Апрель 1920 года.
— Саша… — Щербатов поднялся навстречу. Одним движением отправил за дверь тех, кто привел ее.
Во время подготовки к этой встрече она боялась, что ее каким-то образом раскусили и теперь станут препарировать, пытаясь найти причины устойчивости к протоколу. Потому старательно имитировала поведение своих товарищей по заключению: была тиха, послушна, безразлична к собственной судьбе. Возможно, со страха она допускала ошибки, но не похоже, чтоб кто-нибудь пристально за ней наблюдал. За час превратить истощенное полуживое создание в подобие человека — непростая задача, и надзиратели старались как могли. Ее отвели в душ и, не жалея мыла, отмыли под ледяной водой — болванчикам привередничать не полагалось. Одели в черное шерстяное платье с белыми манжетами — такие носили служащие в ОГП женщины, если у них не было Вериного статуса, конечно. Заскорузлую повязку на левой руке сменили на тонкий белоснежный бинт. Сняли мерку с ноги и принесли туфли. Бельем, впрочем, не озаботились — ведь она должна была выглядеть как человек, а не чувствовать себя человеком. Но хотя бы накормили сдобренной растительным маслом гречкой — со служебной, по всей видимости, кухни. Даже на стакан теплого сладкого чая расщедрились. В конце расчесали волосы и покрыли растрескавшиеся губы жирной дешевой помадой.
Автомобиль миновал громаду Храма Христа Спасителя и свернул к знакомому дому в стиле модерн. Мысленно Саша называла его домом Веры, вот только Веры там больше не было. Значит, Щербатов… Теперь-то что ему нужно от нее? Куражиться над разбитым врагом — это так непохоже на него… Впрочем, он, верно, сломан. Как и она.
— Саша, — повторил Щербатов, — прошу тебя, проходи. Сядь. Есть то, что я сперва должен сказать. Ты не услышишь меня, но сказать это необходимо.
Она посмотрела на него пустым, бездумным взглядом и не сдвинулась с места. Болванчики отзываются скорее на интонацию, чем на слова, а он сейчас явно не приказывал.
Тогда он подошел к ней, осторожно взял за локоть, отвел к изящному мягкому креслу, усадил. Сам сел напротив. Их разделяло всего два шага. От него пахло алкоголем. Он не был пьян, как бывали Князев или Антонов, но, очевидно, пил здесь в одиночестве. Саша приметила на зеленом сукне стола початую бутылку красного вина и два пустых бокала — один чистый, другой использованный.
В этом кабинете в день ее приезда в Москву Щербатов обещал, что она ответит, если с Верой что-то случится. Что ж, слово свое он сдержал.
— Ты знаешь, Саша, меня ведь учили признавать ошибки. Даже когда их уже нельзя исправить. Я обязан объясниться — не перед тобой обязан, а перед собой самим. Я должен осознать последствия своей ошибки и принять за них полную ответственность.
Щербатов смотрел на нее внимательно и спокойно. Лицо его было отстраненным. Говорил он мягко, ровно, негромко — видимо, не хотел напугать то, что, как он полагал, осталось от нее. Так говорят с покойниками, когда навещают могилы.
— С того момента, как ты появилась здесь, я чувствовал в тебе угрозу. Потому я не сомневался ни секунды, что ты причастна к взрыву «Кадиллака». Даже получив результаты твоего допроса, я не поверил им. Если кто-то из всех людей способен обойти протокол, то это ты с твоим месмеризмом.
Трудно стало сохранять привычную маску болванчика под его пристальным взглядом. Саша наскоро припомнила одну из успокаивающих дыхание техник, чтоб не выдать себя.
— Сегодня расследование было закончено, — продолжал рассказывать Щербатов. — Заговорщики выявлены и понесли наказание. Здесь все исполнено как должно. Только вот в отношении твоего участия в этом деле возможно всего два варианта. Можно предположить, что все восемнадцать допрошенных эсеров каким-то образом получили устойчивость к протоколу, причем исключительно с целью выгородить тебя — друг друга-то они выдали, как это всегда бывает. Эта версия никакой критики не выдерживает. Остается второй вариант: ты непричастна. Собственно говоря, на тебя указали как на одну из намеченных жертв теракта.
Щербатов встал, подошел к столу, налил остатки вина из бутылки в чистый бокал.
— Это хорошее вино, — сказал он, вкладывая бокал ей в правую руку. — Оно тебе не навредит. В моем полку пленным перед расстрелом наливали чарку. Добрый обычай, жаль, теперь это не практикуется.
В кабинете горел камин, но пальцы Щербатова были холодны. Саша взяла бокал так, как сделал бы это человек, который держит подобную вещь впервые — неловко сжала тонкую ножку в кулаке. Щербатов едва заметно вздрогнул. Надо же, делать это с ней он мог, а вот созерцать последствия своих действий ему неприятно. Какая несвоевременная чувствительность. Саша улыбнулась ему пустой, рассеянной улыбкой, которую видела так часто на лицах своих сокамерников.
— Совсем запамятовал…
Щербатов отвернулся от нее, встал и подошел к письменному столу. Зачем-то передвинул свой бокал — на одной из аккуратно разложенных бумаг отпечатался красный круг. Достал что-то из выдвижного ящика.
— У меня хранится вещь, принадлежащая тебе. Следовало вернуть ее раньше, но я опасался, что ты используешь ее для подкупа. Полагаю, ты бы хотела, чтобы эти часы были у тебя на руке в самом конце.
Он подошел к Саше, взял ее правую руку — левая скрывалась под повязкой — продел в ремешок «Танка» и защелкнул клипсу. Саша на секунду оцепенела, благостное выражение болванчика ненароком сошло с лица. По счастью, Щербатов был погружен в свои переживания и внимания не обратил. Конечно, откуда ему знать, насколько это личный жест. Кто только не снимал с нее эти часы, но надевал их на ее руку только один человек — Моисей Соломонович, когда подарил их. Более никому это не позволялось.
— Ты ведь спасла мне жизнь, Саша, — Щербатов снова сел напротив и посмотрел ей в глаза. — Не в первый раз, верно? И чистой случайностью это не было, у тебя сработала интуиция. Я думал потом, почему не пошел сразу к автомобилю. Зачем остался у скамейки, пока ты завязывала тот проклятый шнурок. Может, я относился к тебе с подозрением и предпочитал не выпускать из виду лишний раз. Может, просто хотел немного побыть рядом с тобой. Возможно, обе причины перемешались, как и все у нас с тобой перемешивалось…
Саша безмятежно улыбнулась и отпила вино, густое и сладкое.
— Сожалею, что приходится обременять тебя этой беседой… — продолжал Щербатов, не отводя глаз от ее лица. — И все же я не могу сделать то, что должен, не объяснившись, пусть ты ни в каких объяснениях не нуждаешься теперь. Я знаю, ты предпочла бы не жить вовсе, чем лишнюю минуту остаться… в таком состоянии. Надолго я тебя не задержу, обещаю. Тебе не о чем беспокоиться, рука у меня не дрогнет, ты ничего не почувствуешь. Что я теперь могу для тебя сделать, я сделаю, и сделаю сам.
Он встал и зашагал по кабинету. Саша разглядела контуры пистолета в кармане его френча. Как тогда, в Рязани. Верно, это такой же браунинг, Щербатов постоянен в своих пристрастиях. Быть может, тот самый.
Странно, но злости или гнева Саша не испытывала. Она ведь только смогла простить и отпустить на волю человека, который разрушил ее мечту о прекращении войны — мечту, ради которой она поставила на карту все. Что теперь злиться на Щербатова, ведь он всего лишь приказал изувечить ее тело и душу. Тот человек страдал — но страдает и этот.
А может, у нее попросту не было больше сил на ненависть.
Щербатов остановился возле окна, глядя попеременно то на Сашу, то на одинокий храм.
— Вера возлагала много надежд на тебя. Она всей душой ненавидела братоубийственную войну и тебя видела средством ее прекратить. Ничего важнее этого для нее не было. Выходит, разделавшись с тобой, я ее предал. Ее ведь убили не из-за тебя — из-за меня, потому что она помогала мне. По той же причине хотели убить и тебя, и эту работу я сделал за своих врагов.
Саша только теперь приметила на стене большую фотографию в траурной рамке. Вера смотрела ласково, печально, с бесконечным сочувствием. Зная Веру, можно предположить, что это, такое естественное, выражение стало результатом долгих часов тяжелой работы гримера и фотографа. Но ведь все это было в ней и на самом деле…
Саша ощутила обиду за Михайлова. Его красивые фотографии небось нигде не висят, а ведь движущей силой политики народной беды был он.
Щербатов на секунду прикрыл глаза, сплел пальцы в замок. Речь его ускорилась, стала отрывистой.
— Будь ты собой, ты, верно, стремилась бы отомстить мне. И была бы в своем праве… Хотел бы я, чтоб ты знала: в этом более нет нужды. Ты отомщена. Я остался наедине с тем, что сделал… делал все это время и обязан продолжать. Если бы я только в самом начале мог знать, сколько Новый порядок потребует жертв… Я не ставлю свои личные жертвы выше тех, которые приносят сейчас все, Саша, не ставлю.
Он, верно, не стал бы этого ей говорить, если бы полагал, что она способна его услышать. Никому не стал бы. В этот момент в нем не было обычной невозмутимости, на лбу пролегла глубокая складка, пальцы едва заметно дрожали.
Сейчас она найдет способ воспользоваться его слабостью — или погибнет.
— Однажды над великой Россией взойдет солнце, под которым каждому будет отведено его место, — грустно повторил Щербатов навязший в зубах лозунг. — Вот только произойдет это не так, как мне представлялось… Мы все стольким уже заплатили, что у нас нет теперь дороги назад. Изо всех людей, верно, ты более всех могла бы это понять, могла бы понять меня. Но я сам сделал так, что ты меня не понимаешь, и этого уже не исправить, ничего уже не исправить…
Саша допила вино. Он подошел к ней, снова сел напротив, посмотрел ей в лицо внимательно и серьезно. Протянул руку, чтоб забрать пустой бокал.
Саша отдала ему бокал быстрым уверенным движением. Закинула ногу на ногу. Улыбнулась насмешливо и остро. Сказала:
— Не кажется ли тебе, что ты излишне драматизируешь, Андрей? Кое-что, полагаю, вполне еще можно исправить.
Они держались за руки в темноте. До глубокой ночи говорили о том, что все эти годы не рисковали доверить никому. О чем мечтали, на что пошли ради воплощения этого в жизнь и о тех, кем пришлось пожертвовать на пути. О том, как раз за разом реальность меняла их цели — и их самих.
Оба вспоминали, что уже говорили об этом… Сейчас то, что так долго снилось, мучая несбыточностью, осуществилось наяву. Здесь между ними не было войны, и это позволило им побыть в пространстве, где ее нет вовсе. Сбиваясь и путаясь, они рассказывали друг другу о пережитом и совершенном, о тех, кого навсегда потеряли, о горе, страхе и одиночестве — так, словно, проговаривая, навсегда оставляли это в прошлом. Воспоминания, важные для каждого в отдельности, становились общими — и освобождали от себя, теряли надрыв и остроту.
Они держали друг друга за руки, чтобы помнить — это не очередной счастливый сон, который закончится, оставив после себя горечь и чувство утраты. Услышав ее голос, он взял ее на руки и отнес в свою спальню, и для кого угодно это могло бы показаться двусмысленным, но только не для них двоих, только не в ту ночь. Она была еще слаба, потому лежала на его постели. Он сидел рядом, не отпуская ее руки.
— Ты сможешь простить меня? — спросил он, когда за окном сгустились сумерки. Свет они зажигать не стали.
— Я не знаю, — ответила Саша. — А ты сам можешь себя простить? А меня? А я смогу ли себя простить за все? Полагаю, мы могли бы попробовать. Что еще нам остается?
Под утро, уже засыпая, она спросила:
— Что со мной теперь станется?
— Ничего особенного. Ты под арестом, как и была, — Щербатов чуть задумался. — Я бы хотел, чтобы ты осталась у меня дома, пока не поправишься. Но навязывать свое общество не стану, ты же знаешь. Если ты не хочешь видеть меня…
Саша приложила ладонь к его губам:
— Молчи. Если ты хочешь, чтобы я осталась с тобой, я останусь. Ты ведь читал протокол моего допроса. Мне некуда бежать. И незачем…
На допросе она рассказывала, как устала от бесконечной и бессмысленной борьбы. Похоже, там она действительно говорила правду, а все остальное время обманывала себя.
— Как бы то ни было, ты теперь нездорова, — Щербатов осторожно коснулся ее лба. — Завтра я вызову к тебе хирурга. Когда поправишься, решим, чем ты займешься в дальнейшем. — Он на секунду прикрыл глаза. — Мне следовало раньше вспомнить… ты, должно быть, хочешь курить. Я принесу папиросы из гостиной.
— Нет, я… я теперь не хочу курить. Не беспокойся.
Странное дело, прежде, если ей случалось оставаться без табака, она места себе не находила. Теперь даже думать о нем забыла, словно и не курила никогда.
Под утро она заснула в его постели — как была, в одежде, с часами на руке. Он накрыл ее шерстяным пледом и плотно задернул шторы, чтобы восходящее солнце не потревожило ее. Спустился вниз. Вызвал экономку и велел проследить, чтобы гостья ни в чем не нуждалась. Охране тоже оставил распоряжения. Отправил дежурного курьера перевезти сюда Сашины вещи из опечатанного дома Михайлова. После ушел переодеваться, чтобы ехать на службу.
Сегодня ему предстояло подписать указ об учреждении карантинных постов на границах очередной охваченной голодом губернии — третьей по счету.
— Доктор Громеко! — воскликнула Саша. — Какими судьбами? Как случилось, что вы в Москве?
— Обыкновенно случилось, — доктор тоже не ожидал ее увидеть здесь и явно растерялся. — Вызвали из Тамбова на консилиум, я спас сложного пациента от ошибки другого врача, и вот, меня оставили здесь, обслуживать начальство…
— Нет, я имею в виду, почему вы вообще… у них?
— Послушайте, я же не задаю вам того же вопроса!
— Что с нашим госпиталем? С фельдшерами, сестрами, Зоей?
— Вакансий для среднего медицинского персонала в Тамбове не было, — ответил Громеко тихо, после паузы. — И я не намерен это с вами обсуждать. Меня вызвали к вам как врача… вынудив перенести плановую операцию, между прочим… вот врачом я для вас и буду, более никем. Расскажите, что с вами случилось. Каким образом вы получили повреждения, я имею в виду. Прочее меня не интересует.
Саша пожала плечами и все в подробностях рассказала. Умолчала о том только, что прежде уже принимала эти наркотики. Громеко слушал, и морщинка на его лбу становилась все глубже. Прежде Саша вообще не замечала у него морщин.
Осмотр доктор провел самым тщательным образом, затем сказал:
— Вы истощены, и это не только физическое истощение, но и нервное. Даже у вас есть нервы, что бы вы о себе ни воображали. В ближайшее время вы будете переживать апатию, упадок сил или же, напротив, эмоциональное возбуждение. Не будьте чересчур строги к себе, после таких потрясений это естественная реакция со стороны нервной системы. Физически вы поправитесь быстрее. У вас на удивление крепкий организм, вы чрезвычайно живучи. Вашему народу это присуще, вы являете собой превосходный образец… Некоторые связки еще растянуты. Кисть заживает без осложнений, однако повязку надо носить еще неделю. Я могу прописать вам морфий для облегчения боли…
— Нет, никаких наркотиков больше. Боль почти прошла.
— Как знаете. Тогда ограничимся обеззараживающими и общеукрепляющими средствами. Главное, что вам нужно — полный покой. Любая нагрузка на поврежденные связки может изувечить их необратимо. Постельный режим, дальше уборной не ходить. Есть обязательно трижды в день, даже когда нет аппетита. Принимайте горячие ванны, в таком доме наверняка есть возможность; левую руку только не погружайте в воду. Прогноз благоприятный, вы восстановитесь, физически по крайней мере. И все же… все же, если хотите, я скажу, что вас нужно отправить в госпиталь. Медицинской необходимости на то нет, но оттуда я смогу вас незаметно вывести. Потому что так нельзя даже…
— Так нельзя даже со мной, да? — усмехнулась Саша. — Благодарю вас, доктор. Но я останусь здесь.
— Это не мое дело, — нахмурился Громеко. — Я ничего не желаю знать о ваших гнусных делах, слышите, ничего!