Ненавижу дефицит, в том числе и на магнитофонные кассеты. Ненавижу себя за то, что ему поддаюсь. Сколько дорогих мне голосов и нужных людям слов, не вошедших в публикуемые материалы, я стерла. Как бы я послушала сейчас снова голос Каллистратовой — с хрипотцой, прерывающийся кашлем. Мне нужны ее слова, мысли — для куража, для работы, для жизни, в которой может быть всякое, для того, чтобы не забыть, не отступить, не испугаться.
— Софья Васильевна, материал хороший, но надо кое-что доделать. Вот я к вам сейчас приеду и вместе его дотянем.
Я звонила ей прямо из «предбанника» главного редактора, который только что прочел ее первый для «Московских новостей» материал об адвокатах диссидентов. Это было лето 1989 г. Я боялась, что Каллистратова окажется «неподходняком». А главный вдруг:
— Хороший материал, так что дотяните его быстренько. Во-первых, мне здесь не хватает ее самой. Пусть пропустит весь текст через себя, через свою жизнь. Во-вторых, вот она пишет, что сталинщина уничтожила адвокатуру (он помолчал). Адвокатуру уничтожил 17-й год. Работай.
Я пришла к Каллистратовой в ее комнату на улице Воровского и рассказала о разговоре с главным. Софья Васильевна улыбнулась и кивнула: «В 1917-м наряду со многими другими институтами была временно распущена и коллегия адвокатов». Это будет одна из первых строк статьи Софьи Каллистратовой «Такое было тяжелое время» (Московские новости. 1989. 6 авг. 32).
Я вспоминала тихую и солнечную комнатку на улице Воровского, принадлежавшую одному из лучших адвокатов этой страны. Вспоминала, сидя на тридцатом этаже филадельфийского небоскреба за беседой с шефом в местной адвокатской конторе. Я потянулась за сигаретой, но оказалось, что «здесь не курят». Ну, а на другом этаже? Нет, потому что адвокатам, как выяснилось, принадлежал весь небоскреб. Одна из наиболее уважаемых, престижных и денежных профессий в мире. Мне вспомнилась немолодая женщина в очень скромной и очень московской комнате большой коммуналки. Женщина, чье имя ее подзащитные, друзья, коллеги сделали известным во всем мире. Адвоката, работавшую в условиях, немыслимых для адвокатов демократических стран. Вспомнила, как она, смеясь, рассказала: «Следователь, производивший у меня обыск, не понял символичности картины Киблицкого «Дача старых большевиков» (подарок генерала Григоренко), потому она и висит на своем месте. Остальное забрали и так до сих пор не вернули». Так и не вернули архивы, фотографии, магнитофонные ленты…
Это не вернули и тех не «вернули» — реабилитированы по диссидентским процессам единицы. На пресс-конференции на Лубянке я задала вопрос об архивах и реабилитации диссидентов. И получила незамедлительный ответ от тогдашнего шефа пресс-службы ГБ, а в прошлом сотрудника 5-го Управления, Карбаинова: «По законам того времени их судили и осудили правильно».
Неправда! И Каллистратова писала о том, как их судили и осуждали. И уже сто раз написано, что процессы были липовыми, что обвинению и судьям дела не было до весомости или невесомости доказательств, что суды штамповали приговоры по велению свыше. Советская Фемида — она зрячая и с обостренным слухом. Те, кто продолжает ссылаться на другое время и его законы, прекрасно знают, что ничья, ни одного диссидента вина не была доказана в полноценном, состязательном, открытом судебном следствии. Так что и те, паршивые, законы того времени не соблюдались. И реабилитация всех пострадавших, всех — живых и неживых — стоит поперек горла сотням и тысячам гэбистов, прокуроров, судей, вершивших грязные дела тогда и все еще занимающих вполне уютные кабинеты.
Боль Каллистратовой — и моя боль. В Нью-Йорке скончалась жена генерала Григоренко, остался их больной сын. Им некуда было (да и как?) вернуться. Каждый день я еду по Комсомольскому проспекту мимо их дома и прячу глаза. Стыдно.
Много лет прошло с той моей первой в нашей печати статьи о Григоренко. Точно помню, когда возникла мысль написать о нем. Первый материал Софьи Васильевны мы иллюстрировали фотографией, на которой она вместе с опальным генералом. Я проходила мимо стенда «Московских новостей» на Пушкинской площади и вдруг услышала голоса: «Кто такой Григоренко? Что это за генерал?» Позвонила Софье Васильевне. Она сказала: «Надо написать, Наташенька, о Петре Григорьевиче. Обязательно. Но на этот раз я хочу, чтобы это был ваш материал. Не относитесь так пренебрежительно к собственной подписи под статьей».
Шли месяцы. Я изучила толстенные мемуары генерала, встретилась с небезызвестным шефом психиатрического института им. Сербского Георгием Морозовым. Софья Васильевна к тому времени была уже в больнице. О том, чтобы делать материал, не могло быть и речи, я знала, что ей плохо. Как-то я напросилась вместе с дочерью Софьи Васильевны к ней в больницу. Марго и начала первый разговор о материале. Еще в метро. У нее с собой было адвокатское досье по делу Григоренко. Она тяжело произнесла:
— Вы должны сделать этот материал. Должны успеть… И маме это нужно.
Это был какой-то кошмар. Мне все время казалось, что я забыла Бога. Софье Васильевне было худо. Она не отнимала окровавленного платка от губ, прерывалась, сжимая зубы, когда боль становилась нестерпимой. Каждый раз, нажимая кнопку магнитофона, я переступала через что-то в себе. Это было в той же больнице, куда Григоренко пришел с ней прощаться перед отъездом в Америку — много лет назад.
— Я знала, что ему не дадут вернуться. Ему нельзя было уезжать. Указ о лишении его гражданства вышел 13 февраля 1978 г. Вы только все же проверьте дату.
Ничего не нужно было проверять. Каллистратова по памяти точно цитировала куски из дел, собственных речей, медицинских заключений. Слушая ее, я не верила… в неизбежность. И помню, как придя домой сказала: «Я опубликую статью и отвезу ей в больницу. Вот радость будет…»
Статья вышла 5 декабря 1989 г. Вся последняя полоса. ««Сумасшедший» генерал — штрихи к портрету Петра Григоренко». Я издалека увидела толпу людей перед стендом «Московских новостей» и уже знала, что они читают именно эту полосу. Протиснулась вплотную к витрине, обруганная со всех сторон. И с ужасом увидела опечатку, да еще набранную крупным шрифтом. Но радость не уходила: «Ну намылят шею на коллегии, — думала про себя, — зато потом помчусь в больницу».
В редакции меня встретили странным молчанием. «Неужели такой скандал?» изумилась в душе. Кто-то открыл дверь в комнату и тихонько так вступил. Не помню точно, кто, может быть, ведущий того номера. Я обернулась.
— Наташа, ты где была? Мы тебя всюду искали. Софья Васильевна… Ее уже нет.
А дальше словами не могу. Глазами могу, сердцем, жестом. Я так и не сжилась с этим страшным совпадением: ее статья (какая, к черту, моя, ее, конечно), такая выстраданная, долгожданная, и ее уход.
Словами скажет через несколько дней Сахаров. Он начнет свое слово на панихиде с этой статьи. И тогда я забьюсь тихо в угол в тесном, переполненном помещении Московской коллегии адвокатов и заплачу. Я оплакиваю мою потерю. Не просто удивительного, хрупкого, мужественного, умного, доброго человека. А моего близкого, близкую, дорогую…
Сахаров долго-долго стоял перед Софьей Васильевной. Очень бледный. Мне стало страшно.
Через 12 дней после номера со статьей о Григоренко мы делали траурный выпуск о Сахарове.
Фотография Софьи Васильевны с Григоренко каждый день у меня перед глазами в кабинете — для куража, для работы, для жизни, в которой может быть всякое, для того, чтобы не забыть, не отступить, не испугаться.