Глава 13 Трудовой туннель

«Я ныряю в туннель», — сказал мне один знакомый переводчик в то далёкое донегритянское время, когда я ещё не в силах была осмыслить эту метафору. «Каждый роман, который я перевожу — это туннель, в который ныряю. Потом на минуту выныриваю, хватаю ртом воздух, ловлю солнечный свет и снова ныряю в следующий». Я смотрела на чёрную с проседью бороду, в которой двигались губы, артикулирующие чуждые мне слова. Понять их пришлось позже, когда меня настигла моя цепь туннелей — то есть цепь заказных романов. Пока ты занимаешься литнегритянством, вся жизнь окрашена очередным романом. Вся жизнь. Он окрашивает всё, что ты видишь, всё, что ты читаешь, всё, во что ты играешь. Ты — внутри него.

Но почему? Ведь ещё первый опыт показал, что я способна поднапрячься и, выдавая по двадцать-двадцать пять тысяч знаков ежесуточно, завершить роман в ударные сроки. Так что же мне стоило выдать текст за три недели, а всё остальное время до обозначенной в контракте даты валять дурака и заниматься всякими не относящимися к литнегритянству приятностями? Однако вместо этого я снова и снова совершала растянутое во времени самоубийство.

Сразу после старта каждый детектив катится как по маслу: фигня эти самые двадцать тысяч, могу и больше, если размахнусь! Не пугают меня и накладки сюжета: я умею с ними обходиться и знаю, что моё самоуправство лучше оригинального варианта. Миновали те нервные времена, когда я поминутно ныряла в синопсис, и каждая необходимость его нарушить во имя связности и логики вызывала дикий стресс. Я приучилась писать слегка поверх синопсиса: едва прочитав его, уже представляла, как оно должно быть, выуживала из этого «должно быть» второстепенных персонажей, а они уже начинали самостоятельные танцы, за которыми оставалось только следить. Когда герои ещё только-только рождаются, когда впереди уйма времени и уйма тысяч знаков, на просторе которых можно порезвиться, возникает сумасбродное «что хочу, то и ворочу», способное стать подспорьем не хуже вдохновения — в ситуации, вдохновения не предполагающей. Но постепенно строгий синопсис вступает в свои права: те эпизоды, которые заранее вызывали любопытство и азарт, уже написаны, начинается тягомотина, милицейско-процессуальная жвачка, сцепление улик и продумывание алиби. И дело стопорится.

Каждое утро я встаю с твёрдым намерением выдать на-гора, как шахтёр стране угля, не менее двадцати тысяч знаков. После завтрака их количество снижается до пятнадцати тысяч, и всё же когда я включаю ноутбучок и вижу знакомую фигуру в плаще с капюшоном, склонившуюся над шахматной доской, меня охватывает прилив трудолюбия. Но при первом соприкосновении с тяжкой действительностью последней написанной накануне вечером фразы «Майор Пронюшкин подал докладную записку в прокуратуру» оно улетучивается, помахав ручкой. Жутко хочется сбежать. Аж все внутренности перекручивает. И я сбегаю…

Тут стоит упомянуть, что ноутбучок мой не подключён к интернету. Сделано это не из рабочих соображений — как известно, залезешь в интернет, там до вечера и просидишь, — а просто потому, что даже с полностью обновлённым содержимым мой ноут крайне чувствителен к избытку информации. Чем больше всего в него загружаешь, тем медленнее он работает — настолько, что может тормозить даже на текстовых документах. При первых признаках такой беды я привыкла сносить и заново устанавливать на нём девяносто восьмой Виндоуз — с пиратского диска. Конечно, хлопотно сносить систему раз в полгода, а то и чаще! Зато я избавилась от страха перед этим действием: запросто и снесу, и установлю, и поставлю нужные программы именно с теми компонентами, которые требуются. И ещё одно «зато»: на моём ноутбучке — только самое необходимое. Папка с собственными текстами; папка с текстами, скачанными из интернета и перенесёнными сюда посредством CD-болванки. Вдобавок несколько логических игр. Они, а также чужие интересные книги, — мои враги и помощники. Они отнимают время от работы, но без них я не могла бы выносить эту работу.

Иногда литнегритянский текст рождал столь сильное отвращение, что я просто не могла в него погружаться. Когда приходилось описывать какой-то сложный милицейский процесс со множеством юридических тонкостей или вдаваться в тонкости бандитской иерархии, на моём ноутбуке всегда были открыты два документа: один — текущий роман, другой — роман Кинга, сборник рассказов ужасов или просто современных рассказов. Так же, как во время аспирантуры я отстранялась от студентов и микропрепаратов. Читать за работой стало такой же привычкой, как читать за едой.

Она не полностью покинула меня до сих пор…

«Напиши один абзац, — уговариваю себя, — а потом прочтёшь полрассказа». В результате рассказ прочитан целиком, а Пронюшкин всё никак не выкарабкается из служебной ситуации. Застыл, несчастный, с докладной запиской в протянутой руке. Прочитанных рассказов становится всё больше, а времени на работу всё меньше. И в итоге я получаю жалких пять — семь тысяч знаков за сутки…

Конечно, было бы легче собраться с духом, отключить все отвлекающие факторы и написать весь дневной кусок за один присест. Конечно. Добрые советчики, вы не открыли мне Америки. Именно так я и хочу поступать всегда, именно это каждый раз с утра и планирую. Но для того, чтобы это свершилось, надо преодолеть приступ отвращения при виде фамилии Пронюшкина на экране и деревянной фразы, собственноручно состряпанной вчера.

Ну, а почему бы не делать всё честно? То, что меня в моём издательстве называли одним из лучших авторов, свидетельствует о том, что в нём обретались ещё, по меньшей мере, два человека, способные писать так, что другим это интересно читать. Была бы, допустим, я издателем, собрала их и сказала: «Ребята, коллеги, друзья! Пишите от себя что угодно, только не хуже, чем писали за других. Я на вас надеюсь. Вы талантливы». Написали бы! И я бы их издала…

И издательство, вероятно, прогорело бы.

Это не значит, что тексты были бы плохи: не сомневаюсь, они бы оказались ближе к искусству, чем вся двудомская продукция. Но там, где речь идёт о массовых продажах, искусства-то как раз и не нужно. Искусство (ура! — и увы…) — разновидность творчества. А если исходить из того, что «творчество — это деятельность, порождающая нечто, качественно новое, никогда ранее не бывавшее», то массовый читатель скорее готов принять стрихнин, чем что-либо подпадающее под это определение.

Когда-то давным-давно, в семидесятые — восьмидесятые годы прошлого столетия, на одной шестой части суши, представлявшей собой тогда государственный монолит, водился читатель дикий и прекрасный. Дикий — потому что был насильственно отлучен от мировых тенденций искусства и помещен в загон, где инженерам человеческих душ предписывалось указывать путь к коммунизму и повышать производительность труда; прекрасный — потому что, возросши, пусть насильственно, на великой русской литературе XIX века, был способен не только следить за сюжетом, но и увлекаться формой, отзываться на то, как это сделано. В результате любое произведение, хоть сколько-нибудь выступающее за рамки идеологической жвачки, всё, что не про войну и не про колхоз, вызывало непостижимый сейчас ажиотаж. В «Литературной газете» прочитывали не только общественную, но и профессиональную часть; в магазине «Поэзия» выстраивались очереди за тоненькими сборниками стихов; Булгакова тайком передавали друг другу в мутных копиях (сделанных с абсолютно легального советского издания, но ореол запретности это не снимало), свежий номер журнала «Юность» из почтового ящика доставали с нетерпеливой дрожью, особенно когда там печатался роман с продолжением… Выписывать два-три журнала на среднюю интеллигентную городскую семью считалось нормой. Да и на что еще тратить деньги, когда все серенько и все стабильно, когда окружающая среда удовлетворяет потребность в каждодневном хлебе, но дает очень мало интеллектуальных, визуальных и прочих стимулов? Сенсорная депривация рождает галлюцинации. Советский читатель галлюцинировал много и охотно: хоть над Дюма, хоть над Чингизом Айтматовым, хоть над каким-нибудь малоизвестным американским писателем, изданным по причине его симпатий к социализму — все равно.

Как, когда и почему грёзовидец мутировал в страуса? Выбили его из колеи бандитские девяностые, или заела необходимость вкалывать с минимумом свободного времени, или попросту изобилие блюд, накопленных за время его отсутствия на пиру, оказалось для него, утончившего свой организм привычкой извлекать питательные крохи из продукта любой степени несъедобности, столь же невыносимо, как для Родерика Ашера — наплыв ощущений грубого в своей чрезмерности мира? Универсального ответа у меня нет, каждый случай, наверное, индивидуален, но итог один: вектор сменился на 180 градусов. Если советский читатель хотел чего-то такого, что вывело бы его из повседневной спячки, то читатель нулевых, обслуживанием которого я занималась, хотел забыться и заснуть. Пусть сон будет не тягомотен, а красочен, пусть местами даже пощекочет нервы, но пусть он будет похож на все другие сны и представлен в таком виде, чтобы не пришлось напрягать мозги.

Чтобы получать удовольствие от новизны в искусстве, требуется уделять ему время — требуется, следовательно, располагать свободным временем. А его-то обычно и нет. Современный клерк загружен больше, чем раб в Древнем Риме. Помимо работы надо уделять внимание супруге/гу, детям, родителям, ходить по магазинам, копать землю на дачном участке… Привычная, рутинная, с опознаваемыми ориентирами колея. И для попадающих в поле зрения артефактов, представляющих искусство, важна опознаваемость. Похожесть на другие образцы — с нерадикальными, но милыми отличиями, которые заставляют всё же предпочесть одни артефакты другим: одни сериалы — другим сериалам, одни любовные романы — другим любовным романам, одни детективы — другим детективам…

Загрузка...