45. Унижение Леонида-учителя

Позвольте представиться, хотя вряд ли вы обо мне слышали, если только не въезжали в Эскибахче с нижней окраины, где дорога выныривает из сосняка с мусульманским кладбищем, а по левую руку видны развалины насосной станции, где журчит и журчит вода. Станция была скромненькая, но утоляла жажду людей и скотины, а также служила весьма приятным довеском к прелестям города, особенно в разгар лета. Что может быть лучше, чем войти в тенистую прохладу величавой неоклассической постройки, дабы напиться воды и омыть лицо после долгого путешествия? Над дверью и сейчас можно прочесть надпись по-гречески: «Построил во Благо Всех Георгий П. Теодору, 1919».

Это я. Георгий П. Теодору к вашим услугам, дамы и господа. Я даже не был жителем этого города, но принадлежал к одному обществу в Смирне, немного занимавшемуся филантропией, чтобы нашему народу в глубинке полегче жилось. Я, видите ли, был купцом: назовите товар — добуду и продам с барышом. Смирна — идеальное место для порта, на полпути между Африкой и Европой, да и без того она была вполне очаровательным городом, истинным космополисом, пока ее не сожгли дотла. Я построил в Эскибахче насосную станцию на средства, заработанные во время Великой войны поставками османским властям кое-каких насущных товаров, а с городом меня связывал живший в нем учитель Леонид.

Смею сказать, я весьма хорошо знал Леонида-учителя, и я один из немногих, кто его любил. Большинство же считало его занозой в анальном отверстии, как говаривал мой приятель-медик. Леонид был сыном другого моего приятеля, тоже купца, и рос на моих глазах. Можно сказать, я был ему как бы дядюшкой и выслушивал подростка, когда тот поднабрался великих идей. Уже тогда он был тощ, не говорил, а скрипел, а когда смеялся или улыбался, мигом становилось неуютно в предчувствии неизбежных пакостей. Тем не менее, он был весьма умен и вечно терзался душевными муками, отчего я ему сочувствовал. Я жалел его, как жалеешь престарелого спортсмена, перегруженного ослика или преданного искусству художника, чьи картины никто не покупает.

Как-то раз я пришел к ним в гости — Леониду тогда было лет двадцать. За обедом он мимоходом обмолвился: дескать, вступил в местное «Дружеское общество»[53], хотя прекрасно знал, что отец взбеленится. Надо отдать должное смелости Леонида — он всегда был готов прекословить отцу. В этом отношении парень сильно выделялся — в те времена всякий понимал что к чему и родителю не перечил. Будь он моим сыном, я бы, наверное, лупил его смертным боем, но поскольку он являлся чужим отпрыском, я мог восхищаться его независимым духом.

— Что?! — завопил отец, плюясь непрожеванными котлетами. — В «Дружеское общество»? Ты идиот или как? Хочешь, чтобы нас арестовали? Чтобы нас с матерью бросили в тюрьму? — Испепеляя сына взглядом, он обвел рукой комнату, богато украшенную резной мебелью, тяжелыми коврами, серебряными подсвечниками и самоваром. — Хочешь, чтобы мы всего лишились?

Леонид, побледневший от ярости отца, ответил просто:

— Это ради Греции.

Наверное, следует пояснить: «Дружеское общество» — это была такая тайная организация, и создали ее, чтобы воссоединить Грецию, ибо многие считали, что Фракия, черноморское побережье, западный берег Турции и, разумеется, Константинополь исторически принадлежат Греции, населены в основном греками и потому вновь должны стать греческими. Мол, необходимо восстановить Византийскую империю, Святую Софию[54] опять сделать собором, создать «Великую Грецию» и вернуть на трон короля Константина — вся эта лабуда, известная как «Великая Идея». По-моему, некоторые и сейчас ее так называют.

— Эти кретины с их Великой Идеей! — ревел отец. — Они ни черта не понимают! Разве Греция сможет выиграть войну с турками? Ты представляешь, сколько их? Ты сумасшедший! Хочешь, чтобы тобой правили из Афин? Ты бывал в Афинах? Вонючая деревенька, вот что это такое! Паршивое провинциальное сельцо, где несколько руин и ни одного стоящего театра, народ необразованный и некультурный, дома с облупившейся краской и даже никто по-гречески толком не говорит! Ты этого хочешь? Дурак ты!

Леонид попытался возразить:

— Новой Грецией будут править из Константинополя, папа, как было в Древней Греции.

— Нами и так правят из Константинополя!

— Турки.

— Слушай, какое нам дело? Мы живем в Смирне — самом приятном и восхитительном городе на свете. И процветаем! Нам начхать, что происходит в столице. Греки занимают здесь все важные и влиятельные посты. Фактически мы живем по своим законам. У нас рай, а ты со своими дружками хочешь его взбаламутить вашей идиотской Великой Идеей! Господи ты боже мой! Это ностальгия, только и всего! И ты хочешь, чтобы нас всех поставили к стенке из-за вашей ностальгии?

— Нами правят турки, — с достоинством ответил Леонид. — Это недопустимо, они уступают нам во всех отношениях. Турки плодятся, как кролики, и скоро нам не останется места.

— Мы все теперь оттоманы. Времена переменились. Ну взять хоть моих слуг. Кто они? Все турки. А у Георгия? Тоже все турки. Кто мостит дороги и вывозит нечистоты? Турки. Кто горбатится на полях, выращивая урожай, который мы продаем? Турки. И не говори мне, что нами правят турки, когда у тебя прямо перед носом доказательство обратного. Что бы мы без них делали? Почему у меня сын такой тупица? Вот что мне интересно! Ты хочешь нас уничтожить!

— Некогда Греция была великой! — распалялся Леонид. — Есть люди, которые стремятся вернуть ей величие. Греция была светочем мира! В то время человек не считался цивилизованным, если не знал греческого языка. Отчего, по-твоему, турки называют нас римлянами? Потому что прежде даже римляне говорили по-гречески! Величайшая в мире нация, и посмотри, до чего мы докатились, отец. Наше время должно вернуться. Требуется лишь наша решимость и, возможно, новый Александр.

— Александр? — фыркнул отец. — Распространять нашу культуру и цивилизацию по всему миру? Прости мою ересь, но он это делал, сея смерть и разрушение от Македонии до Индии. Много ли рыдающих вдов и изнасилованных девственниц поблагодарили его за эту культуру, как ты считаешь? Разве не знаешь, что неизбежно следует за победоносным завоеванием? Голод и болезни. Болезни и голод.

— Оно того стоило, — ответил Леонид. — Лучшие по природе должны подняться наверх любыми путями, их превосходство оправдывает средства.

— Я тебе кое-что скажу, сынок, — заявил отец, тыча в сторону Леонида вилкой. — Я бы с большим уважением относился к Александру, к тебе и твоим дружкам, если б у вас хватило ума понять, что мир вращается благодаря деньгам, предприимчивости и смекалке. Все эти военные кампании, революции, заговоры, болтовня о расовой принадлежности того и этого… Что они несут? Кровопролитие и горе. Если хочешь принести миру какую-то пользу, обзаведись денежкой в кармане. — Леонид с жалостью посмотрел на отца, а тот повторил: — Обзаведись денежкой в кармане.

— Деньги не восстановят Грецию, — сказал Леонид.

— Идиот! Это единственное, что ее восстановит! Бери пример с Георгия! Зарабатывает большие деньги и понемногу тратит на полезную благотворительность. Так ты проживешь с пользой и умрешь в почете. Все просто.

— Я говорю о достоинстве и национальной душе, а не о том, чтобы жиреть в самодовольстве.

— Жиреть в самодовольстве! Жиреть в самодовольстве! Башка у тебя набита собачьим дерьмом! Я столько денег угрохал на твое образование, а ты ничему не научился! Ты не мой сын. Небось, мать тебя от кого-то прижила.

Мать Леонида хмуро покосилась на мужа, но осталась невозмутимой. Она привыкла к цветистой риторике супруга, не показательной для его ума в целом. В разное время все сыновья и дочери обвинялись в том, что родились не от него, и мать сухо замечала: будь у нее столько любовников, как он порой предполагал, у нее вышла бы весьма насыщенная и утомительная жизнь.

Я привел этот разговор, один из многих, потому что в нем отражается общая тенденция того времени. Азиатское греческое меньшинство очутилось промеж горячих идеалистов с националистами, стремившихся во имя прекрасного образа Византии перевернуть мир вверх тормашками, и благоразумных собратьев вроде меня и Леонидова отца, которые хотели приятной удобной жизни, чтобы вести торговлю и получать все, что ни пожелаешь, ибо наши ум и богатство позволяли этого достичь. Я очень хорошо помню, что в те дни все считали себя вправе на империю, и, вероятно, Леонид с товарищами был просто знаком времени, как Муссолини. Мне самому теоретически нравилась идея новой Великой Греции, но я не видел смысла чем-либо ради нее рисковать и по-прежнему считал континентальных греков сборищем рехнувшихся чужаков или, в лучшем случае, надоедливыми родственниками, у которых в семье слишком много недоумков. Я был вовсе не настроен за них умирать, и вряд ли кто изумился сильнее меня, когда они заявились умирать за нас. Однако меня не особенно удивило фиаско в итоге, когда мы потеряли все и умирать пришлось таки нам за них.

Я вспомнил о той беседе, ибо она объясняет, почему Леонид оказался учителем в захолустном городишке, а не стал купцом, как мы. Он решительно воспротивился отцу и уехал в Эскибахче, чтобы попытаться научить греков снова быть греками. Леонид хотел выбить из них турок, хотел, чтобы они заговорили по-гречески, а не по-турецки, и узнали об античном прошлом. Он желал воспламенить их рассказами о Войне за независимость и сражениях на Крите. Хотел поведать о героических женщинах, бросавших своих детей в пропасть, дабы не отдавать туркам. Он хотел, чтобы люди понимали церковные службы, а не просто в тупом благоговении бессмысленно слушали раскатистые божественные литургии.

Любить Леонида было трудно, но скажу в его защиту одно: пусть романтик, он таки заставил христиан отдавать детей в его маленькую школу. Жил на сущие гроши, терпел неблагодарность и насмешки, а по ночам строчил пламенные трактаты, которые никто не удосуживался прочесть и они покоробленными кипами скапливались на полках. Я-то их читал, потому что, к моему ужасу, он всегда присылал мне копии, и содрогаюсь при мысли, сколько масла и бессонных ночей он потратил. Знаю по себе, каким разбитым и нездоровым встаешь утром, когда допоздна засидишься над счетами. Хотелось бы добавить еще вот что: все закончилось тем, чего мы, благоразумные люди, всегда боялись — и восторженные романтики, наподобие Леонида, и мирные горожане, как я, вместе тонули в гаванях, пока горели наши города.

В Эскибахче Леонид претерпел много унижений и, если честно, виноват в этом был, по большей части, сам. На нем прямо написано было, что он себя считает лучше всех, а это людей бесит — такого ни один купец не посмеет выказать, иначе растеряет половину своих клиентов. Вообразите, чем бы это кончилось, скажи я своим клиентам-евреям или армянам, что я о них думаю на самом деле! Или турецким чиновникам! Коммерческой катастрофой, вот чем. Уж оставьте мне доброе любезное лицемерие, которому все мы с пользой выучились у англичан, вот что я вам скажу.

Так вот, однажды мне понадобилось отправиться в Эскибахче, потому что я прослышал о прекрасном гончаре, усердном и мастеровитом. Я увидел его глиняные свистульки в виде разных птиц: нальешь их до половины водой, подуешь, и они свиристят, как птички. Игрушка, разумеется, весьма обычная, но эти свистульки превосходили остальные придумкой и отделкой, да к тому же звучали, как птицы, которых изображали, чего у других ремесленников не бывало. Я захотел повидать этого гончара Искандера, поскольку сообразил, что, продав свистульки итальянцам, получу барыш процентов четыреста и к тому же удвою доход самого мастера. Гончар оказался дружелюбным мужичком в неряшливом тюрбане и — что несколько сбивало с толку — имел обыкновение сыпать прибаутками, которые, похоже, сам же и сочинял, но мы ударили по рукам, и все остались довольны, ради чего весь сыр-бор обычно и затевается. У гончара работал слепой старик — топтался в громадном чане и пальцами ног вытаскивал камушки из глины. Сия картина показалась мне странным образом вдохновляющей, ибо такая работа идеальна для слепца, а физические упражнения, несомненно, сохраняли его крепким в старении.

Зная, что Леонид в городе, я уведомил о своем приезде и намерении остановиться у него, но просил ни о чем не беспокоиться. Через неделю я прибыл, охранников и слуг разместил на постоялом дворе, весьма чистом и удобном, а сам направился в дом Леонида, весьма запущенный и нескладный, где убедился, что он добросовестно уважил мою просьбу и совершенно ни о чем не побеспокоился.

Однако должен сказать, что город мне понравился, едва я его увидел. Чу́дное местечко! Вполне понимаю, почему в древности греки назвали его Старым Садом. Я приехал ранним вечером, когда ласточки ловили мошкару понизу, а черепахи стучали коготками, выходя на ежедневную прогулку. На минарете мечети надрывался муэдзин, призывавший на молитву, и эхо его криков, отразившись от холма, прилетало лишь через полсекунды. Как многих христиан, призыв на молитву меня всегда раздражал и волновал разом.

К городу подъезжаешь по изумительно тенистому сосновому бору, где там и сям виднеются покосившиеся мусульманские надгробья — одни сверкают свежей побелкой, другие обветшали, посерели и просели так, что почти сравнялись с каменистой землей. Идеальное место для упокоения, скажу я вам, уж лучше, чем быть кремированным в собственном доме или обглоданным крабами на илистом дне гавани. На песчанике под толстым ковром сосновых игл росли кустики остролиста, а на опушках виднелась поросль молочая, синел дикий шпорник. Кое-где выглянул темно-красный гибискус, на деревьях унасестились курочки. Опьяненный запахом фиг, я потянулся с седла и сорвал одну алую, чуть переспелую ягоду со вкусом кокоса. На въезде в город, уж простите за подробность, мне встретились две собаки, которые, безнадежно переплетясь в случке, мотались кругами, а другие псы, желавшие забраться на сучку, их облаивали. Я чувствовал, что это хорошая аллегория, только не мог придумать, для чего. Показался домик, перед которым в тени виноградной лозы сидела мусульманка и, положив на колени доску, тонкой скалкой раскатывала чурек — картина домашнего покоя. Я заплатил женщине за стакан айрана, ибо предпочитаю его сладкому питью, и, наблюдая за несчастными собаками, утолил жажду бесконечно освежающим напитком. Дорогу напротив дома пересекал ручеек с холма, что и вдохновило меня построить павильон со сточным желобом и питьевым фонтанчиком. Пропыленный и мучимый жаждой, я подивился, отчего никто прежде до этого не додумался. Преуспевающий человек должен что-то отдавать, скажу я вам, ведь никто, согласитесь, не разорится, если проявит добрую волю и разок расщедрится.

Я заметил одну странность: маки, росшие среди камней, были розовые, а не красные, и мне вспомнилось присловье дядюшки — мол, женщины подобны макам и вянут, едва их сорвешь, или что-то вроде этого. Стелющиеся каперсы с причудливо изящными завитками сиреневых тычинок в чашечках из четырех белых лепестков обволакивали изгороди и обочины, где их теснили темно-синие колокольчики вьюнка. Стайка чумазых ребятишек дула в сорванные цветки, и те лопались с громким хлопком. Позже, когда никто не видел, я сам так попробовал — редкое удовольствие.

Справа от дороги в большом пруду виднелись древние развалины с этакой женственной аурой; наверное, это была церковь. Пруд, как водится, украшали малиновые стрекозы, ласточки, устроившиеся в камышах, и маленькие флотилии уток. Лягушки плюхались и пищали, будто резиновые игрушки, под водой от камня к камню скользили черепахи. В центре пруда неподвижно стоял безмолвный человек в закатанных выше колен шальварах — явно сборщик пиявок, весьма похожий на цаплю.

Сам город располагался по левую руку, на вогнутом склоне холма, похожем на громадный амфитеатр. Здесь наши предки, приди им такая идея, могли бы построить самый большой театр на свете, где городская площадь служила бы естественной сценой. На площади (клянусь, это не шальная выдумка путешественника) в дупле огромного дерева жила целая семья с астматической ослицей. Вот вам лучшее свидетельство тому, что цивилизация исчезает тем быстрее, чем больше удаляешься от Смирны. Ульи здесь держали прямо в домах, а в кухнях готовили скотине корм из листьев абрикоса и грецкого ореха. Кое-кто из местных, наевшись строгостей Великого Поста, сделался турком, а сами турки не считали зазорным сходить в церковь и поставить свечку. Иногда они даже посещали службы и стояли в дверях, сложив на груди руки с гримасой заинтересованного скептицизма. Особенно им нравилась пасхальная служба.

Однажды я оказался в городе в засуху, и местные женщины вызывали дождь. Поразительное было зрелище.

Одна женщина прицепила ко лбу коровьи рога, украшенные лентами и четками, а ее подруги вырядились в живописные лохмотья, убранные полевыми цветами и травами. С песнями и танцами они шествовали от дома к дому, и жители давали им орехи, нут и изюм. Вот что пели женщины:

Лей, лей, Константин!

Дай нам дождь, сделай слякоть

На лугах!

Наливай нам кувшины

Семь раз,

Семь раз!

И вот здесь, и вон там,

И Харону во двор!

Я все так хорошо запомнил, потому что в этой процессии увидел поразительно некрасивую девочку, а с ней изумительную красавицу и просто не мог не отметить такую странность.

Город — непостижимо запутанный лабиринт, но в то же время он был, на мой взгляд, очень хорошо продуман. Узкие улочки, где едва разминутся два верблюда, лучами разбегались вверх по склону и, повторяя его контуры, изгибались почти горизонтально, отчего дома и дворы соседствовали самым удивительным образом, но в итоге все проулки сходились у церкви Николая Угодника с ее знаменитыми девятью канделябрами, с искусно отделанными под камень внутренними стенами, чудотворной иконой Панагии Сладколобзающей, двориком с замечательной мозаикой — уголки, круги и квадраты из черно-белых кусочков мрамора и каменноугольной смолы и цифры «1910» в память о недавнем восстановлении храма. Даже странно говорить, но, к моему большому изумлению, некоторые христиане, запалив, как обычно, свечки и поставив их в песочные поддоны, опускались на колени и молились, падая ниц, как мусульмане. За церковью располагался склеп метра два глубиной, и сия промозглая пещера источала скорбный аромат гниющего тряпья и неспешно разлагающихся костей. Поскольку церковь носила имя Николая Угодника, оливу перед входом украшали лоскутки, привязанные бесплодными женщинами. Одна женщина, судя по всему, попадья, повязала много лоскутков. Иногда ее звали к детям, которые долго не начинали говорить, и она лечила малышей тем, что прикладывала к их губам бородку церковного ключа. Не знаю, помогало ли.

Конструкция домов показалась мне замечательно разумной, ибо они возводились из камня и имели систему терракотовых стоков, наполнявших водой большие чаны, что неизменно пристраивались сбоку всякого жилища. Летом это значительно облегчало трудности с водой и избавляло женщин от частых и тяжких хождений к колодцам, в каменной кладке которых за столетия подъема и опускания ведер протерлись глубокие канавки. С другого боку каждого дома имелся небольшой, но пристойный земляной клозет с закругленной крышей, надлежащей дверью и удобным сиденьем, а также оконцем вверху для выхода неприятных миазмов.

Во многих домах были деревянные настилы — их врезали в стены, чтобы места получилось больше, и увенчивали веселенькой расцветки пологами, спасавшими от изнуряющего солнца. Дымовым трубам придавали весьма целесообразный вид домиков с покатыми крышами и окошками для дыма, прорезанными сбоку. Очаги же всегда размещали в верхнем этаже, поскольку зимой внизу обычно держали скотину, которая своим теплом помогала обогревать дом. Что касается интерьеров, то про них особо нечего сказать, кроме того, что все деревянные части красились в самые веселые оттенки василькового. А вот наружные стены облекали в нежно-розовые, голубые и желтые тона, и в каждом доме у окна или двери висела клетка с певчей птичкой, отчего город, сумбурно карабкавшийся по склону, не только представлял весьма милую картину домашнего уюта, но всегда полнился состязательным птичьим пением.

У нижней окраины города стояла скромная, но симпатичная церковь святого Мины, которого весьма почитали в здешних краях. На задах тоже имелся склеп, обнесенный кованой решеткой, а пол в храме оформили дешево и сердито, аккуратно выложив черно-белой галькой подобие большой звезды в завитках виноградной лозы. Что меня особенно поразило — в церкви преспокойно жил филин, который целыми днями сидел на стропилах и лишь иногда открывал глаза, чтобы презрительно взглянуть на того, кто дерзнул потревожить его в отдохновении. По понятным причинам, на полу под насестом расстилали тряпку.

Поскольку город располагался на склоне холма, что с другой стороны обрывался утесом над морем, там вечно дул ветер и, отражаясь от скалы, грохотал, словно гром. Это нескончаемое громыханье было так размеренно, что вскоре его уже не замечаешь. Каменистыми, крутыми и уступчатыми тропинками я взобрался на вершину холма, где обнаружил разрушенную византийскую сторожевую башню и белую часовенку. Здесь была расщелина, сквозь которую восхитительно прохладный ветер обдувал город, предохраняя его от хворей дурного воздуха в летний зной, когда Господь в своем безграничном своенравии предписал заниматься тяжелейшим трудом. В глубоком известковом карьере, продырявленном укромными норками, вечерами играли дети.

Пройдя по гребню холма, я увидел множество древних гробниц. В них жил бессловесный человек, этакий отшельник неизвестного происхождения, хотя некоторые считали его дервишем. Никто не мог вынести его чудовищной улыбки. Увидев ее, я испытал такое потрясение, что в ужасе отпрыгнул и упал, шмякнувшись головой о камень и ободрав руку. Рассказывали, что некогда ему растянули рот и заставили прикусить докрасна раскаленный прут, что нанесло несказанный урон его зубам, деснам и языку. Эта безвредная заблудшая душа, которую все называли Псом, часто являлась объектом благодеяний и своим присутствием подпитывало в городе дух милосердия.

Увидел я и «обитель святого», как ее здесь называли, — гробницу с дырочкой в крышке и еще одной в днище. Согласно обычаю, человек любой веры наливал через верхнюю дырочку оливковое масло, которое, омыв кости, вытекало в нижнее отверстие и затем использовалось как панацея от всех болезней. Никто ничего не знал об этом святом, кроме того, что он — святой, хотя мне показалось, что гробница появилась значительно раньше рождения Христа. Определенно, то был самый промасленный святой в мире, и я собрал скляночку этого масла — вдруг пригодится. Потом смазал себе пятнышко сухой кожи, и, знаете, помогло.

Каменистая пустошь изобиловала перечной мятой, чабрецом, чахлой мелиссой, гаультерией, фигами, ярко расцвеченными жуками и замечательными угольно-черными сверчками, раскрывавшими в прыжке красные крылышки. Как чудесно сидеть там в сумерки, когда за спиной опускается солнце, и смотреть на дымки от жаровен, на золотой листок минарета, рубиново сверкающий в закатных лучах.

Так о чем это я? Забыл, что собирался рассказать. Кажется, я несколько отвлекся. Ах да, про Леонида! Покорнейше прошу извинить. Поймите, я восторгался городом и его прелестями уже потому, что это одно из весьма немногих виденных мною мест, которое утешительно расслабляет, как общественный писсуар. Горько видеть ныне этот покинутый, разрушенный и ограбленный рай, который населяют лишь призраки, ящерицы и отпечатки древней памяти.

Да, я полюбил этот город настолько, что на свои деньги выстроил ему насосную станцию, но жилище Леонида отнюдь не показалось мне привлекательным. В доме, который выглядел бы исключительно приятным, живи там кто другой, царил ужасающий, крайний беспорядок: все заросло пылью, повсюду разбросанные бумаги и хлипкие башни книг. Одному богу известно, как Леонид существовал, — я не нашел в доме никакой еды и ничего, что удостоилось бы звания постели. Я сильно пожалел, что не поселился в гостинице со слугами и охранниками, но тотчас уйти было бы неприлично, поскольку Леонид находился в жутком состоянии: темные круги под глазами, всклокоченные волосы, белое от потрясения лицо и трясущиеся руки. Он еле ходил и был не в себе от страха и ярости, хотя расстроившие его события произошли два дня назад.

Когда я вошел в дом, Леонид бросился мне на шею и расцеловал в обе щеки — весьма несвойственное ему поведение, поскольку обычно он был сдержан, как немец, но еще нехарактернее оказались его рыдания, вздрагивающие плечи и шумные всхлипы. Я несколько растерялся.

Леонид рассказал о пережитых унижениях. Самое мелкое — едва он покупал певчую птичку, чтобы держать в клетке за окном, как ее тотчас подменяли воробьем, а самое крупное — похищение и надругательство на глазах у внушительного числа горожан.

История запутанная, но, похоже, все произошло потому, что порядочная часть жителей, хоть и меньшинство, являлась последователями Алии — верили в двенадцать имамов и в то, что Мухаммед передал Али особое знание. Не просите меня растолковать, я христианин, вернее, таковым считаюсь и ничего в том не смыслю. Я лишь знаю, что последователей Алии до черта, они отличаются от других мусульман, и, если угодно, сами скребите в затылке и гадайте, истинные они мусульмане или нет. Многих в той истории звали Али, если вам интересно.

Как оказалось, эти сторонники Алии устраивали тайные попойки, называвшиеся «мухаббет»[55]. Среди горожан царила полная неразбериха: все эти смешанные браки, перемена веры и тому подобное, и многие, вовсе не приверженцы Алии или, может, чуть-чуть приверженцы, в этих пьянках участвовали. Пуританина Леонида возмущало, что многие христиане являлись на эти вечеринки, будто неверные, мне же показалось вполне резонным желание самых разных людей, собравшись вместе, забыться в выпивке и веселье. Я и сам предавался подобным утехам, когда был молодым и глупым, каким Леонид, к сожалению, никогда не был.

На этих мухаббетах всегда имелся виночерпий — он командовал, когда начать пьянку и когда добавить. Если кто-то ему перечил или покидал стол без его разрешения, нарушителя штрафовали бутылкой ракы и петушком; это наказание у них почему-то называлось «Гавриил».

Вечеринка, о которой идет речь, катилась своим чередом, уже было прилично выпито под пьяные песни и горестные плачи о смерти Али, когда нетрезвая беседа повернулась к вопросу, кто в городе последний и противнейший человек. С сожалением должен сообщить, хотя меня это нисколько не удивляет, что Леонида выбрали единогласно.

Далее за ним послали двух крепких парней, которые, несмотря на крики и сопротивление, проволокли его в ночном одеянии по улицам на глазах у жителей, которые выглядывали из дверей, но не пытались вмешаться. Леонида притащили в дом, где проходила пьянка, швырнули на пол и от души поиздевались, осыпая оскорблениями. Потом ему велели выпить ракы, он отказался, и тогда его поставили на колени, за волосы оттянули голову и влили водку в рот. Затем виночерпий велел ему плясать, Леонид не подчинился, но гуляки принялись топтать ему ноги, и ему пришлось подпрыгивать, дабы не переломали пальцы. Его попеременно заставляли пить и плясать, он уже едва держался на ногах, по его словам, а сердце так бухало, что смерть казалась неминуемой. Потом ему приставили к голове пистолет и заставили вслух прочесть список кошмарных оскорблений в свой адрес, затем кто-то притащил ослиное седло, которое водрузили на Леонида, и он снова плясал, пил и блевал, уже ничего не воспринимая, и тогда его вместе с седлом просто вышвырнули на улицу, где он чуть прополз и потерял сознание и где на рассвете его в луже испражнений обнаружил имам, который позвал двух христиан отнести несчастного домой. Вскоре объявился некий Али-снегонос, в умат пьяный, и без малейшего намека на раскаяние потребовал вернуть седло.

Естественно, меня ужаснул рассказ о таком насилии, но я все же попытался объяснить Леониду, что, вероятно, он сам этому способствовал своей нетерпимостью и высокомерием. Как вы понимаете, слова мои вызвали возражения, хоть я и намного старше, и мне со всей неизбежностью открылось, почему отец Леонида отрекся от собственного сына. Меня обозвали предателем, язычником и филистером, еще вульгарным материалистом, а также Турецкой Собакой, Османским Лакеем и Липовым Греком. Леонид запустил мне в голову чернильницей, но благословенно промазал, а потом несколько истерически потребовал моего ухода, что, признаюсь, я исполнил с большим облегчением, ибо уже наслушался оскорблений и получил законный предлог для проживания в гостинице, а не в сем ужасном домишке.

Больше я Леонида никогда не видел и не имел к тому желания, хотя весьма часто наезжал в город по торговым надобностям. Как и его отец, я решил, что он конченый человек, и старательно обходил его дом стороной, получая удовольствие от встреч с другими людьми. С гончаром Искандером мы почти подружились, несмотря на разницу в положении. Еще мне нравился имам, величавый и седобородый, разъезжавший в зеленом тюрбане на кокетливой белой кобыле, украшенной лентами и медными колокольчиками. Иногда я встречал ту красавицу, весело шедшую под руку с дурнушкой. Это мне тоже казалось аллегорией, но я так и не решил, для чего.

Интересно, что с ними со всеми сталось.

Загрузка...