50. Замена

Город испуганно встрепенулся. Многие юноши радовались и даже ликовали, но у других под ложечкой зарождались страх и дурные предчувствия. Матери и сестры тревожно распахивали глаза и зажимали руками рты. Нищие вдовы думали, что им уже нечего терять, а жены предвидели ту же неизбежность для себя и своих детей.

Начинался ноябрь, с Кипра и Аравии дул теплый и мягкий юго-восточный ветер. Жители слыхали, что франки под названием «британцы» построили Султану корабли на деньги, собранные по подписке, но потом начали воевать и оставили их себе. Вся империя пришла в бешенство от такого предательства, повсюду на площадях и в кофейнях звучали смелые гневные речи. Однако люди еще не слышали новость, что добрые франки под названием «немцы» подарили им свои линкоры, которые открыли огонь по черноморским базам Российской империи. Народ не знал, что предприимчивый военный диктатор Энвер-паша приказал эти базы обстрелять и притом не посоветовался с Султаном, Великим Визирем и большинством министров, четверо из которых с отвращением подали в отставку. Люди не знали, что Энвер-паша преследовал великую цель — расширить Османскую империю на восток и присоединить все тюркские народы. Шел век, когда всякий хотел и считал себя вправе быть империей; наверное, то было простодушное время, и мир еще не понял, если вообще поймет, что империи бессмысленны и дорогостоящи, а покоренные народы злопамятны и неблагодарны. Возможно, Энвер-пашу раздражало, что в прошедшие девяносто лет империя постоянно и безжалостно подвергалась злобным и беспринципным нападениям соседей и бывших территорий.

Где все начинается? У истории нет начала, ибо все случившееся становится причиной или поводом для происходящего потом, и эта цепь причины и повода тянется в палеолит, когда первый Каин из одного племени убил первого Авеля из другого. Любая война — братоубийство, и потому бесконечная цепь вины вьет свой кружной путь через тропу и поступь каждого народа, каждой нации, и те, кто в одно время становятся жертвами, через поколение превращаются в мучителей, а недавно освободившиеся страны тотчас прибегают к средствам бывших угнетателей. Тройная зараза национализма, утопизма и религиозного абсолютизма перекипает в кислоту, разъедающую нравственный металл нации, и та бесстыдно и даже гордо совершает деяния, которые сочла бы подлостью, сотвори их кто другой.

С 1821-го по 1913 год имел место длительный чудовищный геноцид, о котором мы предпочли забыть и который абсолютно ничему нас не научил. В 1821 году с 26 марта по Пасхальное воскресенье южные греки-христиане во имя свободы замучили и убили 15 000 гражданских греков-мусульман, разграбили их имущество и сожгли жилища. Греческий герой Колокотронис беззастенчиво хвастал: трупов было столько, что копыта его лошади не коснулись земли на всем протяжении от городских ворот Афин до крепости. В Пелопоннесе согнали и безжалостно убили тысячи мусульман, в основном женщин и детей. Тысячи усыпальниц и мечетей были разрушены, и даже сейчас их в Греции почти нет.

В 1820-х годах в результате войны с Сербией и Россией из Сербии изгнали 20 000 мусульман.

В 1875 году православные боснийские сербы-христиане начали кампанию по уничтожению мусульман вообще и оттоманских чиновников в частности.

В 1876 году болгары-христиане перерезали неизвестное число крестьян турецкого происхождения.

В 1877 году Россия попыталась навязать оттоманам унизительные концессии и, получив отказ, объявила войну. Используя тактику, применявшуюся против мусульман на Кавказе, казаки при поддержке болгарских революционеров и крестьян захватили всю мусульманскую собственность. Казаки окружали деревни, чтобы никто не убежал, разоружали жителей и посылали болгар их убивать. Иногда просто сметали деревни артиллерийским огнем. Иногда продавали жителей в рабство. Европейские дипломаты писали о примечательной детали: систематически изобретались новые способы пытать женщин с максимально медленным умерщвлением.

В результате этой смертоносной кампании огромный рой в полмиллиона голодных беженцев-мусульман — людей одной веры, но всевозможного этнического происхождения — заполонил дороги, по которым их неутомимо гоняли туда-сюда бандиты, партизаны и солдаты. В Эдирне от сыпного тифа ежедневно умирала сотня человек. В Стамбуле в храм Святой Софии — тогда мечеть — набилось четыре тысячи отчаявшихся душ, каждый день умирали тридцать, но их тотчас заменяли другие. Вместе с мусульманами страдали и умирали почти не замеченные историей евреи, поскольку всеобщий клич героев-освободителей того времени был «Евреев и турок вон!».

Черногорцы убили или изгнали все свое мусульманское население.

В 1879 году треть всех мусульман Боснии-Герцеговины эмигрировала или была убита.

Британский посол в Блистательной Порте сэр Генри Лейард[62] писал: политика русских в регионе — уничтожить мусульман и заменить их славянами.

В 1912 году Болгария, Сербия, Черногория и Греция объявили войну Османской империи, намереваясь отхватить кусок оттоманской территории и вызвать насильственную миграцию. К вышеописанной тактике добавился такой прием: мусульман загоняли в кофейни или амбары и сжигали дотла. Как и прежде, гражданских мужчин убивали быстро, но женщин мучили до смерти максимально долго. К пленным турецким солдатам относились с особой жестокостью. В Эдирне побежденных воинов отвезли на остров и уморили голодом. Исторические книги стыдливо извещают: подробности совершенных злодеяний слишком отвратительны, чтобы их приводить.

Основная тактика боевиков, называвшихся «четниками», хотя их можно назвать партизанами, бандитами, разбойниками или героями-освободителями, которыми движут ненависть и страсть к грабежу (иначе известные как патриотизм), состояла в том, чтобы атаковать деревни и выгонять жителей на дороги. Черногорцы опустошили Албанию. Турецких беженцев из Фракии греки гнали на восток, затем погнали обратно продвигавшиеся на юг болгары, затем снова греки. Горе и отчаяние беженцев невообразимо. Болгарская армия оставила за собой восемьдесят миль разрушенных селений. После победы болгары, греки и сербы заявили о притязаниях на Македонию, и Греция с Сербией объявили Болгарии войну, а вскоре к заварушке присоединилась и Румыния. Оттоманы воспользовались склокой христиан-освободителей и вернули себе Эдирне и восточную Фракию.

Невозможно узнать наверняка, сколько мусульман и евреев, а также турецких солдат и гражданского населения погибло в балканских войнах, но известно, что оттоманы вынуждены были принять около полумиллиона новых беженцев. Постоянные сражения и нескончаемый поток перемещенных подорвали экономику страны. Рухнуло и величайшее достижение Османской империи — национальная система, гарантировавшая всем свободу вероисповедования. Несмотря на отдельные ошибки, на протяжении почти всей своей истории империя охраняла разные религиозные конфессии, позволяя им самим управлять собственными делами и жить по своим законам. Потому-то Греческая Православная Церковь и уцелела — ветвь османского государства, сохранившая греческий язык, культуру и религию Византии, — а султаны один в один переняли византийскую административную систему. Но теперь множество сельских душегубов заварили адскую похлебку из религиозной и национальной ненависти, и Балканы безвозвратно переменились к худшему.

Возможно, 29 октября 1914 года, соглашаясь или же лично отдавая приказ линкорам, получившим турецкие имена и укомплектованным немецкими моряками в турецкой форме, обстрелять российские базы, Энвер-паша считал, что у него нет иного выхода — только примкнуть к Германии.

Проще простого. Британия и Франция — старые, но требовательные друзья империи и в то же время союзники русских, а каждый турок подозревал, что Россия желает заполучить Турцию в свою империю, предпочтительно без единого живого турка. Победа союзников стала бы кровавой катастрофой для турок и приемлемым окончательным решением для русских. Наверное, Энвер-паша понимал, что враг его врага — ему друг, и не остается ничего другого, кроме как сделать ставку на победу немцев. Вдобавок за катастрофическое столетие следовало воздать по заслугам, и никто не знает, какую роль сыграла задетая гордость Энвера за свой народ. Если так, то по насмешке судьбы его некомпетентность и амбиции привели страну к еще большим бедствиям, ибо вместо разумной оборонительной войны он бросился атаковать русских на северо-востоке Анатолии в непроходимых горах, где глубина снега достигала двадцати футов. За два месяца погибли семьдесят пять тысяч человек из девяностопятитысячной армии, а Энвер лишился всех пулеметов и артиллерии.

Звеном в цепи этих печальных событий стало прибытие в Эскибахче в ноябре 1914 года сержанта Османа, а также еврея-писаря, ослика, нагруженного гроссбухами, и четырех запыленных сердитых жандармов.

Сержант Осман, артиллерист со стажем, нравом обладал свирепым. В отличие от жандармов, ослика и еврея, он умудрился сохранить относительно бравый вид после долгого изнурительного перехода из Телмессоса: навощенные усы с закрученными кончиками, сине-красные эполеты, малиновая феска и красные обшлага мундира. На шее болтался свисток для подачи условных сигналов, некогда избавлявший от необходимости орать в пылу боя. На левой щеке романтический сабельный шрам, лицо потемнело и задубело от нелегкой походной жизни — несгибаемый воин, каким бывает лишь турецкий солдат. Он мог отмахать с отрядом пленных пятьсот миль, а в конце искренне удивиться: отчего это все пленники померли в пути? Сержант год не видел жены и детей, но во Фракии насмотрелся таких ужасов, что теперь старался вообще ни о чем не думать. Однако ему не удавалось обуздать одно видение Балканской войны, возникавшее часто и непредсказуемо, отчего иногда по ночам он вскакивал с выпученными глазами и бешено колотящимся сердцем. Ему являлось страшное побоище во Фракии, где частично уцелел лишь один дом; на деревянной двери висела голая девочка, распятая и выпотрошенная. Не получалось забыть склоненную головку со спутанными прядями нечесаных волос, падавшими на прелестное невинное лицо. Оно стояло перед глазами: открытый рот с розовым язычком между рядами мелких молочных зубов. Сержант не мог забыть, как коснулся шеи ребенка и понял, что девочка умерла совсем недавно. Ужаснее всего выглядела багровая дыра в животе, откуда водопадом изверглись разноцветные блестящие внутренности, образовав кучу, будто выросшую из-под земли и усаженную гудящими мухами. Не искушенного в философии сержанта Османа не изумило и не возмутило кощунство отступавших греков, которые предали ребенка той же смерти, какую претерпел их невинный Господь. Видеть распятых христианами детей приходилось часто, и первоначальный шок в конце концов прошел. Но Османа поразило, что девочка очень похожа на одну из его дочерей, когда той было столько же лет, и потому в ночных кошмарах и вспышках памяти он видел собственное дитя, выпотрошенное и пригвожденное к двери дома во Фракии. Сержант Осман редко задумывался о собственных злодеяниях, совершенных в исступленной ярости победы или мщения: их стерла и перечеркнула эта единственная сцена, все затмившая и превзошедшая.

Сержант Осман был многажды ранен и теперь в компании четырех жандармов, ослика и еврея хромал из города в город, из деревни в деревню, призывая на службу резервистов и новобранцев. Столь явное понижение рождало горчайшую обиду, и отовсюду, где имелся стряпчий, сержант, вдобавок к многочисленным посланиям, составленным от его имени терпеливым многострадальным евреем, направлял Энвер-паше и самому Султану письма, в которых испрашивал позволения вернуться на передовую в свой полк. Осман знал, что предназначен судьбой не для нынешнего дела, и оттого при исполнении порой раздражался.

По прибытии в город сержант побрился у цирюльника и, посвежевший, благоухающий лимонным одеколоном, расположил призывной участок на площади под платаном, отправив жандармов и писаря за новыми солдатами для империи.

Вот так Искандер, под сенью замызганного полога радостно лепивший свистульки для экспортного бизнеса господина Теодору из Смирны, вдруг осознал, что рядом стоят четыре незнакомых жандарма и писарь, ожидающие, пока он закончит очередное изделие. Искандера кольнул страх, поскольку первой мыслью было — что он натворил? Писарь поправил съезжавшие очки и спросил:

— Ты Искандер, здешний гончар?

— Да, я Искандер. Мир вам.

— И тебе, — сухо ответил писарь, сдвинув на затылок феску и карандашом почесывая лоб. — Хотя, боюсь, миру будет меньше, чем ты хочешь.

Искандер молчал, и писарь продолжил:

— Объявлена всеобщая мобилизация, тебя снова призывают. Сожалею, если это причиняет неудобства, но, боюсь, ничего не поделать.

Искандер побледнел:

— Я уже отслужил! В Аравии. Можете проверить. Я отслужил.

— Знаю, знаю, — ответил писарь. — Но, пойми, ты все еще на учете. Остаешься в резерве шесть лет, а прошло только пять лет и девять месяцев.

— Так почти шесть! — в ужасе воскликнул Искандер. — Что будет с моей семьей? Как им жить?

— Что с нами будет? Как нам жить? — взвыла Нермин, когда растерянный супруг стоически сообщил ей новость. — А дети? Где нам взять денег? Мы умрем с голоду. Никто нас не спасет. Так было, когда тебя отправили в Аравию. Мы превратились в кожу да кости. А если тебя убьют? Мне не вынести все это снова. Вай! Вай! Вай! — Нермин горестно раскачивалась, отирая глаза рукавом.

— Это священная война, — покорно сказал Искандер. — Объявили джихад. Аллах управит, на все его воля. Что я могу поделать? Надо идти. Франки объявили нам войну, и завтра я должен отправляться. Если убьют, попаду в рай, если на то воля Аллаха.

— Какой от тебя толк в раю? — всхлипнула Нермин.

Тогда из тени выступил Каратавук и, опустившись перед отцом на колени, приложил его руку к губам и ко лбу.

— Папа, — сказал он, — позволь мне пойти вместо тебя.

Искандер взглянул на сына:

— Тебе только пятнадцать.

— Я сильный. Могу воевать. Я смелый. Разреши. Меня все равно скоро призовут. Отпусти меня сейчас. Ради братьев и сестер, ради мамы.

Искандер безмолвно смотрел на любимого сына. Он понимал, что ответа у него нет. Скажи он «да» — и будет чувствовать себя трусом, готовым подвергнуть сына опасности. Скажи «нет» — и жене с детьми не на что будет жить. Нермин тоже не знала, что сказать. Она встала на колени рядом с сыном, взяла его руки, поцеловала и прижалась к ним щекой, чтобы он почувствовал теплую струйку ее слез.

— Я не дам тебе разрешения, — сказал наконец Искандер, в ком гордость победила здравый смысл. — Я должен выполнить свой долг. Это священная война, и у меня нет выбора. Аллах защитит своих детей.

Каратавук стал возражать, но отец поднял руку, веля замолчать.

— Довольно, — сказал Искандер. — Аллах непременно запомнит твое предложение, как запомню и я. Ты превосходный сын.

Вскоре Каратавук разыскал своего друга Мехметчика, и они вдвоем отправились к сержанту Осману, который вместе с писарем расположился на площади под платаном. Сцепив руки за спиной и покачиваясь на носках, сержант вопросительно приподнял бровь, скептически оценивая дождавшихся своей очереди мальчишек.

— Мы хотим записаться добровольцами, — сказал Мехметчик.

— Чего вдруг? — отрывисто спросил сержант.

— Ради империи и Султана-падишаха.

— Тебе сколько лет?

— Восемнадцать, — соврал Мехметчик.

— Звать?

— Мехметчик.

— Чей сын?

— Харитоса.

— Стало быть, Мехметчик, сын Харитоса? Ну, Мехметчик, небось, прозвище?

— Да, бейэфенди. Мое настоящее имя Нико.

— Жалко. Уж больно «Мехметчик»[63] подходит для солдата. Значит, вы с отцом христиане?

— Да, бейэфенди. Но я все равно хочу воевать, только вместе с Каратавуком. За империю и Султана-падишаха.

На лице сержанта промелькнуло недоумение.

— Что еще за птица, с которой ты хочешь воевать?

— Каратавук — это мое прозвище. — Каратавук шагнул вперед. — Настоящее имя Абдул.

Сержант оглядел мальчика: темноглазый, с золотистой кожей, чуть выше среднего роста.

— Эти ваши прозвища кого угодно с ума сведут, — наконец объявил он, раздраженно махнув рукой. — Похоже, у всех тут клички, хотя Пророк ясно их запрещает. Чей ты сын?

— Гончара Искандера.

— Понятно, — сказал сержант. — Но сперва разберемся с ним. — Он повернулся к Мехметчику, коренастому и невысокому, но удивительно похожему на приятеля. — Стало быть, ты Нико, сын Харитоса, и, говоришь, тебе восемнадцать. И ты христианин, да?

— Да, бейэфенди. Но сейчас в армию берут и христиан.

— А то я не знаю. Я сам солдат и уж в этом разбираюсь. А ты разве не знаешь, что это священная война? Не слыхал, что мы воюем с франками, а они — христиане? Не знаешь, как они надули нас с кораблями?

— Я — оттоман, — гордо сказал Мехметчик. — И одни франки за нас. Я слыхал, они прозываются «немцы».

— Да, германцы за нас, но все равно это священная война, и никто христиан в армию не возьмет, а то еще ударят в спину. Обыкновенный здравый смысл, и только. Хочешь участвовать — поступай в трудовой батальон.

— В трудовой батальон?

— Дороги, мосты и все такое, — пояснил сержант.

— Я хочу сражаться, а не ямы копать, — презрительно фыркнул Мехметчик.

— Тогда не лезь в добровольцы. — Во взгляде сержанта промелькнула смешинка. — Все равно со временем тебя заберут, и отправишься в трудовой батальон. Вероятно, когда тебе действительно стукнет восемнадцать. Вообще-то солдату много приходится копать. Вот и будешь рыть ямы, только не под пулями, все ж маленько безопасней.

Глаза Мехметчика горели злым огорчением, он только и нашелся, что сказать:

— Мне безопасность не нужна.

— Извини, малец, — посочувствовал Осман. — Я считаю, потребуется забирать всех, кого только можно. Вообще-то у меня самого один дед был христианином, родом из Сербии, но я тут ничего не решаю. Погоди, может, правила изменят. А пока, если действительно хочешь помочь Султану-падишаху и империи, заготавливай провизию и разводи мулов — это лучшее, что ты можешь сделать. — Сержант повернулся к Каратавуку: — Теперь с тобой. Ты — сын гончара Искандера. Тебя нет в списке. А твой отец есть. — Осман взглянул на писаря: — Ведь вы уже поговорили с ним, Соломон-эфенди?

— Поговорил.

— Я предлагаю себя вместо отца, — сказал Каратавук. — Согласно обычаю.

— Согласно обычаю, — повторил сержант, уважительно разглядывая парня. — Отец разрешил?

— Да. — Каратавук старался не смотреть сержанту в глаза. — Это ради матери и братьев с сестрами.

— Ты врешь, — сказал Осман. — К счастью, я этого не заметил.

— Спасибо, бейэфенди. — Каратавук поклонился и повторил: — Ради матери и братьев с сестрами. Без отца им не выжить, а без меня продержатся. Я сильный. Воевать смогу.

— Ты хороший сын, — сказал сержант. — Любой бы таким гордился.

От похвалы Каратавук прямо раздался в плечах.

— Вы меня берете, бейэфенди?

Сержант устало вздохнул. Он уже навидался юношей, приносящих подобную жертву. Это всегда трогало и угнетало. Скольким из этих юнцов суждено вновь увидеть лицо матери?

— Хорошо, можешь, согласно обычаю, идти вместо отца. Пусть обман будет на твоей совести, и да простит тебя Аллах.

— Спасибо, бейэфенди, и, пожалуйста, бейэфенди, не говорите отцу.

Сержант кивнул:

— Я извещу твоего отца, что его все же освободили от повинности. Он не узнает, почему. Завтра придешь вместо него.

По дороге домой Мехметчик шепотом ругался, в глазах стояли злые слезы.

— Заготавливай провизию и разводи мулов! — с горечью повторял он.

Каратавук сочувственно обнял его за плечи:

— Если дела пойдут скверно, правила, наверное, изменят.

— Будем надеяться, — буркнул Мехметчик.

Они остановились у дома ходжи Абдулхамида, и Мехметчик достал из-за пояса кожаный кошелек. Вытряхнув монетки, он спрятал их в кушак и набрал горсть земли. Ссыпал в кошелек, добавил еще немного и, затянув тесемку, отдал другу.

— Где бы ни оказался, — пояснил он, — носи с собой и не опорожняй до возвращения. А когда вернешься, высыпи непременно здесь же.

Каратавук ослабил тесемку. Понюхал землю и вздохнул:

— Родная земля. У нее особый запах, ты заметил? Когда буду далеко, понюхаю, и она мне все напомнит. — Завязав, он поцеловал кожаный мешочек. Спрятал за кушак и, обняв лучшего друга, ткнулся лбом ему в плечо. Горло перехватило от чувства, которому не было названия — столько всего в нем перемешалось. — Ах, дружище, дружище! — Каратавук отстранился и стукнул себя в грудь. — Тяжело у меня здесь, точно камень на сердце. Все думаю, что с нами будет?

— Наверное, разойдемся, — печально сказал Мехметчик. — Вдруг стало важно, что я христианин, хотя раньше почти никакой не было разницы.

— Не разойдемся, — твердо возразил Каратавук. — Мы всегда были друзьями, всегда вместе. Ты научил меня читать и писать.

— Не знаю, много ли толку, — вздохнул Мехметчик. — Выходит, что читать-то нечего, а в других краях, я слышал, вообще пишут по-другому. Вроде надписи на мечети, которую только ходжа Абдулхамид понимает.

Каратавук покопался в поясе и достал свистульку.

— Возьму с собой. Если разобью, напишу отцу, чтоб прислал новую. Как услышишь ее, сразу поймешь, что я вернулся.

— Дай-то бог, — сказал Мехметчик.

— Помнишь, как мы маленькими решили не писать в норки, чтобы не утопить мышек? А теперь мне придется начинять пулями живых людей.

— Мышка-то хотя бы ни в чем не виновата, — заметил Мехметчик.

— Я вот думаю, что при этом чувствуешь? — сказал Каратавук.

Загрузка...