Л. Богораз Как мы добивались амнистии

Когда осенью 1986 г. почувствовалось, что в нашей стране готовятся или даже уже начались какие-то коренные перемены (для меня первой ласточкой-вестницей оказалась демонстрация фильма «Покаяние»), я поделилась своей мыслью о том, что, кажется, становится реальностью возможность всеобщей политической амнистии. Мыслью об обращении по этому поводу я поделилась с двумя людьми — Александром Подрабинеком и Софьей Васильевной Каллистратовой. Как я и ожидала, эта идея нашла у них самую горячую поддержку. Мы долго обсуждали текст нашего обращения в Президиум Верховного Совета СССР. Мы решили отправить его не только в Верховный Совет, но и многим людям — деятелям культуры, науки, имеющим известность, и тем, кого мы — не без оснований — числили в первых рядах нашего, хотя еще и не сформировавшегося, гражданского общества. Мы составили список таких людей. Ко многим из них мы адресовались лично, а остальным разослали призыв поддержать наше обращение, присоединившись к нему или предприняв то, что они сами сочтут нужным сделать в этом направлении.

Мы ждали отклика. Я заранее предполагала, что массовых ответов мы не получим. Всегда скептически настроенная Софья Васильевна предполагала еще худшие, просто нулевые результаты нашего призыва. Первым откликнулся Олег Васильевич Волков — он отправил Софье Васильевне большую статью о политических репрессиях. Софья Васильевна эту статью не получила. Две недели письмо путешествовало неведомо где. Олег Васильевич позвонил мне и возмущался: «Почему вы не получили моего ответа? Я его отправил Софье Васильевне дней десять назад?!» Его письмо пришло на другой же день после этого телефонного разговора.

Еще больше поразил и обрадовал нас отклик Юрия Норштейна. Однажды он пришел ко мне и сказал: «Я не умею писать такие обращения, но я очень хотел бы присоединить свои усилия к вашим. Позвольте присоединиться к вашему письму». Был еще устный отклик одной женщины — не буду ее называть. Она просила простить, что не включается в эту кампанию и не решается поставить свою подпись под нашим обращением: «Поймите меня, мои произведения много лет не печатались. И вот теперь, может быть, они будут напечатаны. Я боюсь спугнуть эту надежду — мне очень стыдно». Меньше всего Софья Васильевна склонна была осуждать такую, как и любую другую, человеческую слабость она, сама никогда, ничего и никого не боявшаяся. Мне хотелось бы надеяться, что я (как и многие другие) переняла у нее эту толерантность по отношению к другому человеку, готовность принять и понять другого таким, каков он есть. Нет, не всякое свойство она хотела понять и принять. Разумеется, не подлость, но также и не фанатизм, не жестокость. Софья Васильевна была настоящим русским интеллигентом: вот, оказывается, сохранились в наше жестокое время (как? каким образом сохранились?) наследники великой русской культуры, впитавшие ее гуманизм, ее сострадательность, ее бескорыстность и широту. Мне Софья Васильевна видится похожей на В. Г. Короленко — всегда готовая прийти на помощь тем, кто в ней нуждается. Не только я испытывала к ней дочерние чувства — как жаль, что я никогда не нашлась, как сказать ей это прямым текстом. Думаю, что ее это порадовало бы: ведь она очень тяготилась своей физической немощью — и еще более тем, что ситуация вынудила ее ограничить свою общественную активность. Это вынужденное формальное ограничение активности происходило вовсе не из чувства самосохранения, а напротив, из высокого сознания долга и ответственности по отношению к семье и к нам, ее друзьям. Ведь она понимала, что ни дочь, ни внуки, ни мы не можем допустить, чтобы ее, восьмидесятилетнюю, тяжело больную женщину судили — и ведь осудили бы! И отправили бы «всего лишь» в ссылку. Случись такое, — на какие крайние поступки решились бы мы все?! Так не себя, а нас оберегала она от грозящей беды. Но ведь то, о чем я сказала «общественная активность», было ограничено по видимости, формально: по существу до конца жизни Софья Васильевна оставалась нашим консультантом. Софья Васильевна, думаю, порадовалась бы теплым, искренним словом, потому, что она сама относилась к нам с материнской любовью и заботой — но, пожалуй, с материнской же требовательностью.

Так я хочу завершить историю нашего обращения о политической амнистии. Когда об этом узнали ее и мои друзья, — сколько помощников нашлось: одни перепечатывали текст обращения (ведь мы отправили не меньше восьмидесяти писем), другие находили нужные нам адреса, отправляли письма. Хочется думать, быть может, кто-то из тех, к кому мы обратились, предпринял собственное действие в этом же направлении, не уведомив об этом нас. А мы и не просили уведомить нас — пусть каждый ответит не нам, а собственной совести. Несмотря на неутешительный жизненный опыт ни она, ни я не потеряли веру в человеческую совесть…

Но вот наступил январь 1987 г. Небольшими группами стали освобождать политзаключенных. Вряд ли это было результатом нашего обращения. Вероятнее, что начало этого процесса ускорила голодовка (с требованием освобождения политзаключенных) и смерть в декабре 1986 г. Анатолия Марченко.

Но как было проведено это новое «мероприятие»!

Даже осознав, видимо, его необходимость и неизбежность, власти не захотели проявить — пусть не справедливость (справедливо бы реабилитировать тех, кто осужден по статьям 70, 100, 142, 227 УК РСФСР), но хотя бы образец милосердия: ведь амнистия — это всего лишь помилование, а не признание вчерашней ошибки или незаконности проводившихся ранее репрессий. Так нет же! У каждого политзаключенного вымогали индивидуальное прошение о помиловании — это было непременным условием освобождения.

«Встань все же напоследок на колени! Тогда, может быть, я тебя — ха! ха! и помилую», — как бы говорила власть своим недавним оппонентам. Некоторые политзаключенные воспринимали такое требование как еще одно унижение и отказывались писать что бы то ни было. Эти оставались в лагерях и тюрьмах.

Я понимала и внутренне разделяла их упорное сопротивление. Софья Васильевна — юрист и правозащитник — лучше, чем я, знала всю противозаконность и античеловечность и осудивших их прежде судов, и нового издевательства, но все же считала возможным передать им через родственников свой совет: «Пусть напишет хоть что-нибудь, ведь, похоже, довольно даже заявления в прачечную». Я спорила с ней, я считала, что каждый сделает трудный выбор сам, что авторитет Софья Васильевны — это тоже своего рода давление. Что касается меня — я, конечно, не вправе, не могу осудить тех, кто напишет просьбу о помиловании, но если кто-то не хочет делать этого, — я тоже не вправе советовать противоположное. Софья Васильевна говорила: «Нет, Лара, это не давление. Но нужно человеку облегчить выбор. Пусть он знает, что его поймут и не осудят друзья». Третий наш соавтор — Саша Подрабинек — был категоричен: кто написал хоть в какой-нибудь форме просьбу о помиловании, тот проявил недостойную слабость, с ним впредь он не будет иметь дело. Такая позиция Саши вызвала у Софьи Васильевны, я бы сказала, недоумение и сожаление. Она считала неуместными и мои старания быть логичной и последовательной, когда речь идет об освобождении человека из тюрьмы, из лагеря. Софье Васильевне куда ближе была добрая мудрость пушкинского Савельича: «Не упрямься! что тебе стоит? плюнь да поцелуй у злод… (тьфу!) поцелуй у него ручку».

Все-таки каждый из нас троих получил уникальный документ — тоже свидетельство о начале новой эпохи.

Загрузка...