Весной 1981 г. я пришел домой к Софье Васильевне рассказать о суде над моим отцом Г. О. Алтуняном. Процесс проходил в марте 1981 г. в Харьковском областном суде под председательством Чернухина. Отца обвинили по статье 62 УК УССР (соответствует статье 70 УК РСФСР) и приговорили к 7 годам лагерей строгого режима и 5 годам ссылки. Я хотел посоветоваться о кассационной жалобе. Дело у отца было явно липовое, обвинения глупыми, а следствие и суд допустили такое число нарушений, что грамотно составить кассационную жалобу мы считали необходимым: а вдруг когда-нибудь кто-нибудь обратит внимание на вопиющие нарушения норм… На официального адвоката Кораблева из харьковской коллегии мы не очень надеялись. Софья Васильевна особо интересовалась его позицией. Когда мы ей стали говорить, что адвокат вел себя вполне прилично, она сразу спросила: «Но он сформулировал, что обвиняемый невиновен?» — «Нет, так сказано не было». (Кораблев строил свою защиту на отрицании умысла свержения строя, то есть на сведении обвинения к статье 187 УК УССР, соответствующей статье 190 УК РСФСР, где наказание было до трех лет лагерей.) — «Ну, так и говорить не о чем». По ее мнению, адвокат не сделал того, что обязан был сделать.
Итак, я рассказывал о суде, она слушала, комментировала. Неточности моих формулировок мешали ей понять, есть ли нарушения. Тут я в свою очередь понял, что ее интерес не просто «сочувственный», что она хотела разобраться в деле. Отца моего, отсидевшего уже в 1969–1972 гг. по статье 187 УК УССР, она, конечно, знала. Как знали друг друга почти все участвовавшие в правозащитном движении, но желание помочь было вызвано не близким знакомством, а, скорее, глубоким уважением к правозащитникам, достойно прошедшим через следствие и суд, профессиональной потребностью защитить несправедливо обвиненного.
Я написал Софье Васильевне на листке бумаги (обычная предосторожность от подслушивания — мне, конечно, не хотелось, чтобы наша запись суда пропала при обыске), что у нас есть довольно полная запись хода судебного заседания: на прошедшие тогда в Харькове три процесса по статье 62 УК УССР (над отцом, Евгением Анцуповым и Анатолием Корягиным), хотя и неохотно, но пускали не только родственников, но и друзей. Поэтому у нас была возможность после каждого заседания суда восстановить его по памяти. Через некоторое время наши друзья, Женя и Инна Захаровы, расшифровали записи, а затем переправили их за границу. Позже мы узнали, что в Америке вышла небольшая книжка о процессе отца.
Софья Васильевна сказала, что если я принесу ей эту запись, то она попытается на ее основе составить кассационную жалобу. Через несколько дней после ее получения мы встретились на Чкалова у приехавшей из Горького Елены Георгиевны Боннэр (тогда ей еще разрешали ездить в Москву). Софья Васильевна отдала мне пачку исписанных листов и с каким-то, как мне показалось, мучительным раздражением от собственной беспомощности сказала: «Больше я ничего не могу сделать». Жалоба была составлена очень тщательно и квалифицированно. Все дальнейшие наши письма, жалобы, касавшиеся пересмотра приговора, мы писали, исходя из нее. Я стал бывать у Софьи Васильевны то часто, то редко, примерно, раз в один-два месяца.
Как-то в разговоре (это было в ноябре 1984 г.) она упомянула, что все больше диссидентов, в основном заключенных, приходит к мысли о бесполезности противостояния и что она тоже прекратила свою деятельность, все это «в одном русле». Потом сказала про Андрея Дмитриевича Сахарова, что он для нее моральный, нравственный авторитет (кажется, сказала, «недосягаемый»). Она казнилась: «Надо что-то сделать, чтобы умирать вместе с ним…»
Несколько раз она просила передать отцу и «другим» (имелись в виду заключенные), чтобы они не усугубляли своего положения «не необходимыми» протестами, не объявляли голодовок, подрывающих здоровье, а старались с наименьшими потерями досидеть свои сроки и выйти на свободу. Казалось, что противостояние произволу лагерной (тюремной) администрации по большей части не приносит пользы и даже вызывает новые репрессии. Попытки передать информацию на волю обычно тоже приводили к новым репрессиям. Так была арестована в Киеве Раиса Руденко — жена политзэка Миколы Руденко, поэта, инвалида войны — после публикации на Западе его тюремных стихов. И тем не менее именно в политических зонах (сужу по своему отцу и его тамошнему окружению) взгляд на будущее был отнюдь не безнадежным, ждали изменений.
Софья Васильевна как-то сказала мне: «Не увлекайтесь защитой отца (имелось в виду — не делайте того, что может повлечь за собой арест). Вот Ваня Ковалев, сын Сергея Адамовича Ковалева, тоже начал с защиты своего отца» (ко времени нашего разговора он был уже арестован за «антисоветскую деятельность»). К людям, осознанно продолжающим противостояние властям и достойно переносящим последствия этого противостояния, у нее было двойственное отношение: ведь губят себя! — и безусловное восхищение.
Разговаривать с Софьей Васильевной было в это время непросто. Любые общие темы об обстановке в стране, о положении в экономике, о том, как «все плохо», очень быстро исчерпывались двумя, тремя ее четкими фразами о полном развале. Зато любая тема, где речь шла о попытках пробиться сквозь отупляющее безразличие, — о директоре колхоза в Белоруссии, придумавшем, как убирать хлеб с залитого водой, топкого поля, о каких-то интересных лекциях, анекдот, рассказанный в подмосковном леспромхозе, — вызывали неподдельный интерес. Как-то в присутствии одной знакомой, жены политзэка, я рассказывал об ансамбле Покровского, теперь очень известном, а тогда они, начинающие, непризнанные, устраивали по пятницам в клубе «Дукат» открытые представления, заражая своей энергией, напором. Софья Васильевна слушала почти с радостью: жизнь не останавливается, упорство и умение побеждают. Гостья заметила, что она вот тоже всю жизнь хотела научиться петь, но… «Если бы хотела, то и научилась бы», — резко ответила Софья Васильевна.
Даже в 80-е трудные годы в Софье Васильевне чувствовалась устойчивость, сила. Мне казалось, что основа этого была «профессиональной»: она умела постоять за то, что считала истиной, и умела достигать намеченных целей. И хотя в советском правосудии это было почти невозможно, но вот на долю таких, как она, и доставалась разница между «невозможно» и «почти». Эти профессиональные удачи, когда удавалось убедить суд в своей правоте, изменить часто заранее подготовленные приговоры, давались дорогой ценой.
При всех сложностях, опасностях ей нравились спор с жизненными обстоятельствами, отстаивание своего права на достойное существование. Как она радовалась, когда после свидания с отцом я рассказывал ей, что в Чистопольской тюрьме политзаключенные после мучительной борьбы добились очень важных вещей: в карцере настелили деревянный пол (был бетонный), заключенный стал считаться «приступившим к работе», если успевал связать одну-две сетки (норма — восемь) — до этого, чтобы не подвергаться репрессиям за «отказ от работы», надо было выполнить хотя бы половину нормы.
Наш разговор, если не было каких-то дел, начинался так: «Ну, что пишет папа?» Я рассказывал то, что знал из писем, от приехавших со свиданий родных, — о каких-то новостях в трех пермских, двух мордовских зонах, в Чистопольской тюрьме. Обычно это было перечисление посаженных в карцер, отправленных в Чистопольскую тюрьму, объявивших голодовку, отказов во врачебной помощи, избиений, лишений ларьков, свиданий. Она мрачнела, курила, утыкалась подбородком в кулак.
— Ну хорошо, а что папа?
Я рассказывал.
— Ну и что вы собираетесь делать? — спрашивала она с какой-то резкой требовательностью, и казалось, ждала ответа, чтобы опровергнуть.
Нового не придумывалось, — все известное: поход в Главное управление исправительно-трудовых учреждений, письма и жалобы в многочисленные инстанции и т. д. А Софья Васильевна говорила: «Письмо в… бесполезно, это не та инстанция. Попробуйте туда-то, хотя вряд ли что-нибудь выйдет. Потом расскажете». Бывали и неожиданные ходы: каким-то образом родственникам политзаключенного Миши Ривкина, сидевшего сначала в Барашево (Мордовия), а потом за отказ снимать шапочку (он придерживался еврейских обрядов) переведенного в Чистопольскую тюрьму, удалось узнать телефон начальника зоны в Барашево. Я дозвонился и даже поговорил с начальником: почему нет писем, почему лишение свидания и т. д. Он, может быть от неожиданности, не оборвал разговора. Софья Васильевна была довольна.
…И все же ситуация изменилась. 8 декабря 1986 г. в Чистопольской тюрьме умер Анатолий Марченко, а через несколько дней по радио передали об освобождении А. Д. Сахарова. Весной 1987 г. Софья Васильевна вместе с А. Д. Сахаровым писали политзаключенному Алеше Костерину (Смирнову), что ситуация на воле изменилась, и уговаривали его не отказываться от заявления о пересмотре дела. Вообще же Софья Васильевна в вопросах «заявлений» была достаточно жесткой, себя она казнила, что отказалась от активной деятельности, других старалась не осуждать, но публичного покаяния не прощала.
Когда весной 1987 г. стали выходить политзаключенные, попадая в Москву, они считали необходимым зайти к ней, как и к А. Д. Сахарову. Это были родные ей люди: практически всех, даже если и не лично, она знала много лет, почти за всех она много раз заступалась в обращениях к властям, к международной общественности.
К счастью, она дожила до этих дней.