Октябрь 1938 года.
— Боюсь, от меня будет мало помощи в работе над вашей книгой, — сказала Настя. — Ведь я практически не помню отца. Он ушел на фронт, когда мне исполнился год, и после мне не довелось его повстречать. Отец всю войну писал письма, каждому из нас троих наособицу. Но они были утеряны, когда нас увозили в Москву. Иван читал мне их, но я, к сожалению, мало что запомнила. Братья потом восстановили по памяти, что и как смогли… Я отдам вам их записи. Вот бы вам поговорить с ними!
— А где теперь ваши братья? — спросил журналист.
Молодая женщина и средних лет мужчина не спеша шли рядом по тихой московской улочке. На шее у мужчины висел фотоаппарат «Спорт».
— Иван сейчас в Новосибирске, запускает новый металлургический комбинат. Он много путешествует по работе, нередко бывает и в Москве. Я устрою вам встречу при первой возможности. Федор же осел на Тамбовщине, не любит уезжать оттуда. Стал ведущим агрохимиком области. Вы можете связаться с ним по телефону, он охотно расскажет все, что вас интересует. Но лучше недели через две, они с Сашкой Антоновой женятся в эти выходные. Будет Александра Князева, представляете. Я поеду на свадьбу и непременно скажу Феде, чтобы он созвонился с вами.
— Благодарю вас, Анастасия Федоровна.
— Пожалуйста, просто Настя. Знаете, странно, что это вы меня расспрашиваете о событиях Гражданской войны, а не я вас. Вы, верно, куда лучше меня их помните, я была тогда совсем ребенком. Могу я спросить, вы воевали?
Журналист поправил очки и смущенно улыбнулся:
— Да, я пришел в Объединенную народную армию добровольцем. Ужасный я тогда был недотепа… К сожалению, вашего отца мне повстречать не довелось. Я поступил на службу за два месяца до его гибели, наша часть воевала в другом районе. Но мой ротный командир был из людей Князева, служил с ним еще в легендарном пятьдесят первом полку. Это он превратил меня из расхлябанного интеллигента в солдата революции. Идеи Князева о дисциплине и товариществе пронизывали всю Народную армию; через них он присутствовал даже там, где физические его не было. Благодаря этому мы не разбежались, не одичали и не превратились в бандитов страшной зимой двадцатого.
— Я рада, что книгу об отце поручили именно вам. Но, как я уже говорила, сама мало чем смогу вам помочь. Все, что я знаю об отце, мне рассказывал Кирилл Михайлович Белоусов… и еще Александра Гинзбург, но о ней же вы писать не станете.
— Отчего же, — живо возразил журналист. — Теперь велик интерес и, скажем так, к противоречивым личностям. Все они — часть нашей общей истории.
— Жаль, что вы не переговорили с Кириллом Михайловичем. Он многое мог бы рассказать. Его просили написать мемуары, а он все откладывал из-за работы. В больнице уже начал диктовать их, но… не успел.
— Примите мои соболезнования, Настя. Могу я спросить, от чего он умер?
— От болезни сердца. Зима двадцатого изрядно подкосила его здоровье. А потом еще на него свалились мы… Теперь-то я понимаю, насколько непросто ему было растить нас. Мальчишки рвались на фронт, и ему стоило немалого труда сдержать их. Мы ведь так и не видали войны, даром что дети героя. Это все благодаря Кириллу Михайловичу. Он смог нас уберечь. В этом, как мне кажется, он видел цель и смысл своей жизни… — Настя чуть помолчала, рассеянно теребя часы на запястье. — Знаете, он умер через месяц после того, как я поступила в университет.
— На каком факультете вы учитесь?
— На философском. На вечернем отделении, а днем работаю на заводе. Мы собираем третью модель тракторов «Универсал», скоро они будут в каждом колхозе по всей стране, — Настя улыбнулась. — Однако вот мы и пришли. Здесь мы жили в Москве… при Новом порядке. Ограда и ворота сохранились с тех времен. Теперь здесь общественный парк, и всегда открыто.
Настя задумчиво провела ладонью по створке ворот, задержавшись на выемке, где когда-то был замок. После она и ее спутник вошли в ворота и пошли по широкой, обсаженной молодыми тополями аллее.
Щелкнул затвор фотоаппарата — журналист делал снимки.
— Вот здесь взорвался тот автомобиль, — показала Настя на кусты орешника, ничем не отличающиеся от всех остальных в парке. — Погибли тогда сестра Щербатова и кто-то из министров.
Навстречу им пробежали, весело переговариваясь и размахивая портфелями, три школьницы.
— Вы помните этих людей?
— Веру Александровну немного помню, да. Она была очень ласковая. Если б меня догадались разлучить с братьями, я бы, наверно, смертельно к ней привязалась. Мальчики каждый день твердили, что все здесь враги, повинные в смерти отца, и я никому не должна верить. Но все равно я долго плакала, когда поняла, что Вера Александровна никогда больше не придет. Мне, впрочем, и сам Щербатов не казался злым человеком. Печальным, но не злым. Я же была совсем ребенком и мало что понимала… А вот и дом. Три года назад отделку восстановили по фотографиям, памятник архитектуры эпохи модерна как-никак.
— То есть теперь дом выглядит так же, как тогда?
— Не совсем… — Настя всмотрелась в изящно изогнутые линии фасада. — Он был несколько ярче. Еще более… кукольный, что ли. Мозаику не всю восстановили. И окна были витражные не только на первом этаже.
— А что здесь теперь?
— Шахматная школа. Днем работает для детей, вечером — и для взрослых тоже. Знаете, ее хотели назвать именем Александры Гинзбург. Дядя Саня… Александр Антонов в смысле… он в тот год председателем Верховного Совета был выбран еще… перед Моссоветом выступал даже с таким предложением. Справедливо ли, спросил, что улицы Князева теперь чуть не в каждом райцентре, а комиссара у него будто и не было? Моссовет отказал. И даже не потому, что Гинзбург переметнулась к белым — в Гражданскую всякое бывало, многие из работавших на Новый порядок хотели как лучше. А вот именем террористки, постановил Моссовет, школы мы называть не станем. Так что сейчас просто шахматная школа номер семь. Мы можем зайти, хотя смотреть там нечего особо, внутреннюю отделку не восстанавливали…
Через двустворчатые двери они вошли в вестибюль, уставленный жестяными вешалками. Пальто на них висело немного — погода стояла еще теплая.
— Тут по-другому все было, — рассказывала Настя. — Стены были деревянными панелями отделаны. Мозаика шла под потолком. Плафоны тут висели, в форме цветов. Там, — Настя чуть запнулась, отгоняя тяжелое воспоминание, — пост охраны, круглосуточный. Вот разве только лестница на второй этаж с тех времен сохранилась.
Изогнутая мраморная лестница с витыми перилами в форме растений действительно выбивалась из скромной обстановки. Журналист сфотографировал ее с разных ракурсов.
Выкрашенные в светло-зеленый цвет стены теперь украшали только доска с фотографиями победителей соревнования да шахматные задачи — вырезанные из бумаги фигурки крепились булавками к разлинованному ватману.
Видимо, закончилось занятие. Коридоры и вестибюль мгновенно наполнились множеством галдящих детей всех возрастов, многие с шахматными досками в руках.
— Так странно… Прежде в этом доме жила семья из всего-то двух человек… — сказала Настя. — И те, кто их охранял и обслуживал, разумеется. Ну и мы трое. Выйдем во двор? Шумно здесь стало.
Они вышли и сели на изогнутую, но неожиданно удобную кованую скамейку.
— Вот, лавка эта тоже с тех времен, — заметила Настя. — Мы не хотели жить в этом доме, все время пытались сбежать, но глупо так, куда детишкам против профессиональной охраны… а потом появилась Саша. Сейчас-то я понимаю, что она с самого начала хотела прежде всего нас вывести. Но чтоб мальчишкам не зазорно было бежать, бросив ее, придумала историю про ужасно важную для Народной армии шифровку. Только три года спустя Иван узнал, что старательно учил бессмысленный набор цифр, а канал связи с Тамбовщиной у комиссара был другой. К тому моменту он уже повзрослел и обижаться не стал. Значение имело только личное послание, которое как раз мальчики не считали чем-то важным.
— Вы можете сказать, в чем состояло это… личное послание?
Настя чуть поколебалась, потом ответила:
— Думаю, теперь могу. Это достояние истории, не знаю уж, насколько ценное… Александра Гинзбург передавала Кириллу Михайловичу, что грань не должна быть перейдена. Мы тогда думали, это о чем-то военном. Оказалось — о нас. Она имела в виду грань, за которой человек становится убийцей. Неважно, ради каких великих целей, все равно — убийцей. И еще… — Настя сняла берет и принялась рассеяно вертеть в руках, — она просила Кирилла Михайловича простить ее, если он сможет. Я только когда выросла, поняла, за что…
— Как думаете, он простил?
— Уверена, он и не держал зла. Никто в его присутствии не смел отозваться о его жене без уважения. Мы тогда освободили Москву лишь через полгода, и Кирилл Михайлович все тут вверх дном перевернул. Искал Сашу. Надеялся, товарищи где-то ее спрятали, или хотя бы огэпэшники продержали в застенках все это время. Верил, что суда ей бояться нечего — все свои поступки она сможет объяснить, потому что они были единственно правильны в сложившихся обстоятельствах. Но ее так и не нашли, ни живой, ни мертвой. Нашли зато убийцу, изъяли у него ее часы… вот эти часы, — Настя показала обшарпанный «Танк» старой модели на левом запястье. — Кирилл Михайлович мне их подарил перед смертью, сказал, Саша так хотела бы. Но я их сдам в Музей Гражданской войны, как только он откроется. Если, конечно, там согласятся их выставить как часы комиссара Гинзбург.
— Знаете, я ведь тоже однажды встречал ее, — признался журналист. — Хотя не при тех обстоятельствах, какими мог бы гордиться… Я совсем штафиркой на фронт попал. Кодак с собой привез, дурачок. Даже в голову не пришло, что фотосъемка в прифронтовой полосе будет расценена как шпионаж, за одно только подозрение полагается расстрел на месте по законам военного времени. А комиссар Гинзбург разобралась, что глупость это, но не предательство. Как думаете, Настя, она и правда погибла?
— Видимо, да. Хотя, я, конечно, воображала всякое в дурацком этом возрасте, знаете, когда девочек интересуют только истории о любви, — Настя смущенно завела за ухо прядь волос. — Я ведь помню, как они с Щербатовым друг на друга смотрели, когда думали, будто мы не видим… Взрослым часто кажется, что дети ничего не замечают, а ведь это не так. Я не все понимала, но все видела. Они не были счастливы, но были… близки, близки по-настоящему. Ну, я и мечтала, вдруг оба они как-то спаслись, простили друг друга, бежали на край света и живут теперь в мире. Глупо, да. Но ведь его тело тоже не нашли. Там, правда, и не искали особо никого, обломки спустя пять лет только стали разбирать, когда от всех осталась только груда костей. Смотрите, — Настя поднялась со скамейки, — уже видно новое здание!
— Действительно, — журналист близоруко прищурился. — Сегодня же тогда пофотографирую стройку, пока погода держится.
— Здорово! Я видела макеты. Церковь семнадцатого века, совсем простая, знаете, без выспренности этой, и очень гармоничная. Вот, уже контуры обоих шатров просматриваются. Скоро увидим, какая она была… и будет! А я, к сожалению, ничего особенного не могу вам рассказать. Вы ведь эту войну намного лучше меня помните… Скажите, а о чем будет ваша книга? Понимаю, что об отце, но о нем много уже написано. Что нового вы расскажете читателю?
— Да, вы верно все поняли, Настя, — журналист поправил очки на переносице. — Книга моя не только о вашем отце. Хотя о нем в первую очередь, потому что без Князева не было бы Объединенной народной армии, а без народной армии не было бы… народа, собственно. Но я хочу обратить внимание читателя на то, что мы привыкли воспринимать исторические события, какими они случились, как нечто предопределенное объективными причинами… история, разумеется, не знает сослагательного наклонения. И все же. Я ведь хорошо помню настроения тех лет. В восемнадцатом многие были убеждены, что большевики победят в Гражданской войне. У них была поддержка значительной части населения, четкая программа, нужная доля политического цинизма… И не все были от этого в восторге, знаете, слово такое тогда было в ходу — комиссародержавие. И эта возникшая буквально из ниоткуда идея о солнце, под которым каждому отведено его место… а я убежден, что Новый порядок начался именно с идеи, политическое и военное единство белых стали уже ее следствиями… это же действительно сильная идея, у многих нашедшая отклик, особенно на фоне растущего отвращения к комиссародержавию.
Журналист вскочил со скамейки и в ажитации заходил взад и вперед. Уходящие с занятий школьники при виде его притихали и осторожно обходили их по дальнему краю аллеи. Не замечая этого, он возбужденно продолжал говорить внимательно слушающей Насте:
— Беда Нового порядка была в том, что гражданской войны он прекратить не мог, а мог только сделать ее бесконечной при поддержке грабящих страну иностранцев. Война постоянно воспроизводила саму себя… Вопрос, который имеет больше смысла, чем кажется на первый взгляд — смогли бы большевики, приди они к победе, прекратить наконец эту войну, или они только перевели бы ее в другую форму, отягощая ею множество будущих поколений…
— Когда же на самом деле закончилась гражданская война? — спросила Настя.
— Я думаю… с этим многие не согласятся, разумеется… — журналист пожевал губу. — Но я убежден, что в момент взрыва Храма Христа Спасителя гражданская война закончилась. Разумеется, прямым следствием взрыва это не было, такого я не утверждаю… много еще вступило в действие людей и политических сил, без которых завершение войны было бы невозможно. Начало двадцатых было страшным временем…
— Пять миллионов жертв одного только голода…
— Да. И не все еще сочтены… И все же, я полагаю, без того теракта, при всей его чудовищности, дальнейшего у нас бы попросту не было. Некий замкнутый круг, обрекавший нас на бесконечное воспроизведение этой войны, был разорван. Потому что когда иностранцы, разом лишившись всех своих марионеток, перешли к открытой интервенции, гражданская война переросла в отечественную. Я помню это ощущение… Если мы — крестьяне и горожане, эсеры и анархисты, правые и левые — прямо сейчас не сделаемся одним народом и не научимся договариваться, то погибнем все, вот так просто. Я помню, как огэпэшники срывали погоны и переходили в Народную армию… и не под угрозой расстрела, у нас и патронов-то не было их перестрелять… даже имея тактическое и численное превосходство — переходили. Потому что ничего правильного больше не оставалось.
— А где вы были летом двадцатого?
— Я тогда выучился водить бронеавтомобиль, вел против французов ими же поставленный Новому порядку «Рено»… а стрелками ко мне пошли те огэпэшники, и я ждал выстрела в спину первые дни. Но все сделались свои. Мы договорились миром. И на этом, как мне представляется, осознании и держится власть Советов, какая она теперь. В своей книге я хотел бы рассказать про то, как мы научились слушать друг друга и действовать вместе. Чтобы мы сохранили это умение и никогда больше не теряли. Чтобы не принялись снова уничтожать друг друга. И, вы знаете, Настя, я полагаю, что комиссар Гинзбург, при всей ее неоднозначности, сыграла в этом определенную роль. Верно я понял, что мы так и не знаем, где ее могила?
— Не знаем, — подтвердила Настя. — Но, полагаю, по ее могиле вы сейчас ходите.
Журналист испуганно уставился себе под ноги.
— Этот парк — он же десять лет назад высажен, — продолжила Настя. — А после освобождения Москвы тут все было разрушено и перекопано. Лето двадцатого выдалось жарким. Трупы зарывали в братских могилах где придется. Скорее всего, Саша в одной из них. И вряд ли далеко. Возможно, прямо под нами. Я часто думаю об этом… не о ней даже… вообще обо всех костях, по которым мы ходим каждый день. Москва — старый город, едва ли тут сыщется хотя бы один квадратный метр, под которым не было бы костей. Людей добрых и злых, правых и виноватых, верных делу народа и предателей… убийц и тех, кому удалось не перейти эту грань. Без всех их не было бы нас. И кости все одинаковы. Я часто думаю, что мы перед ними в ответе. Они, кто как умел, мечтали о лучшем будущем для нас. Потому мы обязаны создать это лучшее будущее. Для всех.
Конец