Глава 27

Министр охраны государственного порядка Андрей Щербатов

Апрель 1920 года.


Щербатов ловил себя на том, что стремится пораньше уходить со службы. Всю эту долгую зиму он уезжал и возвращался в темноте, даже по выходным не позволял себе просто остаться дома. Но сейчас ему было приятно возвращаться домой, и он спешил.

Саша так и жила в его личных комнатах. В доме пустовало полдюжины гостевых спален, она могла выбрать любую, но осталась здесь. Ему нравилось, что она находится среди его вещей. Они разговаривали каждый вечер до глубокой ночи, иногда до рассвета. После он сам уходил в другую спальню, но однажды она уснула у него на плече, и он не стал ее будить, так и замер, слушая ее дыхание. С тех пор они спали рядом, не раздеваясь.

Она понимала его, о чем бы он ни рассказывал. Обычные ее шуточки сделались почти безобидными. Их убеждения различались, как и прежде; Саша не считала нужным скрывать этого, он — тем более. И все же теперь они обсуждали это спокойно, с интересом, без гнева и взаимных упреков.

Были, однако, вещи, о которых оба они молчали. Она никогда не рассказывала о человеке, которого назвала однажды своим мужем. Он — о том, что делал на службе после краха политики народной беды.

Саша шла на поправку быстро. Неделю спустя доктор позволил ей вставать с постели и снял с руки повязку. Щербатов предупредил охрану, что арестованной разрешено ненадолго отлучаться из дома — под тщательным присмотром, разумеется. Она имела право выйти в театр, на выставку, по магазинам или, если вдруг у нее возникнет потребность, в церковь. Ведь ей уже были обещаны такие условия содержания в обмен на сотрудничество, и свою часть сделки она не нарушала. Но если Саша попытается уехать из города, выйти с кем-нибудь на связь… о последствиях она была предупреждена. Расстрелы проводятся каждый день, исключая крупные церковные праздники.

Однако Саша никуда не выходила. Похоже, выздоравливала она только телом, а сознание ее угасало. Их ночные беседы оживляли ее, но ненадолго. Саша засыпала раньше него и после спала целыми днями. Прислуга докладывала, что она встает только чтобы поесть и принять ванну.

В тот вечер он застал ее одетой, но, по видимости, спящей. Часы с расстегнутой клипсой небрежно брошены на прикроватный столик — видимо, Саша сняла их, когда шла в ванную, а надеть снова позабыла.

Саша слабо пошевелилась, заслышав его шаги.

— Прости, — прошептала она. — Я собиралась встать… и я встану.

Но вместо того снова прикрыла глаза.

— Похоже, ты все-таки угасаешь, Саша, — он сел, как обычно, в кресло подле кровати. — Как же так? Я-то полагал, ты прирожденный боец.

— Да… но нет, — она села в подушках, обхватив колени руками. — Больше нет. Я все же сломалась. Но не тогда, не в ваших пыточных застенках. Наверно, вообще не в один какой-то момент… или я не могу припомнить его. Когда бросила погибшего вместо меня приемного сына, так и не похоронив? Когда расплатилась людьми за артиллерийские орудия? Когда наши люди взорвали санитарный поезд? Я не помню. Знаю лишь, что сломана.

— Оставь все это в прошлом, Саша. Будут амнистии, ты сможешь начать жить заново — как только война закончится.

Саша подобралась, словно перед прыжком в холодную воду. Он понял: она готовится сказать то, в чем не признавалась никому.

— Моя война закончилась… и я вместе с ней, вот так просто. Это поражение, полное поражение на всех фронтах. Я наконец сдалась.

Он ничего не ответил, только сжал ее руку в своих крепко и бережно. Она поняла его неверно — или, напротив, вернее, чем он сам себя понимал? Используя его руку как опору, встала с постели и тут же села к нему на колени, лицом к нему, обхватив его бедра своими. Медленно, долго поцеловала в губы. Потом спросила:

— А мы так и намерены спать в одежде, словно на фронте?

— Саша, ты, право же, не обязана…

— Но я хочу, — просто сказала она. — И ты хочешь. Давай… закончим это.

— Закончим что, Саша?

— Не знаю. Историю моей жизни, наверно, — она запоздало ухмыльнулась, неловко попытавшись сделать вид, будто пошутила. — Неважно…

Снова стала целовать его, расстегивать его френч и одновременно свою блузку. Что же… он хочет эту женщину, тело не позволяло себя обмануть. Ее дыхание такое горячее… и почему, сколько бы она ни принимала ванну, от нее пахнет костром и порохом? Швырнуть ее на постель… и закончить, действительно, эту историю. Что может быть естественнее? Идет война, победитель вправе забрать свое. И это не насилие, она сама к нему льнет, да еще как… оттолкнуть ее теперь — все равно что добить. Но взять ее, когда она во власти отчаяния — значит добить что-то в себе самом.

Он заставил себя успокоиться.

— Прошу тебя, не спеши, — он мягко остановил ее. — Позволь мне.

Она вскинула брови, затем растерянно кивнула. Он медленно провел кончиками пальцев по ее щеке, после — по приоткрытым губам. Осторожно двинулся дальше, словно разведывал местность без карты. Старался не задевать шрамы — старые, памятные еще по Рязани, и новые, появившиеся с тех пор. Жизнь не была бережна к ней — что же, он будет.

Она ни разу не попыталась его остановить, но иногда цепенела — он не знал, от боли, страха или стыда. Тогда он обнимал ее, шептал, что все страшное осталось в прошлом, что довольно есть себя заживо, что все будет хорошо. Продолжал лишь после того, как она расслаблялась.

Когда ее тело слегка изогнулось и выдох перешел в тихий стон, он знал, что это не боль, это ее полная противоположность. Подавил желание овладеть ею тут же. Позволил отдышаться. Когда она потянулась к пуговицам френча, мягко перехватил ее руки. Она засмеялась — теперь безо всякого надрыва. Он спросил, уверена ли она, что хочет этого именно теперь. И только услышав «да, черт возьми, да, сколько мне нужно повторять, чтобы ты поверил», позволил ей наконец добраться до пуговиц и далее, и его терпение было вознаграждено.

Та, что была одним из самых опасных и яростных врагов, стала просто женщиной в его постели. Эта победа, в отличие от многих других, не оставила по себе никакой горечи.

Упаковка американских презервативов хранилась у него под рукой. Он не видел ничего недостойного или пошлого в том, чтоб оградить женщину от последствий, которые были ему не нужны.

* * *

— Прошу вас, присаживайтесь, — сказал Щербатов посетителю, введенному в кабинет под конвоем. — Бояться вам уже нечего, ухудшить свое положение вы сейчас не сможете при всем желании. Приговор будет приведен в исполнение завтра утром. Я просто хотел бы поинтересоваться… в частном, можно сказать, порядке… что вами двигало, когда вы совершили это преступление?

Результат преступления лежал на обтянутом зеленым сукном рабочем столе Щербатова. На обложке журнала «Русская жизнь» — крупная, детальная фотография донельзя истощенного мальчика лет восьми. Огромные глаза смотрели с туго обтянутого кожей лица без упрека, без гнева — с одной только невыразимой печалью. Неестественно тонкие руки обхватывали тело.

Выпуск журнала был целиком посвящен теме голода. Весь тираж, кроме этого одного экземпляра, уже отправили под нож.

— Столько превосходной бумаги напрасно извели, — покачал головой Щербатов. — И подвели под расстрел почти два десятка человек, от выпускающего редактора до тех типографских рабочих, кто не стал доносить. На что вы только рассчитывали, когда подсовывали цензору фальшивый номер, а в печать отправили этот? В самом деле полагали, что у нас нет осведомителей в каждой типографии?

Невольный посетитель этого кабинета, лысеющий мужчина на четвертом десятке, угрюмо промолчал, только поправил на переносице разбитые очки.

— Мы ведь знакомы, Глеб Маркович, — сказал Щербатов. — Мы, помнится, вместе посещали факультатив «Гуманистическая философия эпохи Возрождения». Вы помните?

— Я-то помню, — выдавил из себя посетитель, главный редактор журнала «Русская жизнь». — Удивлен, что вы не забыли… и гуманизм, и мою скромную персону.

— Я с огромным интересом читал ваш журнал, не пропустил ни единого выпуска. Многое, разумеется, представлялось спорным, не отвечающим духу времени… Но все же до дешевой фронды вы не опускались. Могу я полюбопытствовать, что вас сподвигло на это?

— Вы в самом деле не понимаете? — редактор поднял изумленный взгляд. — Раз надо объяснять такие вещи, то, верно, уже и бесполезно объяснять… Это же голод. Десятки, может, уже сотни тысяч жертв. Чудовищное бедствие. И вы замалчиваете его! А люди имеют право знать.

— Люди, — медленно повторил Щербатов, — имеют право знать. А вы всерьез полагаете, будто они не знают?

— Люди не знают, потому что вы не позволяете им узнать!

— Простите, но это еще наивнее, чем ваша попытка обойти цензуру. Бедствие такого масштаба… Как говорят в народе, шила в мешке не утаишь. Просто людям удобнее не знать.

— Вы станете уверять меня, что держите народ в неведении ради его же блага?

— Именно так.

— Вы всех меряете по себе! Там умирают люди, дети умирают, вы понимаете это? И помощи им ждать неоткуда. Возможно ли знать это и остаться равнодушным?

— Еще как возможно, — ответил Щербатов. — Как бы ни было жаль чужих детей, накормить собственных важнее. А посевного зерна не хватает и в областях, голодом не затронутых. Мы обязаны пожертвовать частью, чтобы спасти целое.

— Потому-то вы продолжаете отгрузку хлеба иностранным компаниям?

Щербатов застыл. Это обстоятельство было отвратительнее прочих. Голод — бедствие, отчасти стихийное, неизбежное следствие гражданской войны. Но вот обязательства перед иностранными компаниями стали условием существования Нового порядка. Не будет отгрузки хлеба, угля, металлов — не будет и средств для подавления мятежей, страна не выкарабкается из гражданской войны и потеряет не только настоящее, но и надежду на будущее.

Страна разваливалась на части. Клиентелла англичан в Карелии, Прибалтике, Туркестане, Закавказье ведет себя все наглее. Японцы организовали свою марионеточную республику в Чите. На национальных окраинах идут необъявленные войны. Новочеркасск провозгласил автономию и саботирует переговоры. Решить все эти проблемы невозможно, пока не покончено с восстаниями…

В преддверии смерти у людей иногда прорезается особое чутье. Редактор уловил момент слабости всемогущего начальника ОГП и торжествующе заявил:

— И ведь был же у вас проект политики народной беды! Да, как бы вы его ни пытались скрыть, от по-настоящему профессиональных журналистов ничего не спрячешь! Отчего же у вас не хватило мужества дать ему ход?

Политика народной беды в момент взрыва «Кадиллака» погибла, так и не родившись. И дело было даже не в том, что проект держался на Михайлове. Да, у этого человека, прозванного Каином за политический цинизм, была феноменальная способность манипулировать людьми; даже Саша, убежденная противница Нового порядка, признала, что уже через неделю совместной работы стала держать его почти за товарища. Но незаменимых людей нет, а вот непреодолимые обстоятельства — есть. Новая общественная политика предполагала примирение с мятежниками, но после теракта, унесшего жизнь члена семьи одного из первых лиц государства, оно сделалось недостижимо. Если прежде было возможно, как говорила Вера, искать выход там же, где и вход, то теперь путь к деэскалации конфликта был навсегда отрезан.

Однако какая нужда объяснять это все врагу, уже почти мертвому человеку? Любопытство свое Щербатов удовлетворил вполне. Редактор действовал из глупого интеллигентского прекраснодушия, других мотивов у него не было. Не стоило направлять его в и без того заваленные работой следственные комиссии, работающие по красному протоколу. Щербатов протянул руку к звонку, чтобы вызвать конвой.

— Погодите, — горячо заговорил редактор. — Щербатов, я ведь и правда помню, каким вы были всего каких-то десять лет назад. Вами многие тогда восхищались, да что там, я и сам восхищался… Вы были удивительно храбрым, волевым и свободомыслящим человеком. Что с вами сталось? Почему вы превратились в раба обстоятельств?

Щербатов чуть помедлил. Он, разумеется, не был обязан отвечать. Традиция о последнем желании приговоренного к смерти давно уже не соблюдалась… и все же что-то в ней было.

— Вам, должно быть, присуща интеллектуальная честность, Глеб Маркович, — сказал Щербатов. — Вот вы из простого репортера дослужились до главного редактора популярного журнала. На какие компромиссы с совестью вам пришлось пойти? Сколько несправедливых и эгоистичных решений принять? Ваш журнал — лояльный любым властям журнал, до этого злополучного выпуска — он действительно стал тем, о чем вы мечтали?

— Но ведь в конечном итоге я поступил сообразно своим убеждениям, — твердо сказал приговоренный.

— И погубили тем самым не только себя, но и всех, за кого были в ответе, — пожал плечами Щербатов. — Я подобных ошибок не допускаю.

Когда за редактором закрылась дверь, Щербатов обратился к ждущим его подписи бумагам. Раскрыл папку со срочными документами. Прочие обождут до завтра. Хотелось пораньше вернуться домой, к Саше. Саша… Его трогало отчаяние, с которым она цеплялась за него. Она полностью зависела от него и юридически, и душевно. Исступленная, отчаянная нежность их ночей объяснялась, возможно, тем, что оба они нахлебались горя и зла и по-настоящему ценили возможность на короткие часы оставить войну за стенами спальни.

Это, разумеется, ненадолго. Он получил то, чего, следует признать, давно хотел, и настало время заканчивать эту историю. Сашу надо перевести… не в общую тюрьму, конечно, оставить на особом положении. Помещения для пленных, которых планировалось перевербовать, теперь пустуют. Пусть живет там, это будет справедливо, она же перевербована. Закончится война — пойдут амнистии, все вернется на круги своя. Но эту связь, разумеется, надо заканчивать. Он распорядится насчет перевода. Но не сегодня, сегодня хватает других дел. Завтра или в какой-нибудь другой день. Еще несколько ночей ни на что не повлияют…

В любом случае это не помеха браку. Увы, его свадьба была не событием его частной жизни, а торжеством, которое должно сплотить представителей разных ветвей государственной власти. Подготовка уже шла вовсю, и даже полгода траура по Вере он не мог себе позволить.

Хотя общественное положение требовало от него вступления в брак, он понимал, что нравятся ему женщины, для брака решительно не подходящие. Воспоминания о романе с Софи до сих пор волновали его, хоть она и предала его в итоге. Сашу же предал он сам, и то, что она нашла в себе силы его простить, сделало их близость по-настоящему острой. Щербатов догадывался, что его и в дальнейшем будет тянуть к женщинам такого склада. Большинство мужчин его круга изменяли женам, многие даже не старались этого скрывать.

Выбрать невесту он не удосужился до сих пор: некоторые из представленных девушек были ему вполне симпатичны, но за каждой стоял какой-нибудь клан, а клановые интриги Щербатов считал пустым и вредным делом. Решение, однако, пришло откуда он не ожидал: священник Савватий, который теперь занимал высокий пост в церковной иерархии, предложил представить Щербатову сироту, воспитанницу церковного приюта. По его словам, девушка обладала благородным происхождением, безупречным воспитанием, совершенным здоровьем и, главное, ответственностью и чувством долга. Важнее всего было приданое, которое за ней сулили. Развернуть заявленную национализацию церковного имущества большевики так и не успели, потому Церковь осталась хранительницей несметных богатств в стремительно нищающей стране. Это позволило ей по существу монополизировать сферу общественного призрения. Приюты для беспризорников, работные дома, начальные школы — более половины этих организаций были церковными. Савватий обещал, что такой брак может скрепить Церковь и государство на новом уровне, и поток средств на благотворительные нужды увеличится. Это могло стать последней надеждой для десятков тысяч русских людей, оказавшихся в бедственном положении.

Щербатов надеялся, что девица — надо бы выяснить наконец ее имя — не окажется чересчур глупа или уродлива, а главное — сентиментальна.

Загрузка...