 1981 г. А. Бабенышев опубликовал его в США.

По возвращении из Франции я с дочерью уехала в экспедицию. В нашем саду летом жить было уже практически нельзя — рядом выросли корпуса нового Строгино, в том числе огромное общежитие для «лимитчиков». Молодые ребята, оторванные от своих семей, одинокие в чужом городе, находили себе приют на наших участках: ночевали в домах (замок мама сняла, чтобы не ломали дверь), собирали урожай. Жители похозяйственней выкапывали кусты и деревья для своих дач. На ближайших к забору участках уже заработали бульдозеры. Софья Васильевна только повторяла: «Хорошо, что Наточка не дожила до этого…» Она все лето в Москве и интенсивно работает, хотя это кажется уже невозможным: в августе арестовывают Ивана Ковалева. У мамы еще хватает юмора: «И вот вам результат — трое негритят», — цитирует она смешную песенку нашего детства. И трое оставшихся на свободе членов Московской Хельсинкской группы выпускают очередной документ: об Анатолии Марченко (арестованном еще в марте), которому дают дикий срок — десять лет лагерей плюс пять лет ссылки.

В сентябре у мамы снова обыск — за ней приезжают на Удальцова, везут в Строгино, быстро понимают, что там искать нечего, и едут на улицу Воровского, где добирают остатки: все письма от заключенных. В тот же день проводится обыск у Гули Романовой.

В ноябре Андрей Дмитриевич объявляет первую голодовку. Софья Васильевна, услышав об его намерении, умоляет Елену Георгиевну отговорить мужа. «Вы плохо знаете Андрея, — отвечает та. — Никто не может его отговорить, если он решил что-нибудь. Все, что я могу, — это присоединиться к нему». И она присоединилась. Софья Васильевна голодовок никогда не одобряла, хотя отдавала должное мужеству голодающих. Она очень переживала за Сахаровых, говорила: «Подношу кусок ко рту — и думаю, как же им сейчас тяжело».

22 декабря вышел Хельсинкский документ 190: «О преследованиях русского общественного фонда помощи политзаключенным». А через два дня — двойной обыск: и у меня, и у мамы. Проводила его Московская прокуратура уже по делу самой Софьи Васильевны. Незадолго до этого прокуратура проводила обыск в нашем же подъезде, этажом ниже, у Петра Егидеса и Тамары Самсоновой, по делу о журнале «Поиски». На лестнице слышались крики: «Фашисты! Что вы делаете!» После их ухода в квартире был полный разгром — все вытащено, расшвырено: они вспороли большого синего слона, любимца маленькой внучки, чтобы посмотреть, не спрятано ли в нем чего-нибудь; скидывали с антресолей на пол научные рукописи хозяев (их так и не защищенные докторские диссертации по философии). У меня в квартире обыск провели очень аккуратно, так же, как и у мамы. Мама шутила: «Стало даже чище — они всю пыль стерли и оставшиеся бумажки ровными стопочками сложили». Я тоже старалась вести себя спокойно — возмутилась только, когда они стиральную машину хотели осмотреть. Сказала им, что все рукописи и книги на полках, а в стиральную машину лазать нечего и на антресоли тоже — там только спортивное снаряжение. Послушались, не полезли.

Обыска на улице Удальцова мы не ожидали. Около восьми утра — мама еще спала, а я помогала Гале собираться в школу — в квартиру (дверь, как обычно, была незапертой) вошли несколько мужчин. Мама оделась; половина из пришедших, во главе с хорошо знакомым Софье Васильевне следователем городской прокуратуры Ю. А. Воробьевым, увезли ее проводить обыск на Воровского, а следователь Титов с двумя понятыми занялись моей квартирой. Как скоро стало очевидно, следователь и «понятые» были очень близко знакомы — разговаривали на «ты», обсуждали какие-то свои проблемы. Дамочка-понятая стала ко мне вплотную и не отходила ни на шаг — и в кухню за мной, и в туалет. Галя смотрела на все это с ужасом: она уже знала о распоротом слоне своей подружки Насти и очень испугалась за свои игрушки. Кое-как выпроводив ее в школу, я попросила: «Начните, пожалуйста, с комнаты девочки, чтобы к ее возвращению из школы все было кончено и она не видела, как роются в ее вещах». Они выполнили мою просьбу, тщательно все осмотрели, но оставили игрушки (и все остальное) в полном порядке. А я мучительно думала, что делать дальше. Ничего особенного в квартире не было — мама все Хельсинкские материалы держала на Воровского. Но «самиздатом» во второй комнате были заполнены две полки — у мамы к тому времени все уже позабирали, а у меня кое-что осталось (хранила для детей), и очень жалко было, что все это пропадет. Вспомнила детскую книжку, из тех которыми нас пичкали в начальной школе, про обыск у Владимира Ильича и на всякий случай проводила следователя в третью комнату — кабинет моего мужа. Этот кабинет со времени его гибели оставался почти в нетронутом виде, и там не было абсолютно ничего интересного для следователя, только большая научная библиотека, рукописи по теоретической физике да художественная литература.

И тут мне помогли неожиданно ворвавшиеся в так и не запертую входную дверь мои внуки Руся и Кузя — четырех и трех лет от роду. Они жили на той же площадке. Моя невестка, не подозревавшая, что идет обыск, поехала с новорожденным третьим сыном к своей матери, а старших, как всегда, отправила «к Соне». Свою дверь она захлопнула и уехала на лифте, поэтому девать детей было уже некуда. Ребята были очень бойкие, вернее, буйные, они тут же облепили незнакомую «тетю», начали к ней приставать: «Почитай нам, поиграй с нами». Поддавшись их напору, дамочка уселась с ними в средней комнате (за мной она к этому времени ходить уже перестала). Хватило ее минут на тридцать, после чего она попросила меня их утихомирить и пошла в кабинет к своим коллегам, которые мучались с содержанием огромного, во всю стену до потолка, книжного шкафа. И даже дверь за собой плотно закрыла, чтобы не так сильно мешали крики и визги детей. А я осталась играть с мальчишками и прикидывать, куда девать «самиздат», — уж очень обидно было все отдавать. Вспомнила другую книжку своего детства — про Таню-революционерку, которая, увидев из окна приближающегося жандарма, бросила типографский шрифт отца в кувшин с молоком.

Дамочка несколько раз заходила, просила, чтобы дети вели себя потише, а потом велела освободить эту комнату для осмотра (в комнате на полу уже лото было развернуто, игрушки разбросаны — типичный детский разгром). «Они» к тому времени видно поняли, что ничего для них интересного в доме нет, начали звонить по телефону, что-то обсуждать. А я схватила большую сумку и стала в нее с «самиздатовских» полок все подряд кидать. Сверху прикрыла каким-то зайцем или мишкой, отнесла в Галину комнату и вывалила все за пианино. Потом вернулась, загрузила в сумку почти все оставшееся, взяла за руки мальчишек — и опять все за пианино вместе с сумкой засунула. Ну, конечно, кое-что спрятать не успела. В основном переплетенные Димой — отцом Руси и Кузи — стихи: ксерокопию стихов Гумилева, перепечатки Хармса, Цветаевой, Горбаневской, какие-то малопристойные частушки про Брежнева. Следователь начал радостно все это хватать и запихивать в мешок. Попыталась я возражать: «Ну как же Гумилев мог в 1913 г. порочить наш советский строй? Почему вы его стихи у меня забираете?» — «А это перепечатка с зарубежного издания. Через кого вы из-за границы книги получаете?» Забрали еще две пишущие машинки, все до одной записные книжки — мои и мужа, письма моего отца на французском языке. Когда они ушли, я стала ревизовать — что же за пианино уцелело. Там оказались и Солженицын, и Евгения Гинзбург, и Авторханов, и Зиновьев, и несколько номеров «Хроники», и многое другое, о чем я даже не помнила (в точности, как любила повторять Софья Васильевна, когда какая-нибудь книжка или бумажка терялись: «Ничего, при обыске найдется»).

Мама не осудила меня за эти «игры», хотя мое поведение было совсем не в ее стиле: она предпочитала открытость действий и никогда не пыталась при обысках «хитрить». Смеялись мы с ней до слез, когда я ей рассказывала про участие в обыске ее правнуков. Особенно она радовалась, что за пианино спасся первый том романа «В круге первом», напечатанный на машинке, с автографом: «Софье Васильевне Каллистратовой и Дине Исааковне Каминской, восхищаясь их мужеством и чувством времени». Второй том — с точно такой же надписью — был отдан Каминской, так как двух экземпляров, для обеих, у Александра Исаевича в то время не было. Так же был спасен и том «Августа четырнадцатого», прекрасно «изданный» (в четырех экземплярах) и подаренный маме Сергеем Александровичем Тиме, с богатыми иллюстрациями, перефотографированными им из газет и журналов времен первой мировой войны.

Под следствием

Но вообще-то было не до смеха. Галя стала пугаться при каждом звонке в дверь, боялась спать одна в комнате. А главное — начались изнурительные допросы Софьи Васильевны в прокуратуре, уже по ее собственному делу 49129/65-81. Меня мама отказывалась брать в «сопровождающие». На Лубянку ее возил на такси до своего ареста Ваня Ковалев, а в прокуратуру в основном Евгения Эммануиловна Печуро. Как-то раз допрос совпал с обыском у Евгении Эммануиловны. Тогда маму повез Федор Федорович Кизелов, который после ареста Леонарда Терновского отчасти заменил его, опекая Софью Васильевну при поездках на улицу Воровского. Иногда ее сопровождала Людмила Терновская.

Конечно, эти допросы, а их было пять или шесть, были очень тяжелы для Софьи Васильевны. Продолжались они порой по четыре-пять часов, а ведь ей было уже семьдесят четыре года. Возвратившись домой, она долго отлеживалась, а потом подробно и в весьма юмористических тонах рассказывала, как проходил допрос. Наверное, она старалась нас успокоить. По ее словам, обращались с ней в прокуратуре всегда очень вежливо и даже предупредительно. Помогали снять пальто, говорили: «Софья Васильевна, садитесь, пожалуйста. Вам из форточки не дует?» и т. п. А потом начинали предъявлять стандартные штампованные обвинения в «клеветнических измышлениях», «передаче антисоветской литературы за границу», в «пособничестве ЦРУ».

Софья Васильевна всегда твердо соблюдала три заповеди (часто их повторяла, давая юридические советы): «Ничего не бойся. Ни в каком виде не сотрудничай. Не говори неправды». Она объясняла: «Если будете врать, то (кроме того, что это просто неприятно) они все равно на чем-нибудь поймают, они ведь профессионалы». А говорить правду, особенно когда речь шла не только о ней самой, называть чьи-нибудь имена, она, конечно, не могла. Поэтому она неуклонно выдерживала единственную возможную для нее линию поведения: «Никаких показаний я давать не буду». Следователь задавал ей очередной вопрос, и она спокойно и четко отвечала: «На этот вопрос я отвечать отказываюсь». Но вопросы она все слушала очень внимательно, ведь по ним можно было судить и о том, насколько хорошо следователь осведомлен о деятельности ее и друзей, о намерениях следствия. «Не под протокол» она довольно свободно разговаривала, но в дискуссии никогда не углублялась. Когда следователь пытался обсуждать с ней какие-нибудь философские вопросы, она вполне доброжелательно отвечала: «Приходите ко мне домой, я вас напою чаем, и мы об этом побеседуем, а сюда вы меня вызвали на допрос, так давайте вести допрос». Однажды Воробьев попытался увещевать ее: «Софья Васильевна, ну почему вы отказываетесь отвечать на совершенно очевидные вопросы? Ну вот если я вас спрошу, были ли вы знакомы с римским императором, вы же можете мне сказать, что не были знакомы?» Она рассмеялась: «Конечно, я не была с ним знакома, но если вы мне зададите этот вопрос «под протокол», то я вам отвечу: «На этот вопрос я отвечать отказываюсь»».

Был ли у нее страх перед арестом, тогда вполне реальным? Наверное, был. Но ни передо мной, ни перед другими она никогда его не проявляла. Помню только один ее разговор со мной на эту тему: «Ну, посадить они меня — не посадят, но сослать могут далеко. Жить, конечно, везде можно, только вот без теплого туалета будет трудновато… И тебя срывать с работы не хочется». Во всяком случае, работала она по-прежнему. 18 января 1982 г. она вместе с М. Подъяпольской, Б. Альтшулером, Г. Владимовым и Ю. Шихановичем пишет открытое обращение к Президенту АН СССР Александрову о тяжелом состоянии здоровья Сахарова и о необходимости защиты его прав Президиумом Академии наук. После каждого допроса Софья Васильевна передает свои записи в «Хронику текущих событий». Информация о том, что ей грозит арест, начинает широко распространяться. В конце февраля появляется открытое письмо Сахарова в ее защиту. Публикуются протестующие статьи в «Русской мысли» и в «Новом русском слове», сообщают об этом и «радиоголоса».

Может быть, благодаря огласке власти не захотели доводить дело до суда: следователь вдруг предложил Софье Васильевне написать просьбу о приостановлении дела по состоянию здоровья и приложить соответствующие справки. Она отказалась, хотя здоровье было — хуже некуда. В конце апреля 1982 г. она снова на полтора месяца попадает в больницу, на этот раз кладут ее к Имме Софиевой, снова с тяжелой двусторонней пневмонией. Летом, несмотря на подписку о невыезде, она решается ехать со мной и с Галей под Звенигород. Следователю она отправляет по почте заявление с адресом, по которому ее можно найти. Лето прошло спокойно, за исключением того, что я взялась за восстановление на новом садовом участке вывезенного из Строгино дома и все время моталась из Звенигорода на 63-й километр Казанской дороги, оставляя маму с Галкой и очень волнуясь за обеих. Вопрос о том, брать или не брать вместо Строгино новый участок, решался в семье долго. Сыновьям моим — бродягам по характеру (они своих детей чуть ли не с грудного возраста таскали по лесам и речкам, и дом им вполне заменяла палатка) было не до участка. Мама меня жалела, но в конце концов сказала: «Надо брать. Мы же тебе дом построили, и тебе надо детям что-то оставить…» Я надеялась, что мама еще сумеет там пожить, что цветы посадим… Но Софья Васильевна побывала на «шестьдесят третьем» всего два раза. Жить так далеко от Москвы без телефона и удобного транспорта ей было уже не под силу, да и благоустроить там все до конца я не сумела.

В начале сентября 1982 г. Софью Васильевну вызвали в городскую прокуратуру и предъявили обвинение по статье 190-1. 10 сентября она поехала туда снова — выполнять 201-ю статью (т. е. заканчивать предварительное следствие): вместе с адвокатом знакомиться с делом, свидетельствуя об этом своей подписью. Однако Воробьев, извинившись, сказал, что окончание следствия откладывается на пару недель. Далее должен был следовать суд. Разгром Московской Хельсинкской группы был завершен (с Украинской и другими республиканскими группами к этому времени тоже расправились). И все-таки выпуск последнего, 191-го, Документа о самороспуске группы был для Софьи Васильевны очень трудным решением. Она понимала, что привлечение новых людей (а готовые на этот шаг были) невозможно, так как они были бы обречены на арест на следующий же день после объявления о вступлении в группу. Но тем не менее добровольное признание готовности «сложить оружие», да еще в тот момент, когда ей грозил суд, казалось ей отступлением. Она несколько раз вслух размышляла о всех «за» и «против». Но никакая работа уже была невозможна. И оставшиеся члены группы, обеспокоенные прежде всего ее, а не своей судьбой, уговорили ее «хлопнуть дверью», публично объявив о роспуске группы. Сомнения Софьи Васильевны были обоснованны: по-видимому, властям именно это и было нужно, так как в начале октября ей сообщили о приостановке ее дела «по состоянию здоровья», хотя ответы на запросы в районную поликлинику о ее здоровье (об этом мы узнали от участкового врача) были в прокуратуре еще весной.

Полностью подавить инакомыслие в стране было, конечно, невозможно, но справиться с открытыми выступлениями правозащитников КГБ сумело. Практически все «легализовавшиеся» группы были уничтожены, даже Фонд помощи политзаключенным (он продолжал действовать анонимно). Перестала выходить «Хроника текущих событий», а затем заменивший ее «Бюллетень В». Информация о правозащитниках появлялась в основном за рубежом, например, в журнале «Вести из СССР», выходившем в Мюнхене. Смерть Брежнева ничего не изменила. Приход к власти Андропова (а затем и Черненко) не сулил никаких надежд. Объявленная в декабре 1982 г. амнистия в честь 60-летия СССР не касалась статей, по которым были осуждены узники совести. Тех, у кого кончались сроки, но кто явно не желал «перевоспитываться», в 1982–1983 гг., не выпуская из лагерей, вновь судили и давали им новые сроки. Открытое противостояние продолжал по существу только Сахаров, но с мая 1984 г., после ссылки в Горький Елены Георгиевны, они оказались полностью отрезанными от мира.

На семидесятипятилетний юбилей у Софьи Васильевны было больше писем и телеграмм, чем гостей. Поздравления были из Горького, Ташкента, Джезказгана, Чувашии, Потьмы, из Читинской, Кокчетавской, Томской, Омской, Пермской областей, из Хабаровского края, Якутской АССР. Вместо названий улиц на большинстве обратных адресов — номера «учреждений». Вся география ГУЛАГа. И еще — от близких друзей из Америки, Франции, Германии. Были теплые, поддерживающие телеграммы и из Москвы: «Поздравляю доблестную защитницу беззащитных со славным юбилеем. Будьте спокойны и радостны, ничто не пропадает. Чуковская». Мама помогала своими советами Лидии Корнеевне в деле о выселении ее с дачи в Переделкино, где ее силами был организован музей К. И. Чуковского, и любила рассказывать о начале их знакомства. Она принесла Лидии Корнеевне «на подпись» какое-то открытое письмо.

— Я это подписывать не буду, — сказала Лидия Корнеевна.

— Почему? — удивилась мама.

— Потому что письмо неграмотно написано: «Изменить меру пресечения». Пресечения чего? Кто это написал?

— Я, — призналась мама. — Но это же юридический термин!

Софья Васильевна занимается хозяйством, пестует внучку и правнуков, по-прежнему охотно консультирует, ведет переписку с заключенными — и друзьями и незнакомыми, узнавшими ее адрес в лагерях. Она теперь почти не ездит на улицу Воровского — там поселяется старший внук. На Удальцова частые гости Евгения Эммануиловна Печуро, Раиса Борисовна Лерт и ее приятельница, филолог Елена Марковна Евнина. Семья Самсоновых-Егидесов эмигрировала, но в нашем же подъезде обнаруживается еще одна очень близкая по духу семья — Томашпольские-Степановы. Практически это весь круг ее общения. Власти довольны, считают, что семидесятисемилетняя «старуха» уже перестала быть «общественно опасным лицом», и в августе 1984 г. прокуратура прекращает ее дело. Но узнала она об этом лишь спустя четыре года.

Весной 1983 г. умер старший брат Софьи Васильевны. Она осталась главой большого семейного клана: дочка, племянница, трое внуков (и две невестки, которые очень любят ее), пятеро правнуков. Как-то раз она прикидывала: «Если мне суждено жить, как Феде, до восьмидесяти, значит до 1987 г.; если, как Нате, до восьмидесяти двух, — то до 1989-го…» Летом я с Галей уехала в экспедицию, Софья Васильевна жила во Фрязино, у Нины Некипеловой, так как одна она уже оставаться не могла: участились сердечные приступы. Федора Федоровича Кизелова, который последнее время много помогал ей, в Москве не было. Он — в «бегах»: случайно узнав о предстоящем аресте, сел на поезд и уехал на восток. Зато, правда, вернулись из лагерей некоторые друзья. В апреле вернулся Терновский, затем Иосиф Дядькин, Слава Бахмин, Илья Бурмистрович, Семен Глузман, Саша Подрабинек. Но это только малая часть; остальные — кто в лагерях, кто в ссылках. Вернувшиеся — за «101-м километром», в Москве бывают редко.

В 1984 г. мама снова в клинике «у Недоступа» — с тяжелейшим приступом желчно-каменной болезни. Двенадцать дней она почти не вставала с постели, лежала с капельницей. Ее готовили к операции, перевели в хирургическое отделение, где не было абсолютно никакой возможности курить. Пробыла она там недолго (операцию делать не решились из-за плохого сердца), но когда я пришла в терапию, куда ее снова перевели, то вдруг услышала: «Я никогда не думала, что смогу бросить курить. А тут три дня не курила — и ничего, жива. Вот и решила: раз три дня могу без папирос, значит и дольше могу». И с тех пор она ни разу не закурила, — тут ее воля проявилась совершенно железно. Хотя потом иногда говорила: «Удивительно, уже два года (потом — уже три года) не курю и не думаю вовсе об этом, но вдруг — после завтрака, после кофе, так хочется закурить, совершенно безумно хочется — вот я прямо чувствую, как в руках папиросу разминаю». Но, по-видимому, то, что она умерла от рака легких, все-таки было результатом этого пятидесятилетнего курения. Курила она всегда, — до сих пор помню ее самокрутки из махорки во время войны, а потом вечный «Беломор», больше пачки в день, — и в больницах, и при воспалениях легких. Я просила ее бросить, врачи вели с ней разговоры на эту тему, но она всегда отвергала их наотмашь: «Курила и курить буду, ничего. Не уговаривайте», — и ни разу не пыталась бросить. Хотя очень огорчалась, когда я, а потом и старший внук закурили.

К Новому, 1985 г. Софья Васильевна пишет список для поздравлений: Великанова, Гершуни, Корягин, Ланда, Орлов, Осипова, Некипелов, Лавут, В январе 1985 г. Андрей Дмитриевич отправил Софье Васильевне письмо с единственной возможной оказией — адвокатом Елены Георгиевны. Привожу текст письма полностью:

«Дорогая Софья Васильевна!

Я начну сразу с большой просьбы. Я решил 26 марта (зачеркнуто) 16 апреля возобновить голодовку с требованием предоставить Люсе возможность поездки за рубеж для лечения (вероятно — операций на сердце и на глазе) и для встречи с Руфью Григорьевной, детьми и внуками. Я прошу Вас в этот день попытаться организовать сообщение о начале голодовки иностранным корреспондентам (желательно в несколько агентств) — либо лично Вами, либо (если Вы, как это было до сих пор, не общаетесь с инкорами) — через кого-либо, кому Вы можете доверить это дело; мне трудно с определенностью назвать фамилию, я плохо знаю положение в Москве и положение людей, я думал в этой связи об Инне Мейман, об Ире Кристи, о Боре Биргере (зачеркнуто). До 13–16 апреля никто не должен знать о моем намерении — иначе ГБ примет свои контрмеры.

Коротко о наших делах. Люсино здоровье много хуже, чем в прошлом году. Чаще и тяжелее приступы стенокардии (каждый раз кажется, что данный приступ самый тяжелый). Приступы происходят с интервалом то около недели, то чаще и длятся от нескольких часов до суток. А небольшие приступы, снимаемые нитроглицерином, — почти каждый день. Сустак форте, нитросорбит ежедневно. Плохо и с глазами. С марта она не была у окулиста (да и чем он может помочь). Субъективно — прогрессирующее сужение поля зрения. Раз в месяц она должна являться на отметку в РОВД. Поликлиника (без обследования!) дала справку, что она «способна к самостоятельному передвижению», т. е. санкционировала привод при неявке при любом морозе и ветре и при любых приступах в день отметки. А у Люси немедленно приступы стенокардии при каждом выходе при небольшом морозе и ветре, и глаза болят. Люсе предъявлено выходящее за пределы ИТК для ссыльных требование не выходить из дома после 8 вечера. Мы живем в беспрецедентной изоляции. Все контакты прерываются, все приезды кого-либо к нам исключены. Число окружающих нас гебистов неисчислимо. Даже по ночам регулярно под окнами дежурит машина с включенным мотором. Хуже всего — отсутствие нормальной почтовой и телеграфной связи. Значительное число наших писем и писем к нам не доходит. Уведомление о вручении мы часто не получаем или — есть один несомненный случай — получаем ложные уведомления. А друзья обижаются, что мы не отвечаем на их вопросы (еще они не учитывают, что все адреса и номера телефонов отобраны при обыске, приходится восстанавливать заново). Из США доходят только открытки от Руфи Григорьевны (и то, возможно, не все).

Одна из проблем Люсиного здоровья — вредность для сердца ее глазного лекарства, вредность для глаз нитропрепаратов, без которых она не может прожить ни одного дня. Это — порочный круг. Время работает не на нас, оно работает против Люсиного здоровья. Бездействие — губительно. Именно поэтому я считаю необходимой голодовку, при всем ужасе этого решения, опасности для меня и для Люси, еще большей, чем для меня. Я не вижу иного выхода.

Софья Васильевна, мы оба желаем Вам всего лучшего. Мы любим и помним Вас. Будьте здоровы.

11 января 1985. Ваш А. С.

Я прилагаю в письме «Обращение» в связи с объявлением голодовки. Может, его удастся передать инкорам (через тех же людей, которые возьмут на себя сообщение инкорам о голодовке)?

Дата начала голодовки изменена мною: 16 апреля 1985 правильно.

Я обратился к Боре Биргеру с просьбой сообщить о голодовке. Но это совсем не заменяет того, с чем я обратился к Вам, т. к. он контактирует, насколько я знаю, только с дипломатами, а это не совсем то, что надо, не гарантирует гласности. И вообще, дублирование не мешает.

А.С.»

Но Софья Васильевна ничего об этом письме не знала, — адвокат Елены Георгиевны ей это письмо не передала и сказала, что у Сахарова все в порядке и он просил не поднимать никакого шума в связи с его молчанием. Мама обнаружила это письмо в нашем почтовом ящике, в незаклеенном конверте без адреса (только с инициалами «С.В.»), спустя почти год, уже после того, как Андрей Дмитриевич, пройдя во второй раз все круги ада в горьковской больнице, одержал победу и Елену Георгиевну выпустили для лечения. После долгого перерыва она вновь попала на улицу Чкалова, где, несмотря на очень плохое самочувствие, не могла не собрать друзей перед отъездом за границу. И только здесь стала известна вся правда. Маме Елена Георгиевна дала страшную фотографию, сделанную в Горьком в декабре 1985 г. сразу после выхода из голодовки: Андрей Дмитриевич выглядел на ней, как узник Освенцима, — его невозможно было узнать.

1985 г. для Софьи Васильевны был очень тяжелым. Вынужденное молчание было невыносимо. В начале года она опять — в третий раз — попадает в больницу с пневмонией. Теперь она не может выходить зимой на улицу: сразу начинается приступ стенокардии. Много читает (уже с лупой), просматривает все газеты, слушает радио. Внимательно вчитывается в речь Горбачева на апрельском пленуме 1985 г. — в ней какие-то новые нотки, такого признания наших трудностей и недостатков с этой трибуны мы еще не слышали. Но идет-то все по-прежнему («по-брежнему»). И в докладе к 40-й годовщине Победы под продолжительные аплодисменты чеканятся привычные фразы: «Советское общество сегодня — это общество высокоразвитой экономики… это общество постоянно растущего благосостояния народа… это общество высокой образованности и культуры народа… это общество подлинной, реальной демократии, уважения достоинства и прав граждан…» И далее: «Нужна бдительность к проискам тех, кто толкает мир к ядерной пропасти». Призыв к «ускорению» лишь удручает.

Летом Софья Васильевна снова под Звенигородом со мной и с четырехлетним младшим правнуком Митей — вся в заботах о нем, очень своеобразном ребенке, который все время убегает. Ей тяжело, но она не может допустить, чтобы «ребенок проводил лето в Москве» (старших правнуков отправили в лагерь). Это едва не кончилось трагически: утром она оставила Митьку на минуту без присмотра около дома, и он исчез. До обеда Софья Васильевна сама пыталась разыскать его, днем — я и все население научной станции. Потом позвонили в милицию. Приехал автобус с милиционерами и восьмью служебными овчарками «брать след ребенка» (рядом с домом — большой лес). Нашли его только в семь часов вечера, километрах в трех от нашей станции, за шоссе, за железной дорогой, около ЛТП. Он выглядел очень довольным и смело шагал в прямо противоположном от дома направлении. Софья Васильевна после этого лежала с тяжелейшим приступом. На следующий день я отвезла Митю в Москву к его родителям.

На звенигородской станции в одном с нами подъезде жили сотрудницы моего института: Татьяна Красильникова и Вита Белявская. Софья Васильевна очень подружилась с их семьями, они ее опекали, когда мне приходилось по работе выезжать в Москву. Я надеялась, что мама за август отдохнет от всех детей и немножко поправит здоровье. Но случилось несчастье. Как-то поздно вечером мы пили чай у Тани Красильниковой, и мама решила сходить к себе за вареньем (квартиры были рядом). На лестнице не было света, и ей под ноги в темноте подвернулась одна из «ничейных» собак, которых подкармливали жители подъезда. Софья Васильевна упала, пролетев целый марш лестницы. На страшный грохот и звон от разбитой банки я выскочила из квартиры и, увидев в свете открытой двери, что мама лежит на нижней площадке, закричала. Первое, что я от нее услышала, было: «Ну что ты голосишь, жива я, жива». Как потом оказалось, она не только сильно ушиблась, но еще и сломала оба плеча. Сбежались соседи, на одеяле подняли ее в квартиру. Сотрудник института Сергей Ломадзе вместе со своим сыном повез нас в Москву. Было уже два часа ночи, в связи с Фестивалем молодежи загородные машины не пускали, мы еле уговорили милиционера. Мама была в полузабытьи, а когда приходила в сознание, говорила что-нибудь утешительное и даже напевала тихонько: «Я ехала домой, и полная луна…» (была ясная ночь, и луна светила в окна машины). Потом Сергей мне сказал: «Я как услышал, что она напевает, понял: жить будет». Привезли ее в Институт Склифосовского, ждали до утра, пока ее положили, а на следующий день, в воскресенье, дежурный врач сказал мне: «Забирайте-ка лучше ее домой». Состояние у нее было очень тяжелое. Даже приподняться на кровати она не могла: малейшее движение рук причиняло страшную боль. Когда я увидела рентгеновский снимок, то ужаснулась — от обоих плечей было отколото по куску кости. Я не представляла себе, как это может срастись.

Весь август мы провели вдвоем на улице Удальцова. Она была совершенно беспомощна — ни сесть, ни одеться, ни ложку в руки взять. Но участковый врач Тамара Петровна Семенова, очень отзывчивый и добрый человек и опытный специалист, сказала, что руки надо упражнять, и показала комплекс упражнений. Как можно делать эти упражнения, сначала ни мама, ни я не понимали, — шевелить руками она не могла. И как же мама боролась! Постепенно, с моей поддержкой, начала ходить по квартире, приподнимать руки из висячего положения, прибавляя каждый день по одному-полтора сантиметра. Отдыхала, снова начинала упражняться. Иногда от боли теряла сознание. Болела и ушибленная грудь. Но ни одной жалобы за весь месяц я от нее не услышала, — все такая же доброжелательная улыбка, всегда ободряющие слова. Как это ни парадоксально, я теперь вспоминаю об этом августе как о счастливейшем месяце: первый раз в жизни мы были с мамой одни с утра до вечера, без всяких дел (и диссертация, и все прочее было отставлено), и говорили, говорили… Погода стояла прекрасная, в комнате было широко распахнуто окно и много солнца. А недели через две я начала выводить ее гулять — по пять минут, по десять, по полчаса. И произошло чудо: несмотря на преклонный мамин возраст кости срослись, хотя, конечно, некоторая скованность движений осталась.

Второе дыхание

И все-таки вокруг все постепенно менялось. 19 сентября 1985 г. я отвезла Софью Васильевну на улицу Воровского, куда в этот день друзья привыкли приходить без приглашения. Она сидела в кресле, а я стояла у дверей и предупреждала каждого входящего: «Только не обнимайте маму, у нее руки сломанные». И это было необходимо: с объятьями бросались к ней дорогие гости, с которыми она уже не чаяла увидеться, — и Сергей Ковалев, и Иосиф Дядькин, и Саша Подрабинек, и Таня Великанова, и Мальва Ланда, и Сергей Ходорович…

С начала января 1986 г. стали приходить письма от Андрея Дмитриевича, наполненные, как всегда, прежде всего беспокойством о Елене Георгиевне (Софья Васильевна всегда восхищалась их трогательной заботой друг о друге. Она говорила, что умение любить — это редкий талант и что Андрей Дмитриевич обладает этим талантом в полной мере). Вот одно из писем:

«5/1-1986 г.

Дорогая Софья Васильевна!

Простите, что долго не отвечал письмом. Хотел узнать что-либо определенное о Люсиной операции. Ну и обычная лень, и «недосуг». К сожалению, врачи, видимо, не решаются на операцию — слишком обширна зона поражения и инфаркт не свежий. С другой стороны, часть сердца в хорошем состоянии, т. е. сильно рисковать незачем. Окончательно узнаю через неделю. В общем, врачам видней. Главное, что Люся увидела своих! Стресс от разлуки — это, наверно, была главная причина инфаркта.

Победа была такой трудной для нас обоих — особенно для Люси, она перенесла 10 страшных месяцев изоляции, незнания и беспокойства за меня, физических и моральных мучений — и такой необходимой.

Мы действительно ничего не знали о Вас. Очень жаль, что Вы вдобавок ко всему упали. Желаю Вам и Вашим близким здоровья в Новом году, счастья!

Я сейчас живу мыслями о Люсе там и пытаюсь изучать статьи о суперструне (не знаю, говорит ли Вам что-нибудь это слово, но звучит оно хорошо, музыкально). Я, вроде Вас, 27 дек. упал (поскользнулся), ушиб спину в области легких. Неприятно, но терпимо. Пройдет в свое время… Быт меня не затрудняет — я умею и могу все делать сам, не спеша. Все необходимое есть. Настроение хорошее.

Аля и Катя Шихановичи прислали фото, на некоторых Вы рядом с Люсей, и на вид почти не изменились. Это меня радует и хочется пожелать Вам «держаться в седле» подольше. С Новым годом, с новым счастьем. Целую Вас. Андрей».

И мама «держалась в седле». Весной 1986 г. пятилетний Митя развел в кабинете под столиком с моими бумагами костер из спичек. Сухой столик и бумаги загорелись, пламя перекинулось на занавеску, загорелся диван. А рядом, на лоджии, спала его сестренка, двухмесячная Анечка. Дело было днем, и дома была только Софья Васильевна. Она в соседней комнате раскладывала пасьянс и ничего не чувствовала — из-за хронического гайморита у нее было сильно ослаблено обоняние. Слава Богу, что Митя не просто убежал на улицу, а все-таки подошел к ней и сказал: «Соня! В большой комнате кто-то спичку зажег…» И тут она увидела, что коридор полон дыма, а за ним виднеется пламя. Реакция ее была мгновенной: она налила в ванной полведра воды (полное донести не могла), прошла сквозь дым и выплеснула в самую середину огня, потом принесла вторые полведра, третьи и т. д. К счастью, минут через пятнадцать вернулась Митина мама и бросилась ей помогать. Когда приехали пожарные, которых вызвали соседи, увидевшие валивший из окна дым, пламя уже загасили. Вот так и было — по классике — «в горящую избу войдет». Вернувшись с работы, увидев прогоревший паркет, черные стены и потолок, остатки стола и груду пепла и ужаснувшись тому, что ей пришлось пережить, я спросила: «Почему же ты сразу не позвала на помощь?» — «Боялась, что пока докричусь, Анечка сгорит». В этом был весь характер Софьи Васильевны: мысль о себе — в последнюю очередь.

О гласности и правах человека еще не было слышно. Но Софья Васильевна уже не повторяла, как в начале 80-х (когда кто-нибудь предлагал устроить еще одну революцию): «Да поймите вы наконец, что советская власть нерушима! Нерушима!» Газеты становились интересней. В феврале, на XXVII съезде, впервые прозвучали слова о необходимости «глубокой перестройки хозяйственного механизма», Борис Ельцин уже заговорил о «порочных методах руководства, проявлениях благодушия, парадности, празднословия, стремлении руководителей к спокойной жизни». В мае Софья Васильевна получила письмо от Сахарова с известием о возвращении Елены Георгиевны из-за границы (а Софья Васильевна так боялась, что ее не впустят обратно). Самое удивительное, во что Софья Васильевна с трудом могла поверить, — отбывших наказание правозащитников начинают прописывать в Москве. Появляется надежда на досрочное освобождение тяжело больного Анатолия Марченко, который держит голодовку. Но вдруг — страшное известие о его смерти. И почти одновременно — 18 декабря — разнеслась весть, что у Сахаровых в Горьком включили телефон и что ему звонил Горбачев.

С возвращения Сахаровых в Москву началось новое время в жизни Софьи Васильевны и ее друзей. Она высоко оценила этот шаг Горбачева как реальное доказательство «нового мышления», не забывая об этом и тогда, когда некоторые действия Михаила Сергеевича стали вызывать у нее досаду и даже протест. В конце декабря, на второй день после приезда Сахаровых, я сопровождала маму на улицу Чкалова. Какая же это была радостная встреча! На легендарной «московской кухне», как в прежние годы, уместились все друзья, и никому не было тесно, а во входную дверь рвались с телекамерами «инкоры», которых Елене Георгиевне еле удавалось сдерживать. И Андрей Дмитриевич, заметно уставший после только что состоявшегося в Останкино его телеинтервью для США, так хорошо улыбался своим друзьям!

Сразу же возникли споры. Хотя многое менялось на глазах, сущность строя оставалась прежней — во главе всего по-прежнему стояла партия со всесильным ЦК, весь репрессивный аппарат был на месте, сотни политзаключенных еще оставались в лагерях. Что делать? Продолжать противостояние или пытаться использовать открывающиеся возможности для какой-то конструктивной работы? Софья Васильевна выбирает второе. Безупречное нравственное чутье позволяло ей идти на компромиссы, учитывающие реальную обстановку, никогда не переходя грань, отделяющую компромисс от беспринципности. Одно из самых насущных дел, по ее мнению, — добиваться освобождения заключенных и полной реабилитации всех невинно осужденных в 60-80-х гг. по политическим статьям. И она пишет от своего имени и от имени друзей и родственников аргументированные жалобы в Верховный суд по делам Ильи Габая, Сергея Ходоровича, активистов крымско-татарского движения. Берется она и за теоретические работы, задуманные более двадцати лет назад: «Адвокат в уголовном процессе» («Право на защиту»), «О порядке содержания граждан в местах предварительного заключения», «О смертной казни», начинает собирать материалы для проекта нового Исправительно-трудового кодекса. Положение в советских тюрьмах и лагерях ей хорошо знакомо. Но это огромная работа, требующая изучения правил и условий содержания заключенных в дореволюционной России, в других странах. Ей приносят из библиотеки книги и статьи по этой тематике. Не все из этого ей удалось довести до конца — не хватило ни сил, ни времени. Она по-прежнему брала на себя заботы о внуках и правнуках, а по вечерам слушала «голоса», которые наконец-то перестали глушить (и в том числе голос Люды Алексеевой, его незабываемый энергичный тембр был хорошо узнаваем даже из-за океана), и относилась ко всему происходящему в стране с огромным интересом: «Никогда не думала, что доведется дожить до такого, когда во всех газетах станут писать то, за что нас безжалостно сажали». Софья Васильевна с большим недоверием относится к утверждениям, на которые не скупятся в газетах весьма уважаемые люди, будто раньше они и не подозревали, что все так плохо, все верили и подумать даже не могли… Так, возмутила ее статья Чингиза Айтматова, напечатанная в «Известиях» в мае 1987 г. Я ее тогда подзадорила: «А ты напиши ему открытое письмо, — вдруг ответит!» Она села и написала, да как написала! Не ответил… В сентябре 1987 г. ей предлагают участвовать в Международном общественном семинаре по гуманитарным вопросам (проходившем тогда еще на частной квартире). И она наговаривает на пленку почти часовой доклад «Публичность и закрытость нормативных актов, регулирующих отношение личности и государства», но выступить лично она физически не в состоянии.

В октябре 1987 г. истек пятилетний срок, после которого, по закону, приостановленное дело должно быть прекращено. И Софья Васильевна написала серию жалоб в прокуратуру от своего имени и от моего, с требованием вернуть изъятое при обысках имущество. Большой надежды на возвращение не было известно, что «вещественные доказательства» предпочитали уничтожать. В записной книжке Софьи Васильевны до сих пор так и лежит копия ответа Михаилу Зотову на аналогичную жалобу:

«Министерство юстиции РСФСР 445036 гор. Тольятти Куйбышевский областной суд, ул. Ст. Разина, 10-198 413099 г. Куйбышев, гр. Зотову М. В. пл. Революции, 60 21.04.88 02–92/81

На Ваше письмо, поступившее из УКГБ по Куйбышевской области, сообщаю, что вещественные доказательства по Вашему делу: 2 фотоальбома, 18 томов рукописных и машинописных текстов, 194 фотопленки и кадров, 519 фотографий, 9 картин и 1 эскиз уничтожены комиссией УКГБ по акту от 10.08.81 года согласно определения областного суда.

Зам. Председателя Куйбышевского областного суда А. С. Бойко».

Но Софья Васильевна считала, что надо «приучать» прокуратуру к соблюдению законов, и продолжала жаловаться во все более высокие инстанции.

Лето 1988 г. она провела с Еленой Марковной Евниной в подмосковной деревне Растороповка, так как я не могла уехать из Москвы, потому что Галя поступала в университет. Мама плохо себя чувствовала, я уговаривала ее лечь в больницу, но она отказалась категорически. Теперь я думаю, что она лучше меня и лучше врачей понимала, насколько плохо обстоят дела с ее здоровьем, и хотела максимально использовать отпущенное ей время: ведь только теперь у нее появилась возможность донести до людей всю правду о правозащитном движении, оболганном нашей прессой. В августе из одного из ответов на свои жалобы она узнает, что ее дело было прекращено еще в 1984 г. ввиду того, что «она прекратила свою деятельность и перестала быть социально опасной», причем ей об этом постановлении не было сообщено. Она подает жалобу в Прокуратуру Союза с требованием либо «прекратить дело за отсутствием состава преступления», либо передать его в суд. И добивается своего.

Мне разрешают прийти в прокуратуру и переписать для нее от руки (прислать домой копию они почему-то не могут) новое постановление. У меня холодок пробегает по спине, когда я начинаю читать преамбулу, в которой переписано из обвинительного заключения: «…материалами дела доказано, что Каллистратова систематически занималась изготовлением и распространением» и т. д. Но в конце стояли нужные слова — «за отсутствием состава преступления». Производил этот текст уже не страшное, а комическое впечатление. Это постановление было важно для Софьи Васильевны прежде всего как прецедент, который помогал ей в борьбе за реабилитацию всех правозащитников, осужденных в 1960-1980-х гг.

Из всего отобранного при обысках ей согласились вернуть лишь пишущие машинки (все рукописи, книжки, фотографии, почта Андрея Дмитриевича вместе с чемоданом неизвестно где исчезли — Прокуратура кивала на ГБ, ГБ на Прокуратуру), но — «только лично». Пришлось мне везти маму на Новокузнецкую — в Московскую прокуратуру. Следователь, жалуясь на отсутствие помощников и тесноту, начал приносить в кабинет машинку за машинкой — штук пятнадцать, пыльные, в футлярах и без: «Я не знаю, какие Ваши, выбирайте сами». К некоторым машинкам были привязаны бирки: «Лернер», «Кизелов»… Там же неожиданно оказался портативный фотоувеличитель в футляре, на котором мы с мамой печатали карточки еще в 50-х гг. и о котором совершенно забыли. Но маминых машинок не было. «Ну так берите любые, какие Вам нравятся», предложил следователь, которому явно было лень тащить еще одну партию. Я и выбрала две «Эрики» — работающие и в приличных футлярах. Мама считала эту операцию незаконной, кроме того, ей хотелось получить свой любимый дореволюционный «Ундервуд», который ей так славно служил долгие годы. Следователь торопил: «Это все бесхозное, хозяева давно уехали, забирайте!» Пришлось взять. Мама вскоре подарила их внукам, которым они очень пригодились для работы, а сама печатала на моей, и печатала много. В конце декабря она закончила развернутые замечания на опубликованный проект «Основ уголовного законодательства СССР и союзных республик», где излагала давно выношенные мысли о вреде длительных сроков, недопустимости смертной казни, недопустимости расплывчатых формулировок «политических» статей.

С осени 1988 г. Софья Васильевна, что называется, с головой окунается в общественную жизнь. В ноябре ее приглашают в «Спасохауз» — на прием по случаю визита Парламентской комиссии США по безопасности и сотрудничеству в Европе. Она решает ехать — машину обещали прислать. Я в замешательстве — в чем ехать? Мама уже много лет не покупала себе одежды, дома носила красивый теплый халат, привезенный мною «из-за бугра», праздничным нарядом служил синий шерстяной сарафан, подаренный друзьями. Я помчалась в универмаг «Москва» — перемерила там все, что было, прикидывая на размер больше, и удача! Черное шерстяное платье за 100 рублей, — как специально для нее сшито. В этом строгом платье, с крупными янтарными бусами (единственной ее «драгоценностью») она выглядела очень красиво и величественно, выступая с трибуны.

А выступала она в эту зиму много раз. В январе 1989 г. ее приглашают на учредительное собрание Московского отделения общества «Мемориал», выбирают делегатом Всесоюзной учредительной конференции «Мемориала». В январе же она становится членом клуба «Московская трибуна», затем Майя Уздина привлекает ее к работе в клубе «Трибуна общественного мнения у Никитских ворот». В феврале познакомившаяся с ней на приеме в «Спасохаузе» сопредседатель советско-американского фонда «Культурная инициатива» (Фонда Сороса) А. Буис предлагает ей стать членом правовой комиссии этого фонда. Ей уже восемьдесят один год, но во всех этих обществах и клубах она отнюдь не играет роль «свадебного генерала», а работает в полную силу. 29 января она выступает на конференции «Мемориала», через несколько дней доказывает на «Московской трибуне» необходимость участия в работе клуба юристов и привлекает в клуб двух квалифицированных адвокатов — Б. АЗолотухина и Н. А. Монахова. В Фонде Сороса вместе с Золотухиным разрабатывает проект по созданию адвокатской группы для осуществления мер по реабилитации жертв репрессий 60-х-80-х гг. и возмещения им материального ущерба. Одновременно она готовит от имени Правовой комиссии Фонда Сороса методические указания по работе с письмами трудящихся. Этот далеко не формальный документ хочется привести целиком, как образец ее подхода к любому делу:

«Каллистратова Софья Васильевна телефон 131-63-97

Если Комиссия по правовой культуре Фонда «Культурная Инициатива» будет финансировать работу с письмами трудящихся Комиссии Ф. Бурлацкого, то предлагаю передать этой Комиссии наш проект методических указаний по работе с письмами:

1. В Комиссию по правам человека, как правило, обращаются люди, либо не верящие в возможность разрешения их наболевших вопросов официальными инстанциями, либо уже прошедшие многие инстанции и отчаявшиеся, потерявшие надежду получить разрешение конфликта. Поэтому решительно невозможно в работе с письмами ограничиться только рассылкой писем в соответствующие официальные инстанции и стандартным извещением автора письма о том, куда его письмо отправлено.

2. Необходимо заключить договор с одной из юридических консультаций МГКА на обслуживание Комиссии квалифицированным адвокатом, специально по работе с письмами. Этому адвокату поручить создать группу (преимущественно из молодых адвокатов, не имеющих достаточной практики) с включением в эту группу одного (а может быть, и двух) психиатров, с которыми (с психиатрами) Комиссия также должна заключить контракт.

В обязанности адвоката, на работу которого будет заключен договор с юрисконсультацией, вменить распределение писем между членами группы и контроль за исполнением.

3. Каждый автор письма должен получить индивидуально для него написанный ответ, составленный с учетом интеллектуального уровня и грамотности автора. Ответ должен быть завизирован исполнителем и адвокатом, обслуживающим группу, и подписан одним из руководящих работников Комиссии.

4. Все поступающие письма должны рассортировываться по следующим категориям:

а) Письма явно бредового характера, исходящие от психически больных людей и требующие не столько правовой, сколько врачебно-психиатрической помощи (к этой категории могут быть отнесены лишь письма, бредовый характер которых очевиден и не вызывает сомнений). Ответы на эти письма должны составляться психиатром с позиций психотерапии. Психиатру же надо предоставлять и право решать, надо ли от имени Комиссии обратиться к местным органам здравоохранения (районному психиатру) с просьбой об оказании автору письма соответствующей врачебной помощи.

б) Письма, содержащие просьбы о денежных пособиях. Как правило, эти письма обосновываются ссылками на конкретные нужды (вставка зубных протезов, поездка к родственникам, приобретение какого-либо оборудования или музыкального инструмента и т. д.).

Насколько я понимаю, ответ на такие письма, как правило, будет отрицательным, так как Комиссия не имеет своей целью выдачу денежных пособий нуждающимся. Отрицательный ответ должен быть изложен в безукоризненно вежливых и уважительных тонах.

в) Письма, содержащие чисто правовые вопросы, для разрешения которых достаточно знания закона и нет необходимости в проверке фактических обстоятельств. На такие письма надо отвечать в доходчивых выражениях, разъясняя соответствующий закон и, возможно, указывая, куда следует обратиться для разрешения возникшего (или могущего возникнуть) конфликта.

г) Письма-жалобы на допущенные кем-либо нарушения или на неправильные (по мнению автора письма) решения административных органов, решения, приговоры и определения судебных органов. Такие письма обычно нуждаются в получении дополнительных сведений от автора письма (путем дополнительной переписки) или проверки на месте (командировка), или изучения судебного гражданского либо уголовного дела с последующим обжалованием в порядке надзора (при наличии к тому оснований жалобу составляет и подает адвокат).

По таким письмам надо сообщать автору письма, кому поручена проверка его жалобы, и указывать адрес этого адвоката (консультации). В такого рода письмах необходимо упоминать, что если жалобщик не имеет возможности оплатить гонорар адвокату, то Комиссия берет на себя эту оплату.

5. Все поступающие письма должны регистрироваться и иметь номер для возможности определять повторные письма того же автора.

Форма и содержание ответов Комиссии определяется общими принципами работы Комиссии, а также стремлением к развитию правового сознания у авторов писем. Очень рекомендуется обращение к автору письма по имени-отчеству с добавлением эпитетов «дорогой» или «уважаемый». Рекомендуются и такие выражения, как: «Мы получили и внимательно прочли Ваше письмо»; «К сожалению, мы лишены возможности…» и т. д.

Максимальное стремление к избежанию стереотипных, формальных формулировок в ответах будет служить основанием для доверия авторов писем к Комиссии.

Из опыта работы с письмами (переписка А. Д. Сахарова) я знаю, что на деле категорически отрицательные ответы, но изложенные в соответствующем тоне, вызывали благодарность авторов жалоб, выраженную в повторных письмах.

2/11-89 г. С. Каллистратова».

Зимой и весной 1989 г. она делает два доклада на заседаниях клуба «Трибуна общественного мнения у Никитских ворот» — «О проекте основ уголовного законодательства» и «О правозащитном движении 60-80-х гг.». В те же месяцы она выступает с докладами в клубе МАИ — «О работе группы «Хельсинки»», и в клубе завода «Серп и молот» — на вечере памяти Ильи Габая. Она завела несколько толстых папок — по одной для каждой общественной организации, — в которых у нее такой же образцовый порядок, какой был в адвокатских досье. Зрение у нее сильно ухудшилось, и тезисы к своим выступлениям она писала крупными печатными буквами, по две-три фразы на страницу. Но тезисы были ей практически не нужны — ее ораторский талант по-прежнему был блистателен. Я, Дима, Галя часто сопровождали ее на выступления и встречи. И с каким восхищением слушали свою бабушку (и наблюдали, как ее слушает аудитория) внуки, привыкшие к тому, что она о них заботится, кормит их, что с нею можно немножко покапризничать.

Софью Васильевну невозможно было не слушать. Помню, Галич рассказывал, как он познакомился с Софьей Васильевной в какой-то компании: «Я думал, что эта старушка родственница хозяев. Но когда «старушка» заговорила…» У мамы был необычайно выразительный голос. Многие пытались определить его: низкий, хрипловатый, прокуренный… Но все это было совершенно несущественно. Главное было в другом. При безупречной дикции и некоторой даже замедленности речи (она никогда не «тараторила») этот голос был невероятно богат оттенками, разнообразен интонациями, акцентированием сущности произносимого. Соединение этой замедленности с энергичностью как-то завораживало. Она умела «держать паузу», умела самое короткое слово — «нет» — произнести десятью разными способами, каждый раз именно так, как было необходимо. В ее голосе не было никакого журчания, монотонности, каждое слово было обращено к слушателю и произнесено так, чтобы весь его смысл раскрылся в данном контексте. Ну а смысл у каждого ее слова был всегда. И при этом ее голос был абсолютно естествен, в нем не было ничего «актерского».

…На улицу Чкалова она больше не ездит. Андрей Дмитриевич иногда звонит ей:

— Софья Васильевна, мы сволочи.

— Кто сволочи???

— Мы с Люсей. Мы звоним вам, только когда надо проконсультироваться…

— Андрей Дмитриевич, я же все понимаю, мы же каждый вечер видим вас на экране. Какой у вас вопрос?..

В мае по предложению издателя журнала «Родина» Сергея Яковлева она пишет статью «Мы не молчали», в июне Наташа Геворкян уговаривает ее написать статью для «Московских новостей» — о политических процессах. Кроме этих дел на нее еще сыплются приглашения на концерты. Мы с Галей и старшими правнукам везем ее на концерт Юлика Кима (который тоже в эти годы переживает прекрасный подъем). И он поет, специально для нее, «Адвокатский вальс»… А потом она, стоя вместе со всем залом, со слезами на глазах слушает «Малый реквием», который Ким потрясающе исполняет вместе со своей дочкой Наташей. Потом возили ее в Зал Чайковского слушать премьеру «Реквиема» Вячеслава Артемова — и казалось, что по восприятию музыки она моложе всех нас. Только очень уж трудно было ей ждать, пока мы поймаем такси, чтобы вернуться домой (тогда это было непросто). Было видно, что она живет на пределе своих сил, но глаза ее были глазами счастливого человека.

16 июня, прямо на заседании «Московской трибуны» она внезапно потеряла сознание. Все перепугались, адвокат Андрей Макаров на руках вынес ее из зала Дома ученых, ее отвезли в больницу. Но ни о какой госпитализации она и слушать не захотела: «Все прошло, я прекрасно себя чувствую».

В начале июля Галя затевает ремонт на улице Удальцова. Ремонт действительно крайне необходим, тем более, после «митиного» пожара. Но Софья Васильевна не хочет и не может уезжать из Москвы — столько надо сделать! И мы перевозим ее на Воровского, в ее любимую синюю солнечную комнату с высоченным потолком, эркером, «Дачей старых большевиков» и репродукциями картин Модильяни и Ван Гога на стенах… В этой комнате Борис Кустов и проводит съемки эпизодов с участием Софьи Васильевны и Семена Глузмана для документального фильма Свердловской киностудии «Блаженны изгнанные».

В августе 1989 г. я все-таки вывезла маму под Звенигород, и здесь сказалось все напряжение последних месяцев. У нее появляется сильная одышка, мучительный кашель, она с трудом поднимается после прогулки на второй этаж и теперь соглашается, что надо лечиться. 10 сентября Саша Недоступ укладывает ее в знакомую двухместную палату с небольшим углублением на полу в коридоре перед входной дверью, которое всегда меня беспокоило — боялась, что мама там споткнется. Она меня успокаивала: «Я здесь с закрытыми глазами каждую выбоину знаю…». Я уезжаю в Друскининкай и получаю от нее из больницы бодрые письма — все в порядке, сделали все анализы, рака нет, просто старческая эмфизема легких.

Галя, остававшаяся в Москве, потом рассказывала мне об этом месяце. Дома непрерывно звонил телефон, каждые пять минут: «Как себя чувствует Софья Васильевна?» И всем, по ее указанию, Галя говорила одно и то же: «Не волнуйтесь, все хорошо. Приходить не надо». Несмотря на это в больницу каждый день приходило по 2–3 человека, а иногда и по 9-10. Приближалось 19 сентября. Софья Васильевна просила передать всем: «Поздравляйте по телефону и телеграммами!» Она боялась, что в больнице устроят «демонстрацию», — ей было неудобно перед врачами. И хотя многие послушались и не пришли, все равно в этот день палата была просто завалена цветами.

И только вернувшись, я поняла, насколько все плохо. Я забрала ее домой, но ей сразу же стало очень плохо, поднялась температура. 12 октября Римма празднует свой день рождения у нас, на Удальцова, — наш последний семейный праздник вместе с мамой. Софья Васильевна сидит во главе стола, вокруг внуки, невестки, правнуки…

А через неделю, обнаружив скопление жидкости в легком, Александр Викторович снова уложил ее в свое отделение. В конце октября ей еще удавалось скрывать от посетителей свое тяжелое состояние. Она с юмором рассказывает о том, как хирург огромным шприцом чуть не проткнул ей правое легкое вместо левого. Она пытается читать, но ей это уже очень трудно. Я вожу ее в кресле-каталке в холл — смотреть сеансы Кашпировского, над которым мы подсмеиваемся, но все-таки смотрим. Когда Софью Васильевну навещают друзья, она оживляется, обсуждает новости, но потом сникает. «Мир сужается, — задумчиво говорит она, — теперь я могу только разговаривать». Все отделение — врачи, сестры преисполнено симпатии и уважения к ней. От нее никто не слышал ни стона, ни жалобы. Как-то я вхожу к ней в палату, сестра пытается сделать ей укол в вену, — а вены-то плохие, одна неудача, вторая… У сестры из глаз капают слезы, а мама ее утешает: «Катенька, да не плачьте же, у вас такие красивые глаза! Попробуйте в другую руку, может, получится». 8 ноября она дает свое последнее интервью Наташе Геворкян — о Петре Григорьевиче Григоренко.

Александр Викторович сделал все, чтобы облегчить ее последние дни, перевел в отдельную палату, где я могла находиться с ней не только днем, но и ночью, организовал проводку кислородного шланга к кровати, чтобы ей не ждать каждый раз, пока я наполню очередную подушку. Само его появление каждый день в палате делало жизнь мамы светлее.

В конце ноября мне позвонил М. И. Коган — член правления только что созданного Союза адвокатов. Сказал, что собирается издавать сборник речей советских адвокатов на политических процессах, спрашивал, есть ли записи речей Софьи Васильевны. Мама очень оживилась, когда я ей об этом рассказала, стала вспоминать, что и у кого можно разыскать. Недели за две до смерти Софьи Васильевны зашел к ней священник Глеб Якунин, с которым ее связывали самые тяжелые годы правозащитного движения. Предлагал исповедаться. «Ну, еще рано», — сказала она. Да и в чем ей было исповедоваться? Вся ее жизнь была как на ладони, вся — для других.

Скончалась Софья Васильевна в полном сознании в час ночи 5 декабря 1989 г. Я помогала ей пересесть с кровати в кресло — лежа ей было очень трудно дышать. Она взглянула на меня, сказала: «Ну вот и все». И умерла.

М. И. Коган организовал гражданскую панихиду в Союзе адвокатов. Так она — уже после смерти — вернулась в свою коллегию.

Мама не была верующей, но не раз, всегда с усмешкой, говорила: «Отпевать меня будут со свечами». Отпевали ее в церкви Ильи Обыдена (в Обыденском переулке, около Кропоткинской), и все стояли со свечами, и гулко звучали голоса певчих под высоким куполом.

Похоронили Софью Васильевну Каллистратову на Востряковском кладбище в Москве.

Загрузка...