Май 1920 года.
Домой Щербатов вернулся с чувством, будто из его жил выпили добрую половину крови. Это было обычное состояние после встреч с Реньо. Француз был в ярости, он уже без своей обычной елейной вкрадчивости требовал, чтобы ОГП обеспечила бесперебойную поставку природных ископаемых и хлеба. Пришлось ужесточить охрану французских эшелонов и вынести постановление, что все, кто чинит препятствия исполнению концессионных договоров, приравниваются к мятежникам, потому судить их будут Особые совещания. Сердцем Щербатов сочувствовал тем русским людям, кто любой ценой пытался не допустить вывоза хлеба в преддверии голода. Но без французской военной поддержки подавление бунтов могло бы растянуться на годы, и это убило бы обескровленную гражданской войной страну.
Как и многие, Щербатов вполне осознавал, что вскоре после завершения гражданской войны начнется война отечественная. Слишком жадно вгрызлись иностранные державы в природные богатства России, и вернуть свое без боя не выйдет. Но сперва необходимо покончить с терзающими страну мятежами.
Переступив порог дома, Щербатов вспомнил, что не виделся с детьми уже несколько дней. Но сил на это сейчас не было. Вызвал гувернера для доклада и выслушал, что дети здоровы, учатся и ведут себя хорошо. Саша навещает их каждый день, и это, по всей видимости, действует на них благотворно.
Поблагодарил гувернера за доклад и поднялся к себе… к Саше. Он привык жить с ней, и пост охраны у дверей его личной части дома уже не казался слишком высокой ценой за такую возможность. Да, спать с арестанткой неэтично, но на фоне прочего, что он делал…
Ужин в малой гостиной был не тронут — Саша дожидалась, хотя он много раз говорил, чтобы ужинала одна, если он задерживается.
Она, как обычно, ждала в спальне, но увлеклась чтением и не заметила, как он вошел. С минуту Щербатов смотрел на нее в теплом свете электрической лампы. За это время Саша успела состроить три гримаски — лицо выразило поочередно изумление, возмущение и скепсис, словно так можно было передать давно покойному автору свои впечатления.
— Нет, ну какую же свинячью петрушку пишет этот немец! — воскликнула Саша, когда наконец заметила Щербатова. — Я много раз слышала, что иудаизм поносили за то, что он — не христианство. Но чтобы ругали христианство, называя его при этом иудаизмом… иудейской моралью… такое впервые! Полоумный он, этот твой… — Саша глянула на обложку, — Ницше!
— Добрый вечер, Саша, — несмотря на усталость, Щербатов чуть улыбнулся.
— Ты как, Андрей? — она угадала его состояние и сменила тон. — Тяжелый выдался день? Идем ужинать.
— Прошу меня извинить, я не стану ужинать сегодня. И в шахматы играть не смогу… я помню, что обещал тебе реванш, но вынужден перенести партию на завтра. Мне лучше лечь пораньше. Я зашел пожелать тебе доброй ночи.
— Так-так, — Саша вскочила с кресла, подошла к нему, нахмурилась. — А ты вообще сегодня ел?
— Не припомню… вероятно, не успел. Да и аппетита не было.
— Не пойдет! Никуда это не годится. Я вижу, тебе теперь плохо. Но если не поешь, и завтра лучше не станет. Поверь, я знаю, о чем говорю. Мы идем ужинать, это не обсуждается.
Среди людей его круга такое поведение сочли бы бестактным, даже назойливым. Вера, при всей их близости, никогда бы себе такого не позволила. Но Саша, как и сам Щербатов, была армейской косточкой и действовала по-военному прямолинейно. Если сегодня разрешить товарищу разнюниться, завтра он может не успеть прикрыть тебе спину. Едва ли Саша и вправду держала его за фронтового товарища, но въевшиеся за годы войны привычки так просто не вытравить.
Щербатов вскинул ладони:
— Как скажешь! Кто я такой, чтобы спорить с комиссаром!
Он раскаялся в сказанном прежде, чем договорил: эта шутка могла обидеть Сашу, она ведь больше не была комиссаром. Но та лишь опять состроила рожицу и решительно пошла в малую гостиную. Ему ничего не оставалось, кроме как последовать за ней. Кстати он осознал, что и в самом деле голоден.
Так уж сложилась его жизнь, что чужая жена и чужие дети — самое близкое, что у него есть к семье.
— Да, я соглашусь, что взгляды господина Ницше на мораль достаточно одиозны, — сказал Щербатов за столом, разливая по бокалам просекко. — И вдобавок успели в известной степени устареть. Однако я рекомендовал эту книгу, поскольку полагаю, что тебе полезно будет ознакомиться с понятием ресентимента. Успела до него дочитать?
— Увы, нет. Давненько я не читала на немецком, а Ницше еще и так сложно строит фразы…
— Непременно следует заказать русский перевод его сочинений. Благодарю за напоминание.
— Можешь своими словами объяснить, что это значит — ресентимент?
— Да, разумеется. Это чувство враждебности, направленное на то, в чем человек видит причину своих жизненных неудач.
— Ну, — Саша задумчиво прикусила кончик вилки, — это же чертовски естественно. Когда кто-то мешает тебе жить, ты его ненавидишь. Разве бывает иначе?
— Дело не в ненависти самой по себе, а в том, как она искажает мышление человека. Ты выстраиваешь свою систему ценностей, свою мораль так, чтобы предполагаемый источник разочарования очернить, а себя — обелить. Через это ты оправдываешь свои слабости, представляешь их как нечто нравственное, снимаешь с себя ответственность за собственную жизнь. Тебе ведь это знакомо, Саша?
— Знакомо-то знакомо… Но погоди-ка! Я, кажется, продралась через достаточное количество страниц этой книжки — как через колючую проволоку, ей-богу — чтоб понять, к чему твой Ницше клонит. Дай угадаю, дальше там будет про то, что этот вот ре… ресентимент — мораль рабов! А есть еще некие господа, волевые и благородные, и они-то уж выше этого!
— Ты несколько упрощаешь, — Щербатов улыбнулся. — Но суть схватываешь верно.
— Да у всех твоих философов люди неизменно делятся на высшую и низшую касту!
Саша так резко отмахнула рукой, что едва не опрокинула бокал.
— Так и у Маркса тоже, на господствующие и угнетенные классы…
— Но Маркс как раз призывает это изменить! И не приписывает высшим классам каких-то особых нравственных высот! Классовая теория вообще внеморальна!
— Дорогая моя, изволь, я найду для тебя множество примеров пошлейшего морализаторства у Маркса. Но, прошу меня извинить, не сегодня. Время позднее.
Саша кивнула и принялась рассеянно собирать со стола грязные тарелки.
— Оставь свои пролетарские обыкновения! — засмеялся Щербатов. — Прислуга уберет. Идем спать, день выдался долгий…
С тех пор, как Саша стала жить с ним, Щербатова почти перестала донимать бессонница. Сны, впрочем, тоже не приходили — к чему, ведь Саша рядом, только протяни руку.
Эта ночь, на беду, сделалась исключением.
Ему снилось, как он бредет через деревню — верно, заброшенную. Не дымили трубы, не мычала скотина, не галдели дети. Снег заносил фасады и заборы. Но пустой деревня не была, во сне он знал это совершенно отчетливо. Из темных провалов окон за ним наблюдали. Люди были слишком слабы, чтоб выйти к нему — а он слишком слаб, чтоб войти к ним. Он ничем не мог им помочь, хлеба у него не было.
Улица вывела к сельской церквушке. Перед ней была установлена мраморная статуя: женщина, держащая на руках мертвое тело, замершая в невыразимой скорби. Откуда здесь, в этом захолустье, Пьета? Щербатов подошел ближе и убедился, что к творению великого Микеланджело это произведение не имеет никакого отношения: и женщина, и тот, кого она оплакивала, были предельно истощены. И они не были статуей. Женщина медленно подняла голову, посмотрела на него — без гнева, без упрека, с одной только бесконечной печалью.
У нее было лицо Веры.
Он дернулся всем телом и от этого проснулся. Сердце бешено стучало где-то возле горла. Щербатов застыл в оцепенении, тяжело дыша. Саша спросила сквозь сон:
— Случилось чего?
Он не ответил, пережидая волну холодного пота. Каждый вдох давался с трудом, словно грудь придавило каменной плитой.
Саша села в постели, откинула одеяло.
— Андрей, ты нездоров? Уж не испанка ли? — она дотронулась до его лба. — Жара нет. Кашель не мучил?
— Я не болен, — ответил он хрипло.
— Тогда в чем дело? С тобой что-то не так, я же чувствую.
Она склонилась над ним, опершись на локоть. Растрепанные волосы коснулись его лица. Ее дыхание словно осталось последним источником тепла во вселенной.
— Не так, — согласился он. — Что-то не так, Саша. Со всем, что происходит… с тем, чем становится Новый порядок… и да, со мной что-то тоже… не так.
Она молча провела изувеченной ладонью по его лицу.
— Многое давно и всерьез не так, Саша… И знаешь, я не могу больше. Я должен быть сверхчеловеком, но я не могу. Нельзя продолжать то, что я делаю. И как у нас с тобой, так тоже нельзя. Саша, давай уедем! Уедем прочь отсюда. Мы ведь никого и ничего не спасем. Мы — порождения и орудия войны… Мы не способны закончить ее, мы только бесконечно ее воспроизводим. После всего, что мы наделали… мы ведь не люди уже, Саша. Но мы еще можем увидеть и спасти человеческое хотя бы друг в друге. Быть может, это наша единственная надежда теперь.
Саша молчала, глядя ему в глаза. Ее губы дрожали. Слеза медленно сползла по щеке, упала на его лицо, скатилась к губам и исчезла, оставив по себе привкус моря.
— Никогда, — Саша всхлипнула, — никогда больше не говори так.