5. История Наты

Марракеш (Марокко), октябрь 2012 года


По словам Форета, история, которая должна стать пятым фрагментом его биографии, случилась всего через несколько недель после гибели Девушки погоды и времени. По его словам, началась она на террасе марокканского риада; действующие лица — отец, дочка и черепаха. Девочка стала сходить с ума по этому несчастному созданию, как только они оказались в Марракеше. Город ее совсем не интересовал: ни его резкие запахи, ни приглушенные цвета, ни непривычные одеяния. Единственное, чего она жаждала, так это скорее вернуться в отель, подняться на террасу, перепрыгивая через ступеньки, и протянуть лист салата Ванильке.

— Папочка, как бы мне хотелось, чтобы ты был как Ван илька!

— Ты хочешь, чтобы я был как черепаха? Ванилька медленно приближалась к квадратику зелени в вытянутой руке девочки, опущенной до самого пола. Черепаха знала, что угощение в любом случае достанется ей, а может, оно не слишком-то ее привлекало. Или же она просто не была способна двигаться как-то иначе.

— Но это же не просто черепаха, это Ванилька. — Девочка произносила кличку нараспев. Все другие слова выговаривала просто, а когда доходила до клички, тянула: «Ва-а-ани-и-и-илька-а-а», с ударением на каждом слоге. — Ва-а-ани-и-и-илька-а-а, — повторила девочка.

По словам Форета, сперва он подумал, что девочка испугается. Черепахи с виду твари довольно страшные, как приснопамятные динозавры. Эта же была приличных размеров: втянув под панцирь голову и лапы, становилась похожа на спущенный футбольный мяч.

— А ты не боишься, что она тебя укусит?

Девочка подняла недоверчивый взгляд. Голова круглая, нос великоват. Коренастая, не сказать чтобы высокая, весит килограммов на десять больше, чем девочки ее возраста. Самым красивым в ней был голос — скрипучий, хрипловатый. Анн-Мари собиралась отвести ее к отоларингологу, зато его голос очаровывал, так что он ни за что не желал ничего менять.

— Папа, это же Ва-а-ани-и-и-илька-а-а!

И неважно, что в Марракеше они каких-то два дня, — черепаха для нее уже член семьи. Судя по тому, сколько часов провели они на террасе, такое было вполне возможно. Но что внушало страх человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом, так это сама мысль об отъезде, о той минуте, когда девочка поймет, что Ванилька исчезнет из ее жизни. Это будет ужасно похоже на встречу со смертью — в ее-то шесть лет. Опыт столь же полезный, сколь и болезненный. Вот только, эгоистично думал он, ему совсем не хочется оказаться рядом с ней в столь прискорбный момент. По словам Форета, от одной мысли об этом его охватывало острое желание дать деру.

— А почему ее зовут Ванильной?

Стоял октябрь, но солнце припекало. Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, старался избегать террасы риала в разгар дня. Предпочитал отдыхать с ребенком у небольшого крытого бассейна, крошечного водоема, где он попивал лимонад, а Ната плескалась, донимая его вопросами относительно того, когда можно будет на вестить Ванильку.

— Ее зовут Ванилькой, потому что ее так назвали Паль и Тереза.

Поль и Тереза были владельцами риада.

— Я тоже хочу зваться Ванильной. Почему вы не назвали меня Ванильной, папа?

— Потому что так зовут черепаху. Нельзя же вам зваться одинаково. Знаешь, что мы сделаем? Давай с этого момента я буду звать тебя Натой[16]. Согласна, Ната?

— Да-а-а-а! Ванилька и Ната, черепахи. — Она взмахнула руками и выдернула листик салата из пасти Ванильки. Рептилию это, похоже, ничуть не встревожило.

— Скажи-ка мне, Ната, почему ты так хочешь, чтобы я был похож на Ванильку?

— Потому что если ты и уйдешь из дома, то будешь двигаться так медленно, что я всегда смогу идти рядом с тобой.

— Но я же не собираюсь уходить из дома, глупышка. — Он слегка взъерошил ей блестящие волосы.

— Не называй меня глупышкой.

— Я же сказал «пышка», глупышка.

Но она ему не поверила.


Возможно, мысль о том, что он собирается ее бросить, пришла в голову Наты из-за старой сказки, которую человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, рассказал ей накануне на сон грядущий. Это была сказка об одном индийце, бродячем торговце, нашедшем на болоте новорожденную малышку, — вокруг нее роились мухи, слоны, купаясь, обдавали ее грязью, в небе реяла хищная птица. Бродячий торговец подобрал хнычущую от голода девочку, но у него не было молока для малышки — он с трудом мог прокормиться сам. И он решил обойти все улицы Варанаси, дом за домом, — попытаться найти бездетную семью, которая возьмет девочку к себе, или хотя бы выпросить немного молока; но все, что он получил в ответ, — хлопанье дверей перед носом и оскорбления. Так что однажды ночью бродячий торговец украл маленькую синюю лодку, положил в нее младенца и отправил ее в самое сердце Ганга.

— А что потом? — спросила Ната, прежде чем заснуть.

— Что?

— Что было потом, папа?

— Я не знаю.

— Как это ты не знаешь?

— На этом сказка обрывается.

— Тогда придумай что-нибудь, папа! У всех сказок бывает конец.

— Нет, Ната, у лучших историй конца нет.

Ната умолкла, погрузившись в раздумья. А потом ее дыхание начало тяжелеть, глаза закрылись, тихо, словно оторвался от ветки осенний лист.

Судя по всему, Нату не слишком огорчило отсутствие у сказки конца — по словам Форета, на следующий день она попросила рассказать ее снова. И на следующий день. И на следующий.

На четвертую ночь к ним присоединилась мать девочки, которую они почти не видели — так много она работала, и, хоть она и выслушала сказку молча, человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, уловил неодобрение на ее лице, столь непохожем на лицо Наты. Буквально все задавались вопросом: в кого же она уродилась, эта девочка?

Когда Ната уснула и родители осторожно закрыли дверь ее комнаты, Анн-Мари с укоризной зашептала:

— Господи, да что ж ты такое ребенку рассказываешь? У тебя что, мозгов не хватает?

— Она все правильно поймет, она же особенная девочка.

— Ей всего шесть лет, незачем мучить ее трагичными историями. Ты очень странно себя ведешь после возвращения из Лос-Анджелеса. Вернулся бы ты лучше в университет, тебе явно не на пользу бездельничать дни напролет.

— Ну да, главное, чтобы мы оба работали и не виделись друг с другом.

Она сделала вид, что не услышала.

— И никакая она не особенная, — сказала она, — самая обычная девочка, жизнерадостная, и я не думаю, что ей вообще нужно знать, как трудно быть девочкой в Индии. Ты отец семейства, у тебя постоянная работа и спокойная, без сюрпризов, жизнь. И это единственное, чего я хочу и для нас, и для дочки. Прими это, и будет тебе счастье.

Как будто он раньше этого не слышал.


По словам Форета, спустя две нецел и после того раз — говора они всей семьей, втроем, отправились в Марракеш. Анн-Мари закрывала филиал предприятия по пошиву одежды, на которое работала, ему же предстояло вернуться к преподаванию не раньше ноября. Нате пришлось прогуливать шкалу; однако оба родителя решили, что поездка в Африку на несколько дней гораздо полезнее дурацких уроков. Правда, оказалось, что во всей Африке девочку заинтересовало только одно: знакомство с черепахой. Мать лишь радовалась, что дочь ведет себя ровно так, как положено девочке.

Порой, забыв о Ванильке, Ната в тайне от всех шепотом на ушко просила человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, еще раз рассказать сказку о бродячем торговце. Она уже не спрашивала, что было потом. Она уже приняла отсутствие финала у этой истории. Только спрашивала иногда:

— Папа, ты же меня не оставишь, да?

— Нет, глупышка.

— Не называй меня глупышкой.

И они обнимались.

Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, вряд ли сумел бы определить, что он чувствовал при этих объятиях, от начала и до конца отношения между ним и Натой были исключительными; он не сумел бы обозначить свои эмоции, сказать, что это было — наслаждение или радость. Нужного слова подобрать он не мог. Но все время думал, что дочка в нем скорее нуждалась, чем любила его. Она была той самой малюткой из болота, для которой требовалось раздобыть молоко, а еще — детское питание и молочные смеси. По словам Форета, это вовсе не означало, что малютка любит опекуна, в действительности он вообще не знал, что такое любовь. Или же это любовь и была, только человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, об этом не догадывался.


На следующее утро он объявил Нате, что поведет ее в прекрасные многоцветные сады. Но она все утро проплакала — он так и не понял почему. Даже завтрак на террасе с солеными блинчиками, апельсиновым соком, медом и Ванильной не успокоил ее. Разговаривать она не желала, только молча лила слезы.

— Терпеть не могу, когда ты так себя ведешь, — сказал он ей. — Как же не повезет тому, кто на тебе женится.

— А я замуж и не пойду, — надув губы, ответила Ната.

— Естественно, не пойдешь, потому что никто тебя и не полюбит, плаксу эдакую.

— Тебя тоже никто не любит!

Ты совершенно невыносима, мать твою.

Ната зажала рот рукой, когда он сказал «мать твою». Поль, хозяин отеля, ополоснул блинницу, убрал ее в шкафчик и подсел к ним.

Риад, которым управляли Поль и его жена, Тереза, состоял из четырех номеров на двух этажах и террасы, где они завтракали и где обитала Ванилька. Внизу, где жили хозяева, неустанно журчал, стекая в бассейн, рукотворный ручей. Избежать встреч с Полем и Терезой в любое время дня и ночи было решительно невозможно. Для человека, которому предстояло стать Луисом Форетом и который терпеть не мог притворную сердечность таких ситуаций, вынужденное общение было в тягость. Но такова специфика любого риада. В эпоху туристического бума все они, пройдя через реконструкцию, оказались в собственности европейцев. Марокканцы были слишком бедны, чтобы приобрести подобную собственность, или же слишком богаты, чтобы заинтересоваться столь мелким бизнесом. Поль и Тереза однажды приехали сюда из Ле-Мана отдохнуть и не захотели возвращаться под свинцовое небо севера Франции, предпочли свинцовый зной юга Марокко.

— Не говорите таких слов при девочке, — пожурил его Поль с сильным французским акцентом. — Такая очаровательная малышка! — И он улыбнулся, глядя девочке в глаза, настолько же глубоко зеленые, насколько глубоко черны глаза ее матери.

По словам Форета, его донельзя раздражала такая покровительственная, сверху вниз, поза Поля: он и сам знал, что говорить подобное шестилетней девочке не стоило, и вовсе не нуждался в том, чтобы кто-то его отчитывал. То, что Поль пек для них блины и выжимал сок, не давало ему никакого права совать нос в их жизнь.

— Легко вам говорить, у вас-то детей нет, — сказал он, прищелкнув пальцами.

— Да, верно, но вы не знаете почему. Как по мне, так вы суете нос не в свое дело, — ответил Поль.

Подумать только, выходит, это он сует нос не в свое дело!

— Что ж, если она вам так мила — дарю, прямо сейчас. Меняю на верблюда, мать вашу.

На этот раз Ната даже не зажала рот рукой, когда он сказал «мать вашу». Она глядела на него, как на пьянчужку, который ворвался в бар поскандалить.

— Повторяю, не говорите так. Не здесь.

Их взгляды схлестнулись. Поль был лысым, его голова напоминала черепашью. Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, сказал Нате, что Поль, судя по всему, папочка Ван ильки: ты только взгляни на его голову! Ната долго смеялась. Полю уже почти стукнуло пятьдесят, но он был сильным мужчиной. Расхаживал в плавках и шлепанцах, насвистывая французские песенки и то и дело крича «о-ля-ля!». У Наты здорово получалось его передразнивать — имитатором она была просто великолепным. По словам Форета, в тот момент ему пришло в голову: если чертов французишка ударит его на глазах у дочки, этот эпизод станет самым унизительным в его жизни.

Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, насупясь, встал из-за стола и ушел в дальний конец террасы. Он стоял и глядел на город, на хаос спутниковых антенн, на рой построек цвета охры. Без умолку кричали мальчишки, порой они кричали всю ночь напролет, кричали звонко, гораздо звонче, чем муэдзин, что созывает к молитве правоверных: «Аллаху Акбар! Аллаху Акбар!» То и дело раздавался рев разбитых мотоциклов. Тощая псина с трудом волочила задние лапы. Этот город вызывал в нем ненависть не меньшую, чем собственная жизнь. По его словам, он ненавидел витавшие в нем запахи шафрана, мятного чая и слоеных пирожных, над которыми кружились осы.

Теперь Ната громко смеялась. Поль посадил на стол Ванильку и принялся по очереди поднимать ей передние лапы.

— Ты, наверное, думала, что это черепаха, но это собачка.

— О-ля-ля! — воскликнула Ната.


По дороге в сад Мажорель настроение ее улучшилось. Жизнь вообще становилась намного проще, когда Ната была в настроении.

Да и ходоком она была отличным: гулять с ней можно было часами, она никогда не жаловалась. И была очень умной: сколько бы ее мать ни утверждала обратное, да хоть тысячу раз, эта девочка все же была особенной.

В лабиринте Медины, старого города Марракеша, Ната находила дорогу куда лучше него.

— Сюда, — говорила девочка, — тут можно пройти на большую площадь.

— На Джамаа-эль-Фна, — поправлял ее он.

— Очень трудное название.

— Постарайся запомнить.

— А если сюда, — продолжала она, не обращая на него никакого внимания, — то попадешь на маленькую площадь.

— Площадь специй.

— Площадь корзин и деревянных верблюдов.

— Специй.

— А что такое «специи»?

— Пахучие травы.

— Как цветная капуста?

Он засмеялся:

— Нет, глупышка, такие, что хорошо пахнут.

— Не называй меня глупышкой.

В саду Мажорель они наняли гида. Девочка была очарована кактусами, пальмами и разноцветной керамикой.

— Как бы хорошо здесь было Ванильке! — воскликнула она.

— А ты думаешь, что Ванильке хорошо?

— Когда?

— Вообще.

— Да.

— Правда? Она кажется тебе счастливой?

— А тебе что, лучше, чем Ванильке?

Слова Наты нередко заставляли его умолкнуть.

У него зачастую не находилось ответов на ее вопросы. По словам Форета, в таких случаях он старался ее отвлечь, переключить внимание девочки на что-то другое. Он считал, что, если без конца забивать ей голову информацией, у нее не будет времени грустить и плакать, так что он повел ее в галерею, где выставлялись коллажи, которые Ив Сен-Лоран дарил на Рождество своим друзьям.

— А кто он, этот сеньор? — спросила Ната.

— Человек, который делал одежду. Он жил здесь с парнем.

— Жил с парнем?

— Ну да.

— Как Губка Боб?

Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, расхохотался.

— Ну, Губка Боб живет с улиткой, не думаю, что это то же самое, — сказал он.

— А этот сеньор делал одежду, как мама?

— Именно, солнышко, как мама, — ответил он, погладив дочку по головке.

На выходе Ната принялась играть с кошельком, который он купил ей накануне на базаре: маленьким прямоугольником, составленным из фиолетовых ромбиков. Бородатый торговец булькающим голосом нахваливал товар: кошелек, дескать, расшивали самые настоящие берберы. «А ты здоров торговаться, — заявил он человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом, — сам-то не бербер, часом?» Нала смеялась долго и от души. По дороге домой она хрипловатым голосом передразнивала торговца: «Да ты меня обманываешь, дружище, тебя зовут Мохамедом, а твою прелестную дочку — Фатимой». Имитатором она была великолепным.

Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, заявил продавцу, что хорошо понимает, что переплачивает за кошелек втройне, но ему это не важно, он всего лишь хочет, чтобы тот знал, что он в курсе. Бородач изобразил обиду: «О, дружище, это не есть правда, дружище! Скинь я тебе цену — останусь в убытке, а у меня ведь тоже есть семья, есть дочки, вот как твоя Фатима, а найдешь кошелек дешевле, верну тебе твои дирхамы, дружище». На следующем прилавке был точно такой же кошелек, но в половину запрошенной цены. Когда он сказал об этом торговцу, бородач еще пуще обиделся: «Ну нет, дружище! Это ж совсем другая вещь, и рядом не лежала, та — дерьмо, а это — берберская, прослужит твоей Фатиме всю жизнь».

Кошелек не прослужил девочке всю жизнь, он не прослужила и дня, однако берберские вышивальщицы были в этом не виноваты.

По словам Форета, он отвлекся, прощаясь с гидом, девушкой с кожей цвета арахиса и с подведенными сурьмой глазами, облаченной в фиолетовый марокканский кафтан ровно того же цвета, что и берберский кошелек. Отвлекся настолько, что не заметил, как два мальчика и девочка подбираются к Нате.

У детей были очень короткие волосы и чрезвычайно крупные зубы, настолько крупные, что не помещались во рту; этим, по его словам, детки больше походили на мать Налы, чем на Нату. Старшему из этой троицы едва ли исполнилось десять, одет он был в слишком большую рубаху, всю в черных пятнах. Дети очень ловко все провернули — их маневр наверняка был хорошо отработан и применялся по нескольку раз на дню. Девочка и мальчишка помладше отрезали Нате путь к бегству: окружили ее таким образом, что человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, и девушка с подведенными сурьмой глазами видеть ее не могли. Мальчишка в заляпанной рубахе одним резким движением схватил кошелек, одновременно оттолкнув Нату, чтобы не мешала. Раз — и девочка на земле; она и расплакаться не успела, как трое воришек уже бросились к ближайшей к ним стене сада Мажорель. И в мгновение ока скрылись, разбежавшись по уходящим на север переулкам. По словам Форета, его до самой глубины души поразила такая способность убегать от проблем.

— ’awqafa alliss! — закричала девушка-гид по-арабски. — Au voleur![17] — добавила она по-французски.

Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, поднял с земли безутешно рыдавшую Нату. В тот день она была в шортах и, упав, расцарапала ногу — на ней выступили капельки крови.

— ’awqafa alliss! — верещала девушка-гид, хотя прохожих, похоже, ее крик о помощи нисколько не заинтересовал.

Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, мягко взял юную марокканку за руку, ощутив под тканью кафтана ее кожу.

— Оставьте, — сказал он ей, — ничего суперважного они не украли. Кошелек с банкнотой в сто дирхамов — вчера дочке дал. Давайте лучше думать, что на эти деньга они втроем смогут кормиться целую неделю.

Засмущавшись, девушка высвободила руку:

— О нет! Вовсе нет, нельзя жить на ворованное. Пусть работают.

— Бога ради, это же дети! — сказал он, отбросив заговорщицкий тон.

— Вот как? А кто, по-вашему, вышивал кошелек вашей дочки? Тоже дети! Говорят, они учатся ремеслу на каникулах и при этом едва не теряют зрение. И знаете что? Денег они зарабатывают куда меньше, чем эти воришки. Нет, они должны получить по заслугам!

— Если этих троих накажут, тех, других, от работы не освободят. Дети не виноваты.

— Разумеется, не виноваты, — отреагировала гид, округляя подведенные сурьмой глаза. — В Марокко, между прочим, беременность вне брака под запретом. Знаете, что это значит? Что каждый день на улице оказываются двадцать пять новорожденных.

Пока взрослые разговаривают, Ната не произносит ни слова. Только потирает расцарапанную коленку и икает, изо всех сил стараясь сдержать слезы.

Идти обратно пешком она отказалась: хотела поехать на такси, чтобы побыстрее увидеть Ваниль-ку, и он подчинился капризу. И вот они покидают квартал Гелиз и возвращаются в Медину в желтой кофеварке без заднего стекла. Из сидений торчат пружины, дверца не закрывается, там и тут виднеются заплатки из скотча.

Расплачиваясь с таксистом, он говорит Нате:

— Вот это — грабеж, а не то, что сделали те дети.

Однако Нату его слова не порадовали. Она расплакалась и больше не могла остановиться. Входя в риад, девочка горько рыдала. Расцарапанная нога саднила. Поль высунул из своей комнаты черепашью голову, скорчил гримасу.

— Что случилось? — спросил он.

— Ничего, Ната просто упала.

— Ната, ты как, в порядке? — Поль обращался к девочке так, будто рядом с ней никого не было.

По словам Форета, ему пришлось взять себя в руки. Ната не ответила, не сказала ни слова.

— С тобой все в порядке? — вновь спросил француз. — Хочешь к Ванильке?

Девочка ничего не ответила, только обняла отца за ногу.

Не проронив больше ни слова, Поль скрылся за дверью своей комнаты на нижнем этаже. Отец с дочкой медленно поднялись на террасу. По словам Форета, ему даже пришло в голову: вовсе не исключено, что Поль в данный момент звонит в полицию, собираясь обвинить его в жестоком обращении с ребенком; мелькнула мысль: до чего иронично будет попасть в марокканскую тюрьму из-за дурацкого берберского кошелька, пары подведенных сурьмой глаз, разногласий с черепашьим папашей и парочки ругательств, вырвавшихся у него на террасе, — отменное завершение безумного путешествия, которое он осуществляет всю свою жизнь.

Они поискали Ванильку, но не нашли. Ната с размаху плюхнулась в плетеное кресло, задев свою ссадину, и снова расплакалась.

— Ната, — сказал он, — мне бы не хотелось, чтоб ты еще хоть минуту горевала из-за этой ерунды. Завтра мы с тобой пойдем на базар и купим два таких же кошелька и еще два — других цветов. И положим по сто дирхамов в каждый, ты сможешь купить себе, что захочешь, согласна? Нельзя же так убиваться из-за вещей.

— Тебе не понять, — сказала она сердито, пристально глядя ему в лицо.

Впервые он увидел в этих глазах ее мать. С ним говорила взрослая женщина в теле шестилетней девочки.

— Чего?

— Ты никогда ничего не понимаешь.

Он увидел Азию, бесстрастную девушку. Может, это и правда — он не понимает. И никогда ничего не понимал.

— Ты о чем?

— Да плевать мне на кошелек, я его ненавижу.

— Так что же тогда?

— Просто я знаю, что ты покинешь меня и со мной будет то же, что с теми детьми. — Договорить она не успела, голос дрогнул. Девочка положила голову на грудь отцу точно в ямку, о существовании которой он никогда даже и не подозревал, словно вместо грудины у него была впадинка точно по форме Натиной головы.

— Но я никогда тебя не покину, глупышка.

— Не называй меня глупышкой.

— Я же сказал «пышка», глупышка.

Но она ему не поверила.


Той ночью, когда Ната уснула на раскладушке в трех-четырех метрах от них, Анн-Мари спросила его, что происходит с дочкой. Она заметила, что та изменилась. По словам Форета, его очень удивило, что жена задала ему такой вопрос. Как будто была посторонней, вроде тетушки, внезапно вспомнившей о племяннице: ты только погляди на нее, как же она выросла, как изменилась! Как будто тот факт, что она занимается куплей-продажей тканей, сотканных на ветхих фабриках марокканскими детишками, избавляет ее от беспокойства за собственную дочку. Как будто она отреклась от всех детей на свете.

— Да ничего с ней не происходит. Просто маленькие уличные воришки стащили у нее кошелек, который я подарил, ну она и испугалась.

— Ты уверен, что только это?

— Уверен, — солгал он.

— А я уж думала, ты рассказал ей очередную жуткую сказку. — С этими словами она ослепила его улыбкой, сверкнув крупными, выступающими вперед зубами.

— Сегодня она не захотела никаких сказок.

— А если бы захотела, что бы ты ей рассказал? «Любовника леди Чаттерлей»? — С этими словами Анн-Мари прижалась к человеку, которому предстояло стать Луисом Форетом; он почувствовал прикосновение ее груди к своей, как раз в том месте, куда не так давно прижималась голова Наты; лифчика на Анн-Мари не было, соски затвердели.

По его словам, он ненавидел, когда жена пыталась его соблазнить.

— Может, ты расскажешь сказку мне? — промурлыкала она.

Он утверждает, что они поцеловались, а потом она с досадой показала на раскладушку, где, спиной к ним, спала девочка. Маленькая лампочка под красным абажуром, похожим на тюльпан, тускло освещала комнату. Ната боялась темноты, поэтому приглушенный свет горел всегда.

Он пожал плечами:

— Она не увидит.

Она снова поцеловала его.

— Честно говоря, мне не помешает встряска: работа с марокканцами вгоняет в такой стресс!

Итак, они достигли стадии, когда секс не помешает.

— Только я попрошу кое о чем, — сказал он.

— О чем? — шепнула она сдавленно, почти задыхаясь. — Ты меня пугаешь.

— Подведи глаза сурьмой, которую я тебе купил.

Он думал, что Анна-Мари разозлится и откажется, но она только засмеялась, клацнув длиннющими передними зубами.

Похоже, ей и вправду нужна была встряска. Она очень осторожно встала и неумело обвела черной сурьмой черные глаза. Несмотря на неровные линии и полумрак, Анн-Мари была прекрасна. Скинув на пол ночную сорочку, она забралась в кровать.

Он лег на нее.

— А теперь скажи «’awqafa alliss!» — велел он.

— «’awqafa alliss»? Что это значит?

— «Держи вора».

— Держи вора? Ты неисправим! — Она зажала рот рукой, сдерживая смех. Ровно как Ната, когда он при ней сквернословил. Только этим они и были похожи.

Девочка захныкала, уставившись на них немигающим взглядом. Анн-Мари без единого звука отправила его успокоить дочь. В свою очередь он дал ей понять, что предпочел бы, чтобы этим занялась она, но Анн быстро провела его жилистой рукой по своему телу, давая ему понять, что она голая. Он закатил глаза, встал с постели, подошел к Нате, обнял ее и сидел рядом, пока она вновь не заснула. Ни один из них не произнес ни слова.

— Я не могу, — сказала Анн-Мари, когда он вернулся в постель. — Мне жаль, но только не при Нате.

Он снова пожал плечами и повернулся к жене спиной, намереваясь уснуть.


Он не отрывал глаз от затылка дочери.

— Ната — канарейка, — сказал он спустя какое-то время.

— Что-что?

— Ната хотела, чтобы я был черепахой, но дело в том, что она — канарейка.

— После возвращения из Лос-Анджелеса ты стал говорить какие-то очень странные вещи, — сказала Анн-Мари. — Расскажи как-нибудь, что там случилось.

— Я не хочу говорить об этом, ты же знаешь.

Она обиделась.

— Тогда не говори. Заметай все под ковер и молчи, как всегда. — Канарейка! — И она засмеялась. — Хватит болтать, спи.

— Хоть из дому беги…

— Дурачок.

По его словам, он повез Нату в Ессуэйру: три часа на автобусе туда и столько же обратно. Они глазели на коз, забравшихся на вершины аргано-вых деревьев. На грузных туристов верхом на верблюдах на продуваемом ветром пляже. Видели морщинистого мужчину, дремавшего среди бела дня в лодке с веслами по центру главной улицы. Смотрели, как тощие подростки сигают в воду, исполняя в прыжке сальто-мортале в дыму поджариваемой на решетке камбалы. Но ничто не помогло взгляду Наты вновь засиять. Теперь было две Наты: до Мажореля и после. В ней что-то изменилось.

Ничего страшного, рано или поздно мы все меняемся. Хотя происходит это, как правило, не в шестилетием возрасте.

Она уже не подпрыгивала, шагая, и стала похожа на пса, которого он видел с террасы риада, того самого, что приволакивал задние лапы. Как будто ее сбил какой-то долбаный мотоцикл. Только ничего такого не произошло. Просто она была канарейкой. И почувствовала утечку. Совсем скоро кто-нибудь крикнет: «Рудничный газ!» И придется спасаться бегством.


Крик раздался даже раньше, чем он мог ожидать. Когда они, вернувшись из Марокко, вошли в дом, пухлый конверт от Шахрияр уже притаился в почтовом ящике. Пухлый конверт, которого он ждал вот уже пятнадцать месяцев, но не хотел получать. Экземпляр «Грека Зорбы» на греческом. Записка, написанная от руки на ощупь, вслепую: «Ничего не жду. Ничего не боюсь. Я свободна». Девушка, которая всего лишь хотела увидеть мир, суеверная девушка с густыми бровями, прощалась. Она была третьей, кто ушел из жизни меньше чем за четыре месяца, и самой важной. Слезы катились из глаз человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, последних глаз, увиденных Шахрияр.

Ната не спросила, почему он плачет, как сделал бы любой другой ребенок, как сделала бы и она сама до своего перерождения, до того, как превратиться в канарейку. Она только тихо плакала в углу, глядя на его слезы.

Канарейки ощущают катастрофу в шахте раньше людей. При утечке газа они первыми падают без чувств, чем, сами того не желая, предупреждают людей, что нужно спасаться бегством. А когда шахтер убегает, он наверняка забывает прихватить с собой клетку.

По словам Форета, именно это он назавтра и сделал. Обул ботинки, натянул дышащую футболку, выбрал спортивные штаны, положил в рюкзак пару смен белья и книжек и бросился бежать.

И это не метафора: он буквально бросился бежать.

Ната думала, что папа придет встречать ее после школы, ждала его у дверей. Ей так хотелось, чтоб отец был черепахой — так у нее оставался бы шанс догнать его.

И пока он бежал трусцой, приближаясь к станции очистки сточных вод — верный признак того, что город остался позади; пока из-за оград частных домов его злобно облаивали собаки, явно горя желанием вонзить в него клыки, как охотничья псина — в Азию; пока солнце клонилось к закату, вынуждая решать, где провести ночь, — человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, думал о том, что бы он сказал тем вечером Нате, если бы она спросила.

— Я никогда тебя не покину, глупышка.

— Не называй меня глупышкой.

— Я сказал «пышка», глупышка.

Но только она никогда ему не верила.

Загрузка...