Мир сжался до размеров периметра лагеря, а время перестало измеряться часами — теперь мы считали его ударами пульса и количеством вынесенных тел.
Я шагал по утоптанному снегу между бараками, чувствуя себя космонавтом, высадившимся на чужой, враждебной планете. Мой скафандр — неуклюжий балахон из грубой парусины, пропитанный воском и льняным маслом до каменной твердости, скрипел при каждом движении. Маска с длинным «клювом», набитая тряпками с уксусом и камфорой, давила на переносицу и затрудняла дыхание, но снимать её было нельзя. Воздух здесь был отравлен не миазмами, как считали местные, а невидимой смертью, которую разносили крошечные твари.
Военное положение. Эти слова звучали сухо на совещаниях, но здесь, среди напуганных людей, они обретали плоть и кровь.
Я подошел к двери третьего барака. Изнутри доносился сдавленный кашель, который явно пытались заглушить в подушку.
— Открывай! — мой голос из-под маски звучал глухо и страшно, как из могилы.
Тишина. Только скрип снега под сапогами моих сопровождающих — Игната и двоих казаков, таких же замотанных в «чумные» тряпки по самые глаза.
— Ломай, — коротко бросил я.
Игнат не стал тратить время на уговоры. Удар тяжелым сапогом в район замка — и хлипкая дверь, сколоченная из горбыля, слетела с петель. Мы ворвались внутрь, как штурмовая группа.
Люди жались по углам, вжимая головы в плечи при виде нас — четырех чудовищ в пропитанных дегтем робах. Но я смотрел не на них. Я смотрел на нары в дальнем углу, занавешенные тряпьем.
Я подошел и рывком сорвал занавеску.
На топчане лежал парень лет двадцати. Лицо красное, глаза блестят лихорадочным блеском, на шее — характерная сыпь. Его мать, худая женщина с белыми от ужаса глазами, кинулась мне в ноги.
— Не губи, барин! Не губи! Простуда это! Просто простуда! Не отдадим в чумной лес!
Я грубо отцепил её руки от своих штанин. Жалость сейчас была врагом. Жалость убивала.
— Забрать, — приказал я санитарам. — Парня в изолятор. Мать и всех, кто был в этом углу — в баню, на полную прожарку. Барак вымыть хлоркой от потолка до пола. Вещи сжечь.
— Антихристы! — завыла баба, когда казаки поволокли упирающегося парня. — Душегубы! Воронов душу дьяволу продал!
Я вышел на улицу, сдирая маску, чтобы глотнуть морозного воздуха. Он пах не хвоей, не снегом. Он пах хлоркой.
Этот запах пропитал всё. Стены домов, одежду, еду, казалось, даже мысли. Мы заливали лагерь растворами, которые готовил Яков. Белый порошок сыпали в отхожие места, растворяли в воде для мытья полов.
Для староверов и темных крестьян это было страшнее самой болезни. Они видели в этом ритуал. «Мертвая вода», убивающая душу.
Вечером ко мне в контору пришел Елизар. Старик, обычно спокойный и рассудительный, мял шапку в руках и смотрел в пол.
— Андрей Петрович, худо дело, — прогудел он. — Народ ропщет.
— Пусть ропщет, лишь бы живой был, — отрезал я, протирая руки спиртом.
— Говорят, ты воду травишь. Что от твоей хлорки нутро горит, а молитва не спасает. Бабы шепчутся, что ты мор специально навел, чтобы людей извести и новых, бесовских, из глины налепить.
Я устало потер переносицу. Средневековье. Глухое, беспросветное средневековье, с которым я пытался воевать методами двадцать первого века.
— Собери бригадиров, — сказал я, вставая. — Всех. Сейчас же. На плацу.
Через полчаса у полевой кухни собралась толпа. Бригадиры, старшие артельщики, самые авторитетные мужики. Смотрели исподлобья, хмуро. Страх делал их злыми. Страх перед болезнью смешивался со страхом перед моими методами.
Я вышел к ним, держа в руке жестяную кружку. Рядом стоял чан с кипяченой водой, в которую Яков только что щедро плеснул обеззараживающего раствора. Запах хлора стоял такой, что щипало глаза.
— Слушайте меня! — мой голос разнесся над тихой толпой. — Вы боитесь. Я знаю. Вы думаете, я вас травлю. Вы думаете, я хочу вашей смерти.
Я зачерпнул кружкой воду из чана. Мутную, пахнущую химией.
— Эта вода — мертвая для заразы, — громко сказал я. — Но живая для человека. В ней нет тифа. В ней нет холеры. В ней нет смерти.
Я поднял кружку, как тост.
— Смотрите.
И на глазах у сотни людей я залпом выпил эту гадость. Горло обожгло химическим привкусом, желудок сжался в спазме, но я не поморщился. Перевернул кружку вверх дном, показывая, что она пуста.
— Я жив, — сказал я, вытирая губы тыльной стороной ладони. — И буду жить. И вы будете. Но только если будете слушаться.
Я прошел вдоль строя бригадиров, заглядывая каждому в глаза.
— С этого часа правила ужесточаются. Найду у кого грязную кружку — лишу пайки на два дня. Увижу немытые руки перед едой — плетей дам. Кто откажется идти в баню — вышвырну за периметр, в чумной лес. Пусть там со вшами договаривается и молитвами лечится. Мне здесь мертвецы не нужны.
Толпа молчала. Они видели, что я не упал замертво, что пена изо рта не пошла. Это подействовало лучше любых лекций о микробиологии.
— Разойтись! — рявкнул я. — И чтобы через час каждый барак блестел!
Но страх — ненадежный союзник. Он копится, как пар в котле, и ищет выход.
Утром рвануло у западных ворот, где стояли основные чаны в которых отстаивалась вода с хлоркой.
Группа из десятка мужиков, подстрекаемая каким-то пришлым кликушей, двинулась на чаны с кольями.
— Бей дьявольские котлы! — орал кликуша, тряся всклокоченной бородой. — Не дадим травить православных!
Они успели опрокинуть один чан. Драгоценный раствор, на изготовление которого ушли последние реагенты, растекся по снегу грязной лужей.
Я бежал туда, на ходу вырывая револьвер из кобуры, но Игнат оказался быстрее.
Он и пяток его казаков не стали стрелять. Они просто перехватили винтовки за стволы.
Удар приклада в зубы звучит глухо и мокро.
— Назад, сволочь! — рычал Игнат, работая прикладом как дубиной. — Ложись, гнида!
Казаки врубились в толпу бунтовщиков. Трещали ребра, хрустели носы. Никакой жалости. Никаких уговоров. Это было подавление бунта в чумном бараке.
Через минуту всё было кончено. Бунтовщики валялись в снегу, харкали кровью и стонали. Кликушу Игнат держал за шкирку, прижав коленом к земле.
— Что с ними, Андрей Петрович? — тяжело дыша, спросил он. — В расход?
Я подошел к опрокинутому чану. Посмотрел на растекающуюся лужу.
— В карцер, — тихо сказал я. — А потом — на самые грязные работы. Выгребные ямы чистить. И пайки лишить на три дня. Пусть подумают.
Я оглядел притихших зевак, которые собрались вокруг.
— Кто еще хочет бунтовать? — спросил я. — Кто хочет сдохнуть от тифа? Выходите! Я вам сейчас быстро устрою встречу с Господом!
Никто не вышел. Страх снова победил. Но я понимал: это зыбкая победа. Я держал их за горло, но в их глазах я видел не благодарность, а ненависть. Я был для них не спасителем, а тюремщиком. Тираном, который заставляет их делать непонятные и страшные вещи.
И только в лазарете не было места для политики. Здесь была только война.
Барак, отведенный под «тяжелых», напоминал преддверие ада. Вдоль стен, в три ряда, стояли деревянные топчаны. На них метались в бреду, стонали или лежали в пугающей неподвижности люди. Запах здесь стоял такой, что даже хлорка не могла его перебить — запах разлагающегося заживо тела, пота, фекалий и сладковатый душок смерти.
Мы с доктором Арсеньевым работали как проклятые, сменяя друг друга каждые четыре часа, хотя сменами это назвать было сложно — мы чуть ли не падали там, где стояли, спали урывками и снова вставали.
Арсеньев, старый полевой врач, привыкший лечить кровопусканием и порошками, поначалу смотрел на мои методы с ужасом.
— Андрей Петрович, вы их уморите! — кричал он, когда я приказал поить больных соленой водой. — Им покой нужен, а вы в них литры жидкости вливаете!
— Это регидратация, коллега! — рычал я, вставляя очередному бедолаге в рот деревянную трубку, через которую мы вливали раствор поваренной соли и сахара. — Они умирают не от жара, они высыхают! Кровь густеет, сердце встает! Вода — это жизнь! Пей, черт тебя дери!
Я заставил его разделить потоки. В одном углу — «подозрительные», в другом — с подтвержденной сыпью, в третьем — выздоравливающие. Никакого смешения. Халаты менять при переходе от грязных к чистым. Руки мыть до мяса.
Но главным шоком для всех была Анна.
Сейчас она вошла в барак тихо, в таком же грубом халате, как и мы, с волосами, спрятанными под плотную косынку. Без лишних слов стала поить больного соляным раствором, так, как до этого делал я.
Рабочие, лежащие на нарах, переставали стонать и вылупляли глаза. Барышня! Дворянка! Родственница Демидовых!
— Анна Сергеевна, — Арсеньев попытался отобрать у нее поилку. — Оставьте! Не ваше это дело! Позовите санитаров!
— Санитары заняты, они трупы выносят, — отрезала она, не поднимая головы. — А этим пить надо! Отойдите, доктор, вы мне свет загораживаете.
Я наблюдал за ней украдкой. Видел, как дрожат её руки, когда она вставляет трубку в рот больному. Но она не уходила.
Через час я не выдержал. Подошел, перехватил её руку.
— Иди домой, — сказал я тихо.
Она подняла на меня глаза. В них было столько усталости, что мне стало страшно.
— Я нужна здесь, Андрей.
— Ты валишься с ног. Ты сейчас сама станешь пациенткой. Иди спать. Это приказ.
— К черту твои приказы, Воронов, — прошептала она, вырывая поилку. — Я не уйду. Там, снаружи, я схожу с ума от страха. А здесь… здесь я хотя бы что-то делаю.
Она вернулась через час. Просто зашла и снова встала к больным, подавая воду, протирая лбы уксусом, шепча какие-то ласковые, бессмысленные слова умирающим.
Так наступила ночь самого страшного кризиса.
В дальнем углу умирал мальчишка лет десяти, сын одного из беженцев. Тиф сожрал его за три дня. Он горел, бредил, звал мамку, которой уже не было в живых.
Арсеньев не отходил от него ни на шаг. Он вливал в него лекарства, делал компрессы, слушал слабеющее сердечко. Старик привязался к этому мальцу, видел в нем, наверное, своего внука.
Под утро мальчик затих. Арсеньев долго слушал его грудь, потом медленно выпрямился и уронил поилку на пол.
— Всё, — сказал он пустым голосом. — Нет больше…
И вдруг он закричал. Страшно, по-звериному. Схватил кружку, швырнул её в стену. Потом начал рвать на себе халат.
— Будьте вы прокляты! — орал он, брызгая слюной. — Будь проклята эта наука! Это бессилие! Мы никого не спасаем! Мы просто смотрим, как они дохнут! Мясники! Мы мясники!
Он осел на пол, закрыв лицо руками, и затрясся в рыданиях. Истерика. Нервный срыв. Заразная штука, похлеще тифа. Больные начали поднимать головы, в бараке нарастал гул паники.
Я подскочил к нему. Схватил за лацканы, рывком поднял на ноги.
— Замолчи! — рявкнул я.
Он не слышал. Продолжал выть, размазывая слезы по щекам.
Размахнувшись, я ударил его по лицу ладонью. Жестко, наотмашь. Голова старика мотнулась.
Он замер, глядя на меня ошалелыми глазами.
— Воды! — крикнул я Анне.
Она подбежала с кувшином ледяной воды и, не раздумывая, плеснула Арсеньеву в лицо.
Старик судорожно вздохнул, закашлялся, вытирая мокрое лицо. Безумие в глазах сменилось осмысленным стыдом.
— Андрей Петрович… я…
— Слушать меня! — я говорил тихо, но каждое слово вбивал как гвоздь. — Нет времени на сопли. Нет времени жалеть себя. Мальчика не вернешь. Но вон там, — я ткнул пальцем в соседний ряд, — лежат еще двое. Кузнец и девчонка. У них кризис. Если мы их сейчас упустим — они уйдут следом за пацаном. Ты понял меня, доктор?
Арсеньев выпрямился. Дрожащими руками поправил очки.
— Понял. Да. Я… я готов.
— Анна, раствор соли! Быстро! Арсеньев, бери хинин! Работаем!
Мы провели у постелей «тяжелых» остаток ночи. Мы буквально держали их зубами на этом свете. Вливали жидкость, обтирали снегом, когда жар зашкаливал, грели грелками, когда начинался озноб. Мы боролись за каждый вдох, за каждый удар сердца.
Я не чувствовал рук. Спина горела огнем. Где-то на грани сознания маячила мысль: «Боже, дай мне просто упасть и умереть».
Но когда серый рассвет просочился сквозь мутные окна барака, кузнец открыл глаза. Мутные, слабые, но живые.
— Пить… — прошептал он.
Я опустился на табурет рядом с койкой, чувствуя, как ноги превращаются в вату.
Рядом, прислонившись к стене, сползала на пол Анна. Она была серая от усталости, халат в пятнах, волосы сбились.
Я посмотрел на неё. Она встретила мой взгляд. И в её глазах, обычно таких мягких и испуганных, я увидел что-то новое.
Там не было больше страха. Там, в глубине расширенных зрачков, застыла холодная, звенящая сталь. Сталь, которую закалили в аду тифозного барака, в грязи и смерти.
— Живой? — спросила она одними губами.
— Живой, — кивнул я.
Она слабо улыбнулась и закрыла глаза, проваливаясь в сон прямо на полу, среди стонов и запаха хлорки.
Я понял тогда: мы выстоим. Мы пройдем через это. Потому что теперь я был не один. У меня была не просто команда. У меня были воины, которые научились смотреть смерти в лицо и плевать ей в харю.
Три недели.
Двадцать один день, которые показались мне длиннее, чем вся моя прошлая жизнь — и та, в двадцать первом веке, и эта, здешняя. Мы жили в режиме сжатой пружины, ожидая, когда она лопнет и ударит нам в лицо осколками катастрофы.
Но пружина выдержала.
Я стоял у выхода из «чистой зоны» фильтрационного лагеря. За моей спиной дымили трубы бани, ставшей для сотен людей чистилищем. Передо мной стояла толпа — та самая, что еще недавно готова была поднять меня на вилы, проклиная как отравителя и антихриста.
Теперь они молчали. Но это было другое молчание. Не угрюмое, чреватое взрывом, а благоговейное. Тишина храма после литургии.
Ворота распахнулись, и оттуда, из карантинного барака, вышли пятеро.
Первой шла женщина — та самая, что визжала громче всех, когда мы стригли её мужа. Теперь она сама была острижена наголо, голову плотно обхватывал платок. Лицо осунулось, под глазами залегли тени, но она шла сама. А рядом, опираясь на её плечо, ковылял её сын — тот парнишка, которого мы вытащили с того света в первую ночь.
Толпа выдохнула. Люди подались вперед.
Женщина остановилась напротив меня. Я стоял на крыльце штабной избы, всё еще в защитном костюме, но уже без маски — в «чистой зоне» риск был минимален.
Она медленно, словно боясь расплескать что-то важное внутри, опустилась на колени прямо в утоптанный, грязный снег.
— Барин… — её голос дрожал, срываясь на хрип. — Андрей Петрович… Спаси тебя Христос.
Она поклонилась в землю, коснувшись лбом наста.
— Живой… И Васька живой… И муж… — она подняла на меня глаза, полные слез. — Ты уж прости меня, дуру грешную. Думала — травишь. А ты… ты смерть отогнал.
За ней на колени начали опускаться другие. Один за другим. Мужики снимали шапки, обнажая такие же бритые черепа, блестящие на морозе. Бабы крестились.
— Спаситель…
— Огненный барин…
— Чудотворец…
Я смотрел на это море склоненных голов и чувствовал не триумф, а безумную усталость. Они видели чудо. Я видел гигиену, хлорку и жесткую административную волю. Они благодарили Бога и меня. Я благодарил статистику и въевшийся в подкорку алгоритм действий при ЧС.
— Встаньте! — крикнул я. Голос мой прозвучал сухо и твердо. — Не мне кланяйтесь. Себе кланяйтесь, что ума хватило послушаться. И врачам моим, что не спали три недели.
Я спустился с крыльца, подошел к женщине и поднял её за локоть. Она была легкой, почти невесомой — болезнь и скудный паек сделали свое дело.
— Иди домой, мать. Откармливай своих. И помни: чистота — это жизнь. Вшей увижу — лично выгоню обратно в лес.
— Не увидишь, барин! — горячо зашептала она, целуя рукав моей пропитанной воском робы. — Кипятком всё ошпарю! Золой вымою!
Вечером в конторе я сидел над листами бумаги, сводя цифры. Статистика — самая циничная из наук, но сейчас она была моей главной защитой.
Яков, мой химик-студент, сидел напротив, вписывая данные из лазаретных книг в сводную таблицу.
— Ну, что там? — спросил я, не отрываясь от своего отчета.
— Невероятно, Андрей Петрович, — пробормотал Яков, протирая очки, которые постоянно запотевали в натопленной избе. — Просто… феноменально.
Он развернул лист ко мне.
— Смотрите. По нашим данным, в Нижнем Тагиле смертность перевалила за тридцать процентов. В рабочих слободках — до сорока. Мрут семьями, бараками. Трупы не успевают вывозить, складывают в штольни.
Я кивнул. Это я знал. Разведка Игната и Степана доносили страшные вещи. Тагил превратился в огромный морг.
— А у нас? — спросил я.
— В карантинном лагере, среди тех, кто поступил уже с симптомами — двенадцать процентов, — Яков ткнул пальцем в колонку цифр. — Это те, кто пришел уже «тяжелым». А среди тех, кто заболел уже здесь, в изоляции… всего три процента. Три!
Он поднял на меня взгляд, полный юношеского восторга.
— Андрей Петрович, вы понимаете, что мы сделали? Мы сломали хребет эпидемии. В чистой зоне, внутри периметра основного лагеря и на приисках — ни одного нового случая за неделю. Ни одного!
Я тяжело выдохнул. Три процента против сорока. Это была не просто победа. Это был разгром.
— Пиши чистовик, Яков, — приказал я. — Каждую цифру проверь трижды. Этот отчет ляжет на стол губернатору, а может, и самому Великому Князю. Если Демидов попробует вякнуть, что я тут людей морил голодом или издевался — я эти цифры ему в глотку забью, как кол осиновый.
В дверь деликатно постучали.
— Войдите!
На пороге появился Елизар. Старовер мял в руках шапку, но вид имел решительный. За его спиной маячили еще двое бородатых мужиков из «кержаков» — самых упертых ревнителей старой веры, которые еще неделю назад плевали в сторону моих «дьявольских котлов» с дезинфектором.
— Ну что, Елизар? — спросил я, не вставая. — Опять бунтовать пришли? Или иконы мироточить начали от моей хлорки?
Елизар степенно поклонился в пояс.
— Прости, Андрей Петрович, за хулу прошлую. Слепы были.
— И что теперь прозрели?
— Видим, — прогудел он. — Своими глазами видим. Соседи наши, что в Тагил подались — сгинули. А наши, что в твоей «прожарке» побывали — живые ходят. И волосы отрастают, и сила возвращается.
Он помолчал, переглянувшись со своими спутниками.
— Мы это… просить пришли.
— Чего?
— Воды той… — Елизар понизил голос, словно говорил о чем-то сакральном. — «Мертвой». Той, что воняет едко.
Я едва сдержал улыбку. Хлорка. Обычный раствор, который они называли отравой.
— Зачем она вам? Вы же говорили — нутро жжет, душу губит.
— Так то если пить, — рассудительно заметил один из бородачей. — А мы приметили: где той водой полито, там гадина ползучая, вошь окаянная, дохнет сразу. И хворь не цепляется.
— Дай им воды, Андрей Петрович, — попросил Елизар. — Избы они помыть хотят. И углы пролить. И порты свои вымочить. Видно, Господь попустил тебе знание, как бесовскую нечисть изгонять. Вонюча она, вода твоя, страсть как, но, видать, бесу от неё еще тошнее, чем нам.
Это была окончательная капитуляция. Старая вера заключила пакт с новой наукой, признав в хлорке не яд, а богоугодное оружие.
— Яков, — сказал я, поворачиваясь к студенту. — Выпиши им бочку концентрата. И инструкцию дай, как разводить, чтоб сами не потравились. Пусть моют.
Когда староверы ушли, унося драгоценный ордер на «мертвую воду», я почувствовал, как напряжение последних недель начинает понемногу отпускать. Мы выстояли. Мы победили Генерала Тифа на своей территории.
Но я забыл, что на войне генералы редко ходят поодиночке.
Дверь снова открылась, но на этот раз без стука. Резко, с грохотом.
В контору вошел Архип.
Мой главный механик, кузнец, человек-гора, который не боялся ни черта, ни раскаленного металла, сейчас выглядел так, словно увидел привидение. Он стянул шапку, и я увидел, что его лоб блестит от холодного пота, несмотря на мороз на улице.
Он молча прошел к столу и сел на лавку, вытирая огромные черные ладони ветошью, которую мял в руках.
— Ты чего, Архип? — насторожился я. — Случилось что в цеху? Вал лопнул?
— Хуже, Андрей Петрович, — глухо пророкотал он. — Вал цел. И машина цела. И даже люди, слава Богу, живы. Пока.
— Не тяни жилы. Говори уже.
— Встаем мы, — Архип поднял на меня тяжелый, виноватый взгляд. — Котлы голодают. Угля осталось — на два дня. И то, если на малом ходу держать, чтоб только не перемерзли трубы.
Я замер, чувствуя, как внутри снова разливается тот самый ледяной холод, который я ощущал при первом известии о тифе.
Уголь.
В суматохе борьбы с эпидемией, в дыму дезинфекции и сжигания одежды, мы пропустили удар в спину.
Мы закрыли границы. Мы возвели непроницаемый барьер, чтобы не пустить болезнь. Но этот же барьер отрезал нас от снабжения. Наши собственные шахты только разрабатывались, основной уголь — качественный, антрацит, необходимый для высокотемпературных плавок и мощных котлов — мы возили извне. С тех самых месторождений, пути к которым теперь были перерезаны карантинными кордонами и снежными заносами.
— А дрова? — спросил Яков, побледнев. — Лес же кругом!
— Дрова… — Архип скривился. — Дровами мы буржуйки топим в бараках. Для паровой машины дрова — что солома. Жара не дают нужного, прогорают моментом. Давление падает. На дровах, паря, мы насосы не потянем.
Он ударил кулаком по колену.
— А если насосы встанут, Андрей Петрович… Вы ж знаете. Штольни «Змеиного» и «Виширского» ниже уровня грунтовых вод. Без откачки их затопит за сутки. Все оборудование, все крепи — всё уйдет под воду. А потом мороз ударит, и все это превратится в ледяной монолит. До весны не откопаем. Да и весной… всё заново начинать придется.
Но дело было не только в шахтах. Паровые машины давали тепло. Отработанный пар шел на обогрев новой школы, лазарета, где лежали выздоравливающие, и главного барака.
— Если котлы встанут, — медленно произнес я, — мы заморозим лазарет. Люди, которые только что выжили после тифа, ослабленные, худые… они просто замерзнут в своих постелях.
Я встал и подошел к окну. Стекло затянуло морозным узором — снаружи давило под тридцать. Мороз вступил в игру, воспользовавшись тем, что мы измотаны битвой с тифом.
— Что с подвозом? — спросил я, не оборачиваясь.
— Нет подвоза, — ответил вошедший следом за Архипом Степан. Он стоял в дверях, слышавший последние слова. — Дороги встали. Обозники слегли. А те, кто здоров — боятся ехать к нам из-за слухов о чуме. А наши… мы их не выпускали три недели.
— А запасы?
— Выгребли. Когда морозы ударили, расход пошел двойной.
Я повернулся к ним. Мои верные лейтенанты. Они ждали решения.
Ситуация была патовой.
Чтобы получить уголь, нам нужно прорвать блокаду. Отправить обоз за периметр, к дальним складам или к соседям. Но это значит — нарушить карантин. Выпустить людей в мир, где всё еще бушует тиф. И впустить их обратно.
Если мы это сделаем, мы рискуем принести новую волну заразы. Одна случайная встреча на тракте, один ночлег на постоялом дворе, одна вошь — и все наши усилия, все эти три недели ада пойдут прахом. Мы снова начнем хоронить людей сотнями.
А если не сделаем…
Замерзнут больные. Встанет завод. Затопит шахты. Мы потеряем экономическую основу, которая позволяла нам покупать еду. Мы выживем биологически, но умрем экономически, и к весне нас, ослабленных и нищих, сожрут конкуренты. Или тот же голод, когда закончатся деньги на закупку зерна.
— Где ближайший уголь? — спросил я сухо.
— Чуть за «Волчьим логом», — ответил Архип. — Там пласт открытый. Мы его начали ковырять осенью, помните? Но бросили, когда на привозной перешли, тот лучше был.
— Сколько там?
— На поверхности — немного. Но если вгрызться… На месяц хватит. Только…
— Что «только»?
— Дороги туда нет, Андрей Петрович. Снегом завалило по грудь. И там ни жилья, ни тепла. Чтобы добыть, туда надо бригаду гнать. Человек пятьдесят. Жить им там негде. Замерзнут, пока уголь добудут.
— А покупной?
— На станции, у разъезда. Верст сорок. Там склады купеческие. Уголь есть. Но это — выходить на тракт. В самую гущу беженцев.
Я посмотрел на карту, висевшую на стене. Два пути.
Один — возле «Волчьего лога». Безопасный в плане инфекции, но смертельно опасный из-за мороза и отсутствия условий. Послать людей в лес, в минус тридцать, рубить уголь кирками — это каторга. Это обморожения, пневмонии.
Второй — на станцию. Легкий путь. Дорога есть. Уголь готов. Но там — тиф.
Я молчал, взвешивая на весах жизни людей. Здесь — риск болезни. Там — риск замерзнуть.
— Собирай людей, Архип, — тихо сказал я. — Игнат, готовь самые теплые сани. Тулупы, валенки — всё лучшее, что есть на складах. Палатки возьмите, печки-буржуйки переносные.
— Куда идем? — спросил Архип, поднимаясь.
— На «Волчий», — твердо ответил я. — Карантин не снимаем. Никаких контактов с внешним миром. Мы будем грызть мерзлую землю, мы будем греться у костров, но заразу обратно не пустим.
Я посмотрел в глаза кузнецу.
— Я сам пойду с первой сменой. Покажу, как лагерь ставить, чтоб не перемерзли.
— Андрей Петрович, вам нельзя! — вскинулся Степан. — Вы ж врач, вы здесь нужны! А если свалитесь?
— Если я свалюсь — вы меня подмените. А если паровая машина встанет — мы все сдохнем. Так что без разговоров. Готовность — через час.