Введение


День выдался жаркий. Вечером с реки Огове подул ветерок, но не принес с собой прохлады. Уже с полудня, когда на землю спустился зной, между строениями больницы редко можно было увидеть людей. Даже дети, которые обычно шумели весь день, и те угомонились, притихли, Багровое солнце в ярком мерцании венца низко нависло над лесом, за рекой. Все вокруг жаждало ночной прохлады, но, как всегда, лишь посвежело.

Вдвоем с Альбертом Швейцером мы поднимались на взгорок. Мы засиделись в аптеке, где отвечали на письма, сотни писем со всех концов мира, в которых люди восхищались подвигом Швейцера.

Невыносимо тяжко было работать в душном доме, с раскаленной крышей из рифленого железа.

Я, как мог, помогал Швейцеру в его работе. Он охотно принимал подобную помощь от своих ближайших сотрудников и друзей, приезжавших к нему в Ламбарене. Так и мне посчастливилось не только слегка уменьшить гору писем, приток которых никогда не оскудевал, но впоследствии и помочь Швейцеру уладить дело с его архивом. Я сейчас еще хорошо помню те дни 1964 года, когда я приехал навестить доктора и он отдал на мое попечение тридцать пять ящиков с аккуратно сложенными бумагами. Я сам отвез их на грузовике в Либревиль, откуда их отправили в Европу.

В тот день мы напряженно трудились несколько часов кряду, и на широком столе лежала, радуя взор, довольно солидная стопка писем с ответами. Однако другая, большая стопка писем, требовавших ответа, вопреки всем нашим усилиям убавилась ненамного.

Швейцер шел быстрым шагом, но, казалось, не столь стремительно, как раньше. Неизменной осталась лишь его характерная походка: как и прежде, он шагал, слегка наклонясь вперед. Я украдкой поглядывал на него. Разве не заметна усталость на его лице? И только ли нынешняя жара тому причиной, только ли обилие из года в год писем, на которые надо отвечать хотя от непосильного напряжения сводит руку? Мы молча шагали рядом. Наша беседа иссякла уже давно, несколькими часами раньше, — жара не терпит лишних слов. И снова я подумал: зачем, зачем он взял на себя эти тяготы? Тяготы, которые длятся не один десяток лет. Ведь ему уже далеко за восемьдесят.

Мы подошли к дому Швейцера. Мне казалось, он не разгадал мои мысли. Где уж там. Особенно после такого денька! А что, если все-таки?.. Как часто Швейцер поражал меня тем, что, будто читая мои мысли, догадывался, какой вопpoc меня занимает!..

— Будь добра, кинь на ступеньки джутовый мешок, — попросил Швейцep свою верную помощницу Матильду Коттман, которая показалась в дверях.

Мы уселись на этот мешок.

Багровoe раскаленное солнце, казалось, висело в ветвях деревьев. Швейцер внезапно прервал молчание. По обыкновению сразу перешел к сути дела. Только слегка тронул правый ус, а это означало: «Сейчас ты услышишь забавную историю».

Значит, он все же разгадал мои мысли?..


Как-то раз, в девяностых годах прошлого столетия, знаменитый органист Bидoр привел своего ученика Швейцера на раут к княгине Меттерних. Учитель хотел, чтобы его ученик, этот неотесанный эльзасец, обрел в светском обществе хорошие манеры. Княгиня была вдовой бывшего австрийского посла во Франции. Супруги Меттерних в свое время настолько сблизились с французским императором и императрицей, что ни одно празднество в Версале не обходилось без участия княгини.

В 1871 году, после свержения Наполеона III, австрийскому послу пришлось уйти с политической арены. Однако княгиня отнюдь не собиралась отказываться от светской жизни; двери ее дома были гостеприимно раскрыты для политических деятелей, представителей науки и культуры, а кроме того, широко открыт был доступ всевозможным сплетням. На исходе века, в годы острой политической борьбы, которая привела Францию на грань гражданской войны{1}, в салон княгини стекались сливки парижского общества. Довольно часто здесь появлялась и ее подруга — вдовствующая императрица Евгения. Она жила в Англии, и с 1871 года ей не разрешалось приезжать во Францию, поэтому она путешествовала инкогнито, скрываясь под именем графини Пьерфон, хотя, разумеется, ее истинное имя ни для кого не было тайной. Однажды в присутствии юного Швейцера, а также бывшей императрицы произошел следующий эпизод.

Кто-то привел в салон и представил княгине тщедушного человечка, по профессии, как вскоре выяснилось, школьного учителя. Он был необыкновенно чем-то возбужден и попросил у княгини дозволения сказать несколько слов ее гостям.

Короче, этот человек оказался председателем парижского «Антисемитского гимнастического общества» и хотел просить присутствующих сделать пожертвования в фонд этой организации. Княгиня, разумеется хорошо осведомленная о том, какие страсти бушевали вокруг дела Дрейфуса, ничем не выдала своих чувств. Она хлопнула в ладоши, и все взоры обратились к ней. Тогда она обернулась к учителю. Он сделал глубокий вдох, готовясь произнести речь, и от волнения сильно вспотел, но, прежде чем он успел заговорить, княгиня предложила ему снять пиджак. Учитель слегка удивился, однако пиджак снял. Затем он снова сделал глубокий вдох, но княгиня предложила ему снять еще и жилет. Председатель общества гимнастов, немало озадаченный поведением княгини, выполнил и эту просьбу хозяйки. Вот теперь можно говорить. Но княгиня снова остановила его: «Прошу вас, прежде чем вы обратитесь с речью к моим гостям, будьте столь любезны продемонстрировать нам хотя бы несколько „антисемитских“ гимнастических упражнений». Под оглушительный смех гостей проситель пулей вылетел из зала.

Швейцер снова потрогал свой ус. В его улыбке сквозила задумчивость. Как странно, что он вспомнил эпизод более чем полувековой давности. Мне, во всяком случае, это показалось странным. Зазвенел гонг, приглашая к ужину, но Швейцер еще успел досказать: «Княгиня, разумеется, кокетничала своим свободомыслием, но была в ее поступке и бесспорная смелость — ведь вряд ли кто-либо из ее знатных гостей держал сторону республиканцев и уж, во всяком случае, не сторону осужденного капитана — еврея Дрейфуса».

Когда дневной свет окончательно погас, мы поднялись со ступенек.

Весь вечер его рассказ не выходил у меня из головы. Снова и снова я думал: не в этом ли незатейливом эпизоде, случившемся много лет назад, таится ключ ко многим необычным поступкам доктора? Мыслимо ли, чтобы человек спустя столько лет так живо сохранил в памяти эту историю, шутливую и вместе с тем поучительную, что слушателю сразу видится в ней нечто весьма существенное?

Каждый раз, приезжая в Ламбарене, я многое узнавал от Швейцера, случалось, он рассказывал мне что-либо без всякого к тому повода, но бывало, многое становилось мне понятно и без его слов. Так, обычно без слов, возникает дружба. И так почти всегда рассеивались нелепые слухи, которые распространяли о Швейцере добрые и не слишком добрые знакомые. А сколько таких находилось!

И с тех пор, когда я задумываюсь над тем, почему Швейцер в эпоху двух величайших катастроф века удалился в темный, глухой, девственный лес Африки, мне вспоминается смешная история про гимнаста-антисемита в светском парижском салоне. Я давно понял: не такой человек Швейцер, чтобы десятилетиями хранить в памяти какой-либо несущественный факт, сколь комичным он бы ни казался.

Здесь нам открылась важная черта характера Швейцера, которая самым удивительным образом предопределила его жизненный путь, полный жертв, дерзаний и даже трагизма. Он восстал против глупости и несправедливости, вступил в борьбу с неправедным миром... Разве нет у него единомышленников в деле создания нового, лучшего мира? Конечно же, есть. И Швейцер знает это, но он не революционер. Он твердо убежден, что человека можно вразумить личным примером. Человек по сути своей добр, и только другой человек может склонить его ко злу, а раз так, значит, только человек может вернуть ему человечность.


Кому же он хочет служить примером? Быть может, людям близким ему, друзьям, поклонникам, с восторгом внимающим ему, тем, кто наставлял его, кто принял его в свой круг как равного, как некогда завсегдатаи салона княгини Меттерних, умеющие от души посмеяться даже над собой? Или, может быть, угнетенным, бесправным, голодным? Нет, бесправным не нужен его пример. Им нужна его помощь.

Швейцер не поспешил стать в первую шеренгу борцов за права человека в крупнейших странах Европы. Нет, он пошел к беднейшим из бедных, к бесправнейшим из бесправных — в африканский девственный лес.

Как, должно быть, он жестоко страдал, видя, что те, кого он хотел увлечь своим примером, принялись восхвалять его, даже причислили к своему кругу, но не последовали за ним. Значит, ему не удалось пробудить в них совесть? Или, может, они решили, что он один искупит их вину?

Однако позже, когда бесправные осознали всю меру его сострадания и уже обрели права, они поняли его жертву, поняли его пример, в нем черпали бодрость и силу. Он вдохновлял их на борьбу за мир и социальную справедливость, помогал им побеждать.

Вот почему Швейцера чтут во всем мире. И вот почему величие, равно как и задача, решению которой он посвятил всю свою жизнь, оказалось возможно лишь в эпоху крупнейших всемирных катастроф, когда он хотел, но не мог стать примером для представителей нисходящего класса, однако в глазах представителей восходящих классов стал воплощением человечности.

В эпоху, когда буржуазия вступила в историческую фазу своего упадка, который Швейцер рассматривал как «духовный упадок человечества», он как теолог и философ подытожил лучшие достижения буржуазного духа, как художник внес свой вклад в сбережение культурных ценностей, а как гуманист явил собой блестящий пример деятельной доброты...

В том и состоит величие его подвига и трагизм его гуманизма: он сумел подняться над погибающим обществом и в то же время делал все для сохранения лучших его завоеваний.

Швейцер так выразил эту мысль: есть только один вид героев — это герои страдания.

Он был одним из таких героев.


Загрузка...