Обидуш (Португалия), декабрь 2005 года
По словам Форета, шестой фрагмент его биографии требует нового прыжка во времени. Прыжка, который переместит нас в Обидуш в период вскоре после развода с Кэти, но задолго до того, как его книги стали расходится тысячными тиражами в Португалии. Это история, которой всяко не случилось бы без книг, равно как и книг Луиса Форета не случилось бы без этой истории, поскольку тогда не было бы ни Шахрияр, ни Азии, ни Девушки погоды и времени, ни Луиса Форета. Это история о вишневом ликере и зубах. Это — история.
Которая начинается со скользящих по влажной брусчатке Обидуша резиновых подошв человека, которому предстояло стать Луисом Форетом. На прогулке анонимного — тут все без изменений — субъекта.
Человек, которому предстояло прожить еще много лет и испытать немало огорчений, прежде чем стать Луисом Форетом, приехал в Обидуш для участия в конференции, главным событием которой было выступление Пола Остера. Писатель с мешками под глазами находился в тот момент в зените своей славы. Не хочу сказать, что сейчас он уже не популярен или менее популярен, чем Луис Форет, но в те годы Остер был вездесущ.
Он был везде, но только не в Обидуше: отравление устрицами, как пояснил его португальский издатель, не позволило ему покинуть Лиссабон.
Так что тот, кому предстояло стать Луисом Форетом, очутился с бронью номера в гостинице Обидуша на три ночи и почти полным отсутствием дел.
Гостиница, притулившаяся к зубчатой городской стене, — не лучшее место, чтобы провести уикэнд. Пол скрипит при каждом шаге, словно корочка на свежей краюхе хлеба, там пахнет старым гнилым деревом, плесенью и стоячей водой. По словам Форета, снимки гостиничной «музейной мебели» можно найти в интернете, однако сам по себе этот факт не делает соответствующие предметы обстановки ни чистыми, ни функциональными: секретер такой узкий, что невозможно поставить ноутбук; дверцы шкафа — с зеркалами во весь рост, но до того иссеченные царапинами, что увидеть в них себя невозможно; отопления нет, зато имеется электрический радиатор, который так перегревается, что искрит розетка; кровать жесткая; покрывало шершавое; фарфоровое покрытие ванны приподнялось вокруг слива, сформировав неровное пятно неприятного бурого цвета.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, старался не ступать на это пятно, принимая душ. Он понимал, что это всего лишь ржавчина, но выглядело оно как доказательство преступления. Казалось, к пятке может прилипнуть сгусток крови, ошметок мозга, кусок какой-нибудь гадости. Казалось, что с минуты на минуту явятся криминалисты, огородят ванну лентой и повесят на нее пластиковую табличку: «улика А».
Кто хоть раз в жизни побывал в Обидуше, наверняка знает, какой он маленький, этот городок. Окруженный городской стеной, весь город сводится к двум утл щам: верхняя изобилует сув енирными лавками, а на нижней толпятся рестораны. Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, был не за рулем, из Лиссабона он приехал в автобусе.
И что ж ему здесь делать целых три дня?
По словам Форета, время порой наводит на него тоску. Он и представить не мог, чем обернется для него это тюремное заключение: его поместили сюда и оставили на целых три дня бегать, подобно морской свинке, по скользкому лабиринту из двух улиц, где все закрывается в семь вечера.
Ну и каковы были шансы встретить кого-то знакомого в таком лабиринте? Каковы шансы встретить кого-нибудь в Обидуше после окончания туристического сезона? И не того, кого видел пару раз в жизни, а кого-то вроде Анн-Мари Паскаль?
Совпадения, которые повторяются, перестают казаться случайными; в конце концов начинаешь задаваться вопросом, а имелся ли у человека, которому предстояло стать Луисом Форетом, какой-нибудь иной шанс, кроме как стать Луисом Форетом?
По словам Луиса Форета, он заметил Анн-Мари, когда она потягивала жинжинью на улице с сувенирными лавками, возле тележки мороженщика на красных колесах, с четырьмя прикрученными болтами железяками по углам и белым тентом, испещренным голубиным пометом. Сам же он направлялся к облицованным плиткой воротам, кладущим предел обнесенной стеной тюрьме, в которой он, с благословения Пола Остера, решил запереть себя на целых три дня.
Жинжинья — типичный для этого региона ликер, обыкновенно подаваемый в вафельных стаканчиках с шоколадом. Анн-Мари собирает вокруг себя вафельные стаканчики, как киногерои городят стеклянные рюмки. Тележка с мороженым переполнена вафельными стаканчиками, которые к тому времени успела опустошить Анн-Мари. С каждым глотком она опускает монету достоинством один евро в ладонь португальца, который наполняет стаканчики из бутылки со стеклом непроницаемым, как зеркала в гостиничном номере человека, которому предстоит стать Луисом Форетом. Мороженщик, грудастый парень, из кожи вон лезет, стараясь втолковать Анн-Мари, что стаканчик съедобный. Она пропускает его объяснения мимо ушей и вливает в себя очередную порцию жинжиньи. Когда пьет, она откидывает голову назад, закрывает глаза, и, если присмотреться, можно представить, как жидкость стекает по горлу.
По словам Форета, Анн, по своему обыкновению, переборщила с косметикой. Слой темного тонального крема на ее лице пошел трещинками, подобно чересчур толстому слою краски на стене. Таким образом она пытается скрыть черные точки угрей, те несмываемые чернила, которыми раскрасило ее лицо отрочество. Волосы у нее собраны в хвост. Одета так, словно в оперу собралась. Что неудивительно, как раз в духе Анн-Мари, по словам Форета, внимания собственной внешности она всегда уделяет через край, но людей рано или поздно это начинает раздражать, их вообще в конце концов раздражает очень многое.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, узнаёт ее в ту же секунду. Да и как ее не узнать? Первое его непроизвольное желание — как следует ускориться: Анн-Мари — последнее для него живое существо, за которое ему улыбается зацепиться в этой точке своей биографии. И все же, пока она кладет очередной сверкающий евро в ладонь португальца, тот, кому предстоит стать Луисом Форетом, задается вопросом: а что он, собственно, теряет? Ситуация в Обидуше уже сама по себе удручающая, его отношения с Кэти плачевны. В худшем случае у него есть в запасе возможность вернуться в Лиссабон и дожидаться там поезда, который доставит его домой, и тогда он так или иначе потеряет деньги за две оплаченные ночи в отеле. По словам Форета, худший сценарий все же не слишком его обескураживал. С другой стороны, если Анн-Мари остановилась здесь, в Обидуше, то избежать по меньшей мере полудюжины встреч с ней в ближайшие дни нереально. Идея проявить инициативу не так уж и дурна.
Еще одна жинжинья: глаза прикрыты, голова запрокинута.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, останавливается у нее за спиной, откашливается и говорит:
— Ты в курсе, что стаканчики съедобные? — Ничего лучшего в голову ему не приходит. Кто бы мог тогда подумать, что однажды слова сделают его миллионером.
От неожиданности она чуть не поперхнулась.
— Еще один. Не хочу чертова шоколада.
У Анн-Мари красивые глаза, она, в общем-то, довольно симпатичная, несмотря на проблемную кожу и огромные передние зубы, из-за которых ей трудно закрывать рот. По словам Форета, когда губы ее смыкаются, кажется, будто она их надувает или же делает нечто не менее соблазнительное, хотя в действительности это всего лишь способ укрыть в пещере избыток эмали и дентина.
— Ну и встреча, скажи? — реагирует наконец она.
— Ты вроде как и не удивилась.
— Да нет, удивилась.
— Что делаешь в Обидуше?
Приехала пить жинжинью, не видишь, что ли? А ты?
— Приехал посмотреть, как ты пьешь жинжинью.
— Гляди — ка, как у нас все складно выходит, — смеется она, лязгая зубами.
— Ты здесь по работе? — интересуется он, мягко беря ее за руку.
Анн-Мари уже работает в компании, занимающейся поставками тканей, той самой, которая несколько лет спустя приведет их в Марракеш.
— Я приехала кое-что подыскать.
— Это в Обидуше-то? — удивляется сбитый с толку человек, которому предстоит стать Луисом Форетом. — Пожалуй, это последнее место, где мне пришло бы в голову что-то искать.
— Но ведь ты тоже здесь.
— Ну да, непоследовательность налицо.
— Прекрасное место, — говорит Анн, рисуя рукой полукруг.
— Это верно, оно прекрасно. Однако прекрасные вещи такие скучные!
— Я кажусь тебе скучной? — Анн улыбается, обнажая зубы. По словам Форета, они показались еще крупнее, чем ему помнилось, а ведь он часто встречал Анн-Мари, когда был женат на Кэти. Тогда, в Обидуше, в декабре две тысячи пятого, не прошло и полутода с тех пор, как он развелся. И он задумывается, может ли быть такое, что зубы, как и уши, растут у человека всю жизнь.
— А можно узнать, что ты здесь ищешь? — интересуется человек, которому предстоит стать Луисом Форетом.
Продавец жинжиньи огорченно собирает с поверхности тележки вафельные стаканчики и бросает их в мусорный бачок.
— А как ты думаешь, что труднее всего найти? — отвечает вопросом на вопрос Анн.
— Это что, игра-угадайка? Я должен отгадать?
— А почему бы и нет?
— Ладно, дай подумать: что труднее всего найти… — Он шутовски массирует себе виски. — Не знаю; может, сурьму?
— Это еще что такое? — хохочет Анн.
— Металлоид. Ты не знаешь, что такое сурьма?
— Нет.
— Из сернистой сурьмы, например, делают краску, арабы используют ее, чтобы подводить глаза.
— И она что, такая ценная?
— Ее запасы могут истощиться в ближайшие четверть века.
— Ого, надо же!
— Сама понимаешь…
— Но нет. Я ищу не сурьму. — И она снова смеется.
— То есть я промахнулся?
— Да.
— Может, ты старого друга ищешь?
Анн медленно дважды хлопает ресницами.
— Да мы с тобой друзьями никогда не были.
— Ну так сегодня самый подходящий день, чтобы ими стать.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, поднимает руку ладонью вверх, и несколько капель падает ему на ладонь. Анн-Мари встряхивает зеленый зонтик, затем, нажав на кнопку, раскрывает его, и они оба укрываются от дождя.
— А можно все-таки узнать, что ты ищешь? — спрашивает человек, которому предстоит стать Луисом Форетом.
Эту ночь они проводят вдвоем в обшарпанном гостиничном номере, где пахнет трухлявой древесиной.
— Ты, скорее всего, не поверишь, — говорит Анн-Мари, — но у меня еще хуже.
По словам Форета, он еще не знал, что именно она искала. После промаха относительно дружбы и сурьмы начинает обретать вес гипотеза, которая базируется на следующих тезисах: а) человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, не мастак соблазнять; б) Анн-Мари слишком легко соглашается пойти с ним в отель. Вывод в) очевиден так же, как передние зубы Анн, когда она смеется.
На самом деле первое, о чем он думает, — как непросто будет от нее теперь избавиться. Но с какой стати ему этого хотеть? С какой стати ему хотеть от нее избавляться? В пищевом отравлении Пола Остера был какой-то смысл — желательно его обнаружить. Но Анн-Мари… Скажем так, ей, должно быть, очень хочется оказаться рядом с кем-то, раз уж она с ходу соглашается провести с ним ночь.
С ней он познакомился раньше, чем с Кэти, все на том же злополучном просмотре Трюффо, организованном Альянс Франсез. В программе первого дня значились «Четыреста ударов», но пленка с этим фильмом порвалась, и вместо него показали «Последнее метро». К глубочайшему его разочарованию. Да что там, он так ей и сказал, когда они, покупая билеты, встретились случайно у кассы: «Этот фильм интересует меня больше других». «Меня тоже», — сказала она в ответ, стараясь не слишком показывать зубы. Позже, будучи уже женатым на Кэти, он спросил у Анн, ее хотя бы интересовал Трюффо? Анн потрясла костлявыми руками и сменила тему.
Пошли бы его дела лучше, если б тогда он сошелся с Анн-Мари, а не с Кэти? Как минимум все было бы не так. Быть может, при таком раскладе мне бы никогда не пришлось писать его биографию. Быть может, он чувствовал бы себя счастливее. Если бы ему нужно было выбрать одну из двух, он, без всякого сомнения, выбрал бы Анн. Быть может, Анн была «Четырьмястами ударами», а Кэти — «Последним метро». Это все, на что намекали ему названия двух старых фильмов.
По его словам, своих жен он любил меньше, чем любовниц, а тех — меньше, чем женщин, с которыми не спал никогда.
В «Разящих лучах печали» он писал так: «Желать кого-то на расстоянии — удовольствие гораздо более изысканное, чем желать его же, когда он рядом».
Кэти и Анн были неразлучны, как ниточка с иголочкой. Знали друг друга с незапамятных времен.
Когда обе были еще в пеленках, матери катали их в колясках по дорожкам одного и того же парка, потом девочки ходили в один детский сад, в одну начальную, среднюю и старшую школу и, несмотря на то, что учились на разных факультетах, никогда и нигде не разлучались.
Вот тут-то на сцену и вышел он. Анн-Мари, должно быть, в ту ночь подумала, что, раз уж они ниточка с иголочкой, нет ничего дурного в том, чтобы его поделить.
Или же один бог знает, что там пронеслось в голове Анн-Мари, потому что вскоре все обернулось чем-то совсем уж странным.
Странным даже по меркам странной биографии Луиса Форета.
Анн устраивается в старинном кресле в стиле бидермейер: кожа в трещинах, лак пузырится. На секретере — парочка древних экземпляров Камоэнса и Эса ди Кейроша с трудно различимыми буквами: полустертыми, ускользающими. Все в этой комнате будто растекается, испаряется.
Куда деваются кожа, фарфор, лак? Куда исчезают буквы?
Ноги Анн упираются в кровать — ноги голые, изящные, так контрастирующие с костлявыми руками, ноги с округлыми лодыжками и подъемом, который кажется символом бесконечности, их довершают ступни с веретенообразными пальцами. По словам Форета, принято считать, что ступни — зрелище не из приятных, но те, кто это говорит, явно не видели ножек Анн-Мари.
Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, не сводит с них глаз. Она снимает туфли, потом освобождается от черных носков, куда были упакованы ее ножки.
— Ты не против? — спрашивает она.
То, что она задает этот вопрос, кажется ему очень милым. Голова ее лежит на спинке кресла, ее голова откинута назад, будто Анн-Мари снова вливает в себя содержимое стаканчика с жинжиньей.
— Здесь у тебя хорошо, — говорит она.
Обогреватель, включенный на максимум, пышет удушающим жаром. Розетка потрескивает, будто старый радиоприемник ищет волну.
— Уж и не знаю, с чего тебе пришло в голову жаловаться на отель. Поверь мне, бывает гораздо хуже, — продолжает она. Затем прибавляет: — Кэти права, ты слишком много жалуешься.
«Ну вот, снова-здорово>, — подумал он тогда, по его словам.
— Анн, мне кажется, о Кэти нам лучше сегодня не говорить.
Он лежит на кровати, голова на подушке, опертой об изголовье темного дерева, лак на котором, разумеется, в трещинках.
— Ой, извини, — небрежно роняет она, — случайно с языка сорвалось.
Да ладно, Анн, неужто и впрямь сорвалось случайно?
— Все слишком свежо. И ты, конечно, пока с этим не справился, — добавляет она.
Он улыбается, не может не улыбнуться. Не справился? А это, случаем, не она ли не способна справиться с тем, что сидит в гостиничном номере, задрав на кровать голые ноги, тет-а-тет с бывшим мужем лучшей подруги?
Она переводит разговор на другую тему.
Теперь они беседуют о тканях. О чудесном мире тканей. — ему невдомек, насколько он пресытится ими. О невероятно низких ценах на ткани в Турции. Марокко и Бангладеш. О лицемерии крупных брендов, ради обогащения эксплуатирующих детей и женщин, их рабский труд на текстильных фабриках. В ее компании всё не так: они же не рабовладельцы, они лишь посредники. Она произносит это уверенно, убежденно.
Еще одна характерная черта Анн-Мари, по словам Форета: она чистосердечна и наивна. По крайнем мере, таков ее голос, красивый и мелодичный, она об этом знает, и она не слишком заботится о том, чтобы убеждать других.
Своим мелодичным голосом Анн-Мари вещает несколько часов кряду. С того момента, как они вошли в единственный открытый после шести вечера бар в Обидуше. Дождь лил как из ведра, и они укрььтись от него в этом логове с длинными скамейками и духом горящего спирта. С потолка свисали перевернутые старинные пивные бочонки, напоминавшие подвешенных за пуповину детенышей летучей мыши.
— Надеюсь, их надежно закрепили, — прокомментировала Анн.
Они заказали домашнее вино в заляпанном кувшине и «адские чоризо», благодаря которым в заведении и витал характерный аромат[18]. Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, широко улыбнулся, когда португалец поджег в глиняном горшочке жидкость и взметнувшееся пламя ударило горячей волной им по ресницам. В этот момент он сказал Анн, что это совсем не то, что подразумевается под романтическим ужином.
Она серьезно спросила:
— А почему этот ужин должен быть романтическим?
И все же, когда они покончили с ужином и вышли на улицу, Анн взяла его под руку, и они тесно прижались друг к дружке, пытаясь уместиться под зеленым зонтиком. И это была ее идея — переждать дождь у него в отеле.
Так чем же мы займемся, Анн-Мари?
На часах — половина восьмого вечера, на улице — ночь-полночь, все заведения наглухо закрыты рольставнями. Что же им еще оставалось?
Разговаривать.
Рассматривать ее ноги.
Однако, по словам Форета, наступает момент, когда каждый их изгиб уже известен ему до мелочей. Наступает момент, когда разговоры стихают. Когда весь вечер ходишь кругами вокруг единственного, что их объединяет, то есть Кэти, такой момент неизбежен.
Момент, когда сказать уже нечего и остаются лишь две опции: секс или отступление.
Нет ни золотой середины, ни перемирия, ни возможности срезать углы. Разве что ты — человек, которому предстоит стать Луисом Форетом: в этом случае произойти может все что угодно.
— Ты так и не сказала, зачем сюда приехала, что собиралась искать в Обидуше. Не сказала, что тебе так трудно найти, — говорит он.
Ноги Анн начинают шевелиться, принимаются играть одна с другой, и его охватывает желание протянуть руку и схватить их, но любое резкое движение может спровоцировать отторжение, тогда ему придется отступить. Возможно, по словам Форета, веди он себя по-рыцарски, просто проводил бы даму в ее отель на другом конце города. Но ему в такой степени лень, что только лишь по этой причине из двух опций, наметившихся к тому времени, он выбирает секс.
К тому же какого черта! У него не было секса с тех пор, как он развелся с Кэти! Уже не говоря о пощечине, которой станет для первой жены новость о том, что он переспал с ее лучшей подругой, а она точно узнает, в этом-то у него не было ни капли сомнений. Для него, уверяет он, ситуация сулила только выгоду. Если кому и следовало осторожничать, так это Анн-Мари.
— Я приехала искать себя.
— А ты потерялась?
— Немного. — Анн барабанит пальцами по подлокотнику кресла.
— Забудь все, что я наговорил тебе раньше, — заявляет он. — Это совсем не плохая идея — приехать в такое место, как это, искать и находить себя. Единственное, что можно здесь делать, — это находить разные вещи.
— За исключением сурьмы. — Ее губы расползаются в улыбке, обнажая длиннющие резцы.
Он задумывается: а как, интересно, она ест, ведь с такими зубами в рот мало что пролезет.
— Не знаю, — продолжает она, — наши с тобой ожидания от Обидуша вошли в клинч. Теперь я себя чувствую вконец потерянной. Эта встреча — совсем не та, на которую я надеялась.
Одним прыжком Анн перемещается с кресла на кровать. Наступает момент, когда можно коснуться ее ног. Человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, опускается на колени.
— Можно? — спрашивает он, мягко кладя руку на подъем ее правой ноги.
— А кто откажется от массажа ног?
Он пожимает плечами:
— Совершенно точно кто-нибудь когда-нибудь от чего-то да откажется.
Анн ставит обе ступни на колени новоявленного массажиста. Подол черного платья соскальзывает к бедрам. Ее беззаботная поза — голова откинута, глаза закрыты — приоткрывает его взгляду черное пятно волос на лобке, еще больше зачерняющее черные трусики. Быть может, это вовсе не небрежность. Он начинает нежно поглаживать ей ступни, стараясь не щекотать. Щекотка — злейший враг чувственности. Не говоря уже о последующих словах, которые она произносит, не открывая глаз:
— Я беременна.
— Что?
— Я говорю, что я беременна. — Она приподнимается.
Они смотрят друг другу в глаза; она стискивает зубы, поджимает губы. Ему очень хочется ее поцеловать, однако кажется, что момент неподходящий. Обо всем вроде как уже договорились, а теперь откатываются назад, к самому началу. К логову с «адскими чоризо». Или еще дальше. К «Четыремстам ударам».
— Даже и не знаю, что тебе сказать. В добрый час?
— Нет, в добрый час — нет.
— Ну, в таком случае сочувствую.
— Тоже нет. Я буду рожать. Хочу ее родить.
— Ты уже знаешь, что это девочка?
— Предчувствую.
Анн-Мари на втором месяце беременности. Он продолжает ласкать ей ноги, видит трусики, но сомневается, следует ли продолжать смотреть на них.
Ситуация сама по себе несколько абсурдна. А будет еще хуже. Вроде как теперь он должен о чем-то ее спросить. Или же нет. Он откашливается, прочищая горло.
— А отец? — неуверенно произносит он, чуть запнувшись.
— Ты его не знаешь.
— А, ну ладно, в любом случае мы с тобой в последнее время не так чтобы часто встречались, ну ты понимаешь. Но я не об этом.
Она вздыхает, и спрашивает, можно ли выкурить сигаретку. Он говорит, что да, конечно. Номер для некурящих, но это неважно. Она беременна.
Если это не мешает плоду, то, думает он, вряд ли помешает и служащему на ресепшен.
— Но тебе придется угостить меня, я же не курю, — говорит она.
— Тогда ты выбрала отличный момент, чтобы начать. — Он протягивает ей пачку «Лаки Страйк», из которой торчит фильтр — серебристый, с перфорацией.
— А жинжинья? А вино в баре?
— Я ищу себя.
— Что ж, лучше б ты нашла себя как можно скорее, а то твой ребенок получит абстинентный синдром.
— Во-первых, это девочка, я тебе уже говорила, а во-вторых, ты что, уже берешься судить, какая я мать?
Она отдергивает ноги, садится в позу лотоса. С видом трусиков можно распрощаться.
— Я? Боже упаси.
Анн глубоко затягивается и заходится кашлем — кашлем некурящего. Дым попадает ей в глаза, и те слезятся; она плачет. Он приближается к ней, чтобы утешить.
— Не беспокойся, — говорит Анн. — Когда я режу лук, все точно так же. Глаза слезятся из-за химической реакции, и я начинаю реветь как корова. Никак не получается, чтобы глаза плакали, а я — нет.
По словам Форета, это объяснение трогает его, и ему снова хочется ее поцеловать.
— По мне, такая солидарность тела с глазами очаровательна.
Анн смеется, продолжая плакать, ее резцы в апогее. Как карьера Поля Остера. Или еще большем.
Он говорит себе: да или нет. Или секс, или отступление. Или черные трусики, или зеленый зонтик. В общем, он ее целует.
И, чего и следовало ожидать, наталкивается на резцы, проникает языком в рот через отверстие между ними, и неожиданно оно оказывается больше, чем он ожидал. Оно расширялось, по словам Форета, как родовые пути, по которым предстояло пройти девочке.
Ее язык — влажный, с привкусом никотина — отвечает ему с жадностью. Он ласково проводит рукой по ее волосам, а потом спускается ниже, к груди. Однако в этот момент все начинает усложняться.
— Я не могу, — очень серьезно заявляет она.
— Ничего страшного, я понимаю, — отвечает он. — Ты не хочешь говорить об отце, но все же он, насколько я понимаю, существует.
— Конечно, он существует, — говорит она. — За кого ты меня принимаешь, за чертову Деву Марию, что ли?
— Я просто неудачно выразился, — оправдывается он, стараясь прийти в себя и скрыть эрекцию. В «Разящих лучах печали» он написал: «Худшее при отступлении на определенном этапе то, что гениталии узнают об этом последними». — Насколько я понимаю, делать с этим ты ничего не собираешься.
— Ты ничего не понимаешь.
Похоже, человек, которому предстоит стать Луисом Форетом, никогда ничего не понимал.
Она распускает хвост, снова собирает волосы и делает ту же прическу. Это нервное. Причем она так туго стягивает волосы на затылке, что кожа на лбу сдвигается и брови взмывают вверх.
— У нас с ним были отношения, четыре месяца, но месяц назад он бросил меня ради другой, не зная, что я забеременела. Надеюсь, и не узнает.
— Ого! — говорит он, и только, потому как плохо понимает, что еще можно сказать, кроме «Ого!».
Повисает одна из тех неловких пауз, которые возникают, когда каждый из собеседников думает, что продолжить должен другой.
Наконец она прерывает молчание, даже не пытаясь скрыть разочарование:
— Я не могу. Не могу заниматься сексом, пока беременна, считаю, что будет неуважением, если пенис начнет гулять у меня внутри, пока там моя малышка.
— Ого! — говорит он. И больше ничего не добавляет, потому что какого еще хрена тут добавишь? Не будет же он у нее спрашивать, знает ли она, как там все работает, ну там, у нее внутри? Она что, думает, будто малышка ходит по вагине, как на экскурсии, или как?
Это естественнее всего на свете. Она употребляет алкоголь, начинает курить, однако не хочет, чтобы там был пенис. Никаких пенисов!
Поэтому он говорит только «Ого!».
Анн кладет голову ему на плечо, и он гладит ее по волосам в знак солидарности, в точности как ее тело проявляет солидарность с глазами при резке лука. Однако эта солидарность — самая фальшивая солидарность в истории. Легкое прикосновение к голове обычно означает: «Я понимаю, что ты чувствуешь», этот же его жест означает: «Ни хрена я не понимаю». Касаясь ее волос, он замечает, что они натянуты очень туго, будто гитарные струны.
— Но… — произносит она.
Ого! Есть некое «но».
— Но всегда можно сделать кое-что другое.
— Как это?
Он не понимает. Неужели она собирается предложить сыграть в маджонг.
— Ну, есть кое-что еще, кроме пенетрации.
— Да, конечно.
Конечно же, есть кое-что еще, кроме пенетрации: потертые кожаные кресла; зеркала, в которых себя не увидеть; радиатор, напоминавший средневолновой радиоприемник при отсутствующем вещании; книги с выцветающими буквами… Но для всех этих вещей ее присутствие здесь вовсе не обязательно.
— Хочешь?
Он пожимает плечами, плохо понимая, хочет ли чего-то из того, с чем и так знаком. Представьте, чего он не знает.
Анн воспринимает это движение как согласие.
Она тянет ремень за пряжку, одним движением расстегивает его, расстегивает пуговицу джинсов и спускает их вместе с трусами. Эрекция исчезла не окончательно. В «Разящих лучах печали» он написал: «Гениталии обычно узнают обо всем последними, и порой это к лучшему».
Через полсекунды он уже у нее во рту. Но она, по-видимому, сомневается. Или же замечает тень испуга на его лице. Она спрашивает:
— Тебе нравится? — и вновь берет его в рот, не дожидаясь ответа.
А что на такое ответишь?
Должно быть, это то, что называют фатической функцией языка, думает он в тот момент — так он утверждает. Или же фаллической функцией языка.
По словам Форета, он никогда не был самым романтичным на свете мужчиной, но если изобразить некую шкалу романтичности, некую Декартову диаграмму очарования, некий Гауссов колокол соблазнения, то последующий момент будет наиболее низким и неприглядным за всю его жизнь.
Все, что он говорит, все, что приходит ему в голову в тот момент, сводится к единственному:
— Осторожно с зубами! Поосторожнее с зубами!
Даже если бы Луис Форет лично писал свою биографию, если бы он собственноручно писал эту главу о мужчине, которым был, он не смог бы рассказать больше о последующих днях, неделях и месяцах.
Любопытно, что ты, оказывается, прекрасно помнишь покрытый шоколадом стаканчик, помнишь объятые пламенем чоризо, помнишь потертое кожаное кресло или самое что ни на есть неуместное восклицание, но при этом начисто забыл помолвку, начало совместной жизни с другим человеком, беременность, с каждым днем растущий рядом с тобой живот. Правда, в это трудно поверить?
Однако он уверяет, что ничего такого не помнит. Уверяет, будто единственное, что осталось в его памяти, — один бесконечный минет. И не то чтобы он об этом просил, но ведь и не отказывался. Его роль была невелика — ритм задавала она. Они практиковали минет ежедневно вплоть до рождения Наты. Ему было неловко, но он не возражал.
Он всегда был трусом, прячущимся за спиной дамы икс.
Быть может, по его словам, ему следовало спасаться бегством, однако прежде чем он так поступил, прошло целых шесть лет. Тогда же он сделал прямо противоположное: через год после развода женился на находившейся на восьмом месяце беременности от другого мужчины лучшей подруге первой своей жены.
Несмотря на приглашение Анн-Мари, Кэти на свадьбе так и не появилась. Сам он никаких возражений по поводу этого приглашения не высказал, это представлялось ему излишним: он прекрасно знал, что Кэти ни за что на свете на этой церемонии не появится. Мало того, Кэти вообще не пожелала выслушать Анн, хотя в преамбуле к разговору та в качестве смягчающего обстоятельства призналась, что при общении с человеком, которому предстояло стать Луисом Форетом, она хранила вагинальную девственность.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, Нату принял как родную дочь. А потом бросил ее, как бросил бы родную дочь.
Человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, заявил Анн-Мари, что обручальное кольцо носить не будет; возражать она не стала. Последнее, чего хотел человек, которому предстояло стать Луисом Форетом, так это таскать золотые кандалы на пальце исключительно по той причине, что Поль Остер неудачно поел устриц.
Исключительно по той причине, что Анн-Мари отправилась в Обидуш не для того, чтобы найти там сурьму.