Париж и Берлин


Альберт Швейцер успешно выдержал экзамен, за что теологический факультет Страсбургского университета предоставил ему стипендию Голла, присуждаемую этим факультетом совместно с фондом церкви св. Фомы. Стипендия в размере 1200 марок в год предоставлялась сроком на шесть лет. Деньги небольшие, но при строгой экономии можно было кое-как прожить на 100 марок в месяц. Стипендиатов обязывали в шестилетний срок защитить диссертацию на звание лиценциата теологии — в противном случае они должны были вернуть полученные деньги. С помощью этой стипендии стремились поощрить молодых ученых и одновременно обеспечить кадрами квалифицированных богословов многочисленные церковные учреждения. Стипендия Голла сняла с плеч Швейцера серьезную заботу: не будь этих денег, ему пришлось бы искать заработок.

Швейцера поддерживали в основном два профессора — Генрих Юлиус Хольцман и Карл Будде, которых он уважал за их либеральные взгляды. Вообще, тогдашний теологический факультет Страсбургского университета, как отмечал Швейцер, «отличался исключительным свободомыслием». На факультете по достоинству оценили выдающиеся способности студента Швейцера; ценили его за самостоятельность суждений, которую ему не раз случалось выказывать на семинарских занятиях, и зa его порой далеко не ортодоксальные взгляды.

После напряженных лет студенчества и успешно сданного государственного экзамена Швейцер наслаждался независимостью, которую давала ему стипендия Голла. Он снял для себя приглянувшуюся ему квартирку — уже не в здании фонда св. Фомы — и все лето провел в Страсбурге. Ближайшее время он предполагал целиком отдать изучению философии. В университете теперь читал курс философии профессор Виндельбанд, славившийся прекрасным знанием античных мыслителей, и Швейцер не пропустил ни одной из его лекций. Впоследствии он писал: «Его семинарские курсы, посвященные Платону и Аристотелю, — вот, собственно говоря, лучшие мои воспоминания о студенческой поре». Любил он также слушать лекции профессора Циглера по этике и философии религии. Швейцер не преследовал при этом никакой особой цели. По совету Циглера он решил поначалу заняться диссертацией по философии. Как-то они встретились на лестнице перед университетом, шел дождь, и, занятые разговором, собеседники прятались от дождя под зонтиком — рассказывая впоследствии об этом, Швейцер отметил эту деталь, очевидно стремясь подчеркнуть случайный характер встречи, — и тут-то профессор Циглер и предложил ему посвятить диссертацию кантовской философии религии. Швейцеру понравилось предложение, и тем самым вопрос, который уже серьезно занимал его, решился сам собой.

В конце октября 1898 года Швейцер уехал в Париж, уже совершенно твердо определив свои ближайшие задачи. Париж — город, обладающий особой притягательной силой для художников всего мира. Проигранная война 1870 — 1871 годов вновь сделала Францию республикой. Всемирная выставка 1889 года с ее размахом и помпезностью и со специально для этой цели воздвигнутым 300-метровым стальным чудом инженера Эйфеля окончательно придала Парижу облик блестящей мировой столицы.

После провозглашения в 1870 году Третьей Республики социальные противоречия, впоследствии особенно отчетливо обнажившиеся благодаря Парижской Коммуне, сохранились; они сопутствовали начавшемуся вскоре общему промышленному подъему. Образовались мощные промышленные группировки, которые форсировали колониальную экспансию в Африку и Индокитай. Крупная французская буржуазия приобрела новые источники богатства. Широкому кругу буржуа средних слоев тоже кое-что перепало в отличие от нижних слоев общества. Возникло мощное демократическое и республиканское движение, которое устремилось дальше по пути общественного прогресса. Французский пролетариат, оправившись после поражения 1871 года, снова сплотил свои ряды. Однако зашевелились и реакционные силы, которые не могли смириться со свержением монархии и бесславным отречением императора Наполеона III, они стремились к реставрации прежних порядков. Монархистские, антисемитские, милитаристские и шовинистические круги объединились и требовали реванша у Германии. Дух реваншизма нашел отражение и в политике. В период 1891 — 1894 годов велись переговоры с Россией, которые завершились соглашением.

Естественно, борьба политических течений в стране вскоре привела к открытому взрыву. Поводом к этому послужило осуждение артиллерийского капитана, еврея Альфреда Дрейфуса, в 1894 году. Этого офицера по ложному доносу обвинили в измене родине, и военный трибунал приговорил его к изгнанию из рядов армии, а также к пожизненной ссылке на пресловутый Чертов остров под Кайенной{9}. Обвинение было шито белыми нитками, ни у одного мыслящего француза не возникало сомнений насчет истинных причин осуждения капитана. Позорное преследование «еврея, проникшего в офицерский корпус», означало недвусмысленную угрозу для всех демократов и республиканцев. Общественный протест принял такие гигантские размеры, что Франция была на грани гражданской войны. Все население раскололось на два лагеря. Известные художники и писатели встали на сторону защитников прогресса. Огромное впечатление произвел памфлет писателя Эмиля Золя «Я обвиняю». Реакционные круги вынуждены были пойти на уступку. В 1899 году Дрейфуса освободили. Но на этом республиканцы не остановились, даже протесты из-за границы не утихали. Наконец, в 1906 году справедливость восторжествовала. Альфреда Дрейфуса реабилитировали и с почестями вновь зачислили в ряды французской армии.

В этой атмосфере бурных волнений, достигших своего апогея в Париже на переломе веков, Швейцер не находил того душевного равновесия, которое ему было необходимо для расширения его познаний в области философии и дальнейшей работы над диссертацией.

Он приехал в Париж с намерением поступить на философский факультет Сорбонны, а также совершенствоваться в игре на органе под руководством Видора. Однако, на взгляд Швейцера, система преподавания в Сорбонне безнадежно устарела, и это настолько разочаровало его, что он весьма редко посещал университет. Преподаватели по большей части потчевали студентов лишь такими лекциями, содержание которых не выходило за рамки экзаменационных программ, или же проводили узкоспециальные курсы. Многочасовых обобщающих лекций, посвященных определенным философским эпохам, как это было принято в Страсбурге, здесь не читали. Поэтому Швейцер решил одновременно слушать лекции и на лютеранском теологическом факультете на бульваре Араго, в частности лекции известного догматика Луи Огюста Сабатье и специалиста по Новому завету Луи Эжена Менегоза.

С особым увлечением Швейцер совершенствовал свое мастерство игры на органе. Вскоре между учителем и учеником установилась искренняя, сердечная дружба. Видор отныне отказывался брать со Швейцера плату за уроки и часто зазывал своего юного друга на обед к себе домой, а то и в ресторан: ведь он скоро понял, что маленькой стипендии Швейцеру с трудом хватало на занятия искусством, да и просто на пропитание. Через Видора Швейцер приобрел много новых знакомых, тот ввел его в высший круг общества, парижские аристократы с удовольствием предоставляли свой домашний орган в распоряжение чуть неуклюжего молодого философа-эльзасца и подолгу слушали его игру. И если самому Швейцеру эти визиты не всегда были по душе, так или иначе они позволили ему встретиться со многими выдающимися деятелями искусства.

Однако наряду с игрой на органе Швейцер брал также уроки фортепьяно у известного пианиста Изидора Филиппа. Видор познакомил его с гениальной ученицей и подругой Франца Листа — Мари-Жаэль Траутман, тоже уроженкой Эльзаса. На европейской концертной сцене она в свое время сверкала «звездой первой величины», как впоследствии писал о ней Швейцер. Траутман предложила Альберту взять его в ученики. В это время она как раз занималась проблемой фортепьянного туше, стремясь исследовать его с помощью физиологa Шарля Фере. Швейцер рассказывал: «Я служил ей подопытным кроликом и в качестве такового участвовал в ее экспериментах... Скольким я обязан этой гениальной женщине!.. Под руководством Мари-Жаэль я совершенно изменил свое туше. Ей я обязан тем, что с помощью продуманных и отнимающих сравнительно мало времени упражнений я все лучше овладевал своими десятью пальцами...»

Оба дяди Швейцера по отцу, постоянно жившие в Париже, из которых один был коммерсант, а другой — филолог, оказывали племяннику должное внимание и помогали юному Альберту чувствовать себя в Париже как дома. Впоследствии Швейцер рассказывал в своих заметках, что работа над диссертацией нисколько не страдала ни от его увлечения искусством, ни от частых встреч с друзьями: отменное здоровье позволяло ему работать ночами. «Случалось, я приходил к Видору играть на органе, за ночь даже не сомкнув глаз». Было бы, однако, ошибкой полагать, будто Швейцер всегда только и делал, что занимался искусством да еще писал диссертацию, «целиком погрузившись в изучение философских проблем». Нет, молодой Швейцер любил также обыкновенные радости жизни. Случалось ему и выпить вина, и выкурить сигару...

Если, с одной стороны, Швейцер всей душой восхищался яркой и многогранной жизнью в Париже, его театрами и концертами, выставками и музеями, то, с другой стороны, он весьма сдержанно относился к духовной жизни французской столицы, на которой тяжело сказался глубокий раскол общества, вызванный процессом Дрейфуса. Тупой национализм и шовинистический догматизм распространились повсеместно и заметно отравляли атмосферу в Париже, да и во всей Франции. Отрава эта коснулась и искусства, и потому на исходе века веселая и вольная культурная жизнь Парижа, длившаяся почти два десятилетия, оказалась серьезно омраченной.

Возникает вопрос: как относился Швейцер к идейным и политическим спорам, которые не только волновали умы граждан, но и вызывали, особенно в мире искусства, самые бурные проявления чувств? Несомненно, его симпатии были на стороне демократов, республиканцев ― все последующее его поведение убеждает нас в этом, ― однако почти не сохранилось свидетельств о его мыслях и чувствах в эти дни. И если он непосредственно не участвовал в спорах, возможно, это объясняется тем, что от него требовалось высказаться в пользу той или иной политической точки зрения. А бескомпромиссность позиций противоборствующих сторон, вероятно, больше отталкивала его, нежели привлекала.

Здесь уже четко проявляется важная черта характера Швейцера: он не из тех, кто готов сражаться на баррикадах. Он изберет иные средства борьбы, хотя в ту пору он еще сам толком не знал ― какие. Возможно, пребывание в Париже тех лет помогло Швейцеру это понять. Но одно известно доподлинно: за этот сравнительно короткий срок он написал свою диссертацию по философии объемом свыше 300 страниц, которая отняла у него много времени и душевных сил.

В середине марта 1899 года Альберт Швейцер вернулся в Страсбург, даже несколько раньше, чем предполагал. Он зарылся в кантовские тексты и заставил себя напряженно работать. Скоро он вручил профессору Циглеру готовую рукопись.

В своей работе{10} Швейцер стремился доказать, что у Канта «зачатки критического идеализма и религиозно-философские требования нравственного закона противоречат друг другу». Это суждение само по себе уже примечательно, точно так же как и вывод, сделанный им: «Важно отметить, что в мыслях Канта о религии, пронизанных глубочайшим этическим пафосом, постулат бессмертия не играет ровно никакой роли». В заключение своего труда он высказал замечание: «Вместо того чтобы остаться на позициях философии религии, разработанной критическим идеализмом, Кант поддался соблазну философии религии, диктуемой все больше устремленным вглубь нравственным законом. Погружаясь в этику, он не мог оставаться последовательным».

Профессор Циглep отозвался о работе Швейцера в высшей степени положительно. Защита диссертации была назначена на конец июля. Времени оставалось достаточно, и Швейцер решил провести несколько недель в Берлине.

После пребывания в Париже духовная атмосфера Берлина на переломе века приятно поразила Швейцера. «Духовная жизнь Берлина взволновала меня сильнее, чем жизнь Парижа. В Париже, этой мировой столице, духовная атмосфера неоднородна. Чтобы оценить ее по достоинству, необходимо было основательно привыкнуть к ней. В отличие от Парижа идейная жизнь Берлина сконцентрирована в университете — блестяще организованном, живом организме. В ту пору Берлин еще не успел стать мировой столицей и производил впечатление успешно развивающегося во всех направлениях провинциального города. Весь его облик характеризовался здоровым самосознанием и глубоким доверием к вершителям его судеб — всем тем, чего так недоставало Парижу, расколотому борьбой вокруг дела Дрейфуса. Мне посчастливилось познакомиться с Берлином в самую прекрасную его пору, и таким я его и полюбил. Особенно благоприятное впечатление произвели на меня простой образ жизни берлинского общества и легкость, с которой берлинцы допускали нового человека в свой круг».

Наверно, не следует особенно упрекать Швейцера, пробывшего в Берлине сравнительно недолго, за то, что он сосредоточил все свое внимание на духовной жизни города. Истинное положение дел в городе осталось от него сокрытым; в действительности будни большинства жителей Берлина выглядели совсем по-другому. За период с 1890 по 1905 год население Берлина и окрестностей увеличилось с 1 миллиона 850 тысяч до 3,2 миллиона. Людей привлекала сюда надежда на лучшую жизнь: особенно охотно устремлялись в Берлин жители Силезии и восточных районов империи. Подъем промышленности и кризисы чередовались, и радужные надежды трудового населения сменялись тяжким бременем нищеты. Рабочий зарабатывал в неделю в среднем около 20 марок. Осенью 1901 года было опрошено 550 тысяч берлинских семей, среди них оказались 77 501 безработный и 53 098 занятых неполный рабочий день; свыше 4200 человек вынуждены были ютиться в ночлежках. Нужда в жилье среди бедняков достигла чудовищных размеров. Дома, сдаваемые внаем, или, точнее, казармы с их тесными задними дворами были красноречивым свидетельством страсти к наживе, с одной стороны, и беспросветной нищеты ― с другой. А сколько людей ютилось в невыносимых условиях в подвалах ― этого никто никогда не подсчитывал. Художник Генрих Цилле запечатлел для последующих поколений нищету обителей берлинских задних дворов тех лет.

Некоторое удивление вызывает тот факт, что Швейцер не заметил резких социальных контрастов Берлина, тем более что сам он еще ребенком болезненно воспринимал социальную несправедливость.

В берлинских библиотеках Швейцер намеревался прежде всего прочитать произведения философов древности и новейших времен. Наряду с этим он посещал лекции Адольфа фон Харнака, Отто Пфлайдерера, Юлиуса Кафтана, Фридриха Паульсена и Георга Зиммеля в университете. Семинары последнего он стал вскоре посещать регулярно. На переломе века философ Георг Зиммель завоевал репутацию одного основателей современной буржуазной социологии. С историей догм, разработанной фон Харнаком, специализировавшемся на истории церкви, Швейцер познакомился еще в Страсбурге, в Берлине же он стал в доме учителя своим человеком, между ними сохранились дружеские отношения и в последующие годы, которые, правда, преимущественно выражались в переписке, обмене открытками: Харнак приветствовал подобный способ связи для обмена философскими суждениями.

Разумеется, Швейцер старался продолжать свои занятия музыкой. Его друг Видор щедро снабдил его рекомендациями к известным берлинским органистам. Однако почти все они разочаровали его, «потому что больше стремились к внешней виртуозности, чем к истинной пластичности игры». Еще больше разочаровали его новые берлинские оргáны, их громкое сухое звучание «в сравнении с инструментами Кавайе-Колла в церкви Сен-Сюльпис и соборе Нотр-Дам». Органист церкви памяти императора Вильгельма профессор Генрих Райман разрешил Швейцеру регулярно упражняться на церковном органе. Кроме того, он предложил Швейцеру заменять его на время его отпуска. Райман был общительным человеком и познакомил Швейцера с известными музыкантами, художниками и скульпторами Берлина.

Много времени провел Швейцер в Берлине у Карла Штумпфа, который занимался психологическими исследованиями восприятия музыки. Желая пополнить свои познания в области теории музыки, даже во второстепенных вопросах, Швейцер выказал большой интерес к этой работе. Он принимал участие в экспериментах, проводимых Штумпфом и его ассистентами. Впоследствии он признавался, что и тут выполнял роль своего рода подопытного кролика, как и в бытность свою в Париже, на занятиях с Мари-Жаэль. О том, в какой мере ему были полезны эти занятия, Швейцер ничего не сообщает, очевидно, они не показались ему столь интересными, как некогда упражнения Мари-Жаэль в Париже.

Несравненно большее впечатление произвело на Швейцера знакомство с академическими кругами Берлина. Вдова Эрнста Курциуса, эллиниста с мировым именем и наставника кайзера Фридриха, радушно приняла молодого эльзасца, доброго знакомого ее пасынка — крайздиректора Фридриха Курциуса из Кольмара. Даже и после смерти Эрнста Курциуса, последовавшей в 1896 году, дом этот продолжал оставаться местом встречи всей духовной элиты Берлина. Все, кто только принадлежал к ученому миру и обладал известностью, считали обязательным являться в салон вдовы Курциуса на журфиксы и участвовать в непринужденных беседах.

На пороге нового века, в период становления империализма в Германии, Берлин переживал пору подъема, а общественные науки находились в самом расцвете. Но уже тогда намечался грядущий исторический упадок. Здесь, в Берлине, Швейцер осознал это с особой ясностью. Как уже говорилось, Швейцера рано начали волновать социальные язвы, а в годы студенчества он уже увидел внутреннюю пустоту культурных запросов буржуазии. Во время бесед о европейской культуре в доме Курциуса он окончательно уяснил для себя, что буржуазная культура неотвратимо клонится к закату. В одной из таких бесед кто-то из ее участников обронил замечание: «Дa что уж там говорить, все мы всего-навсего эпигоны». Эти случайно брошенные слова глубоко запечатлелись в памяти Швейцера. Спустя каких-нибудь десять лет друзья Швейцера станут упрекать его в том, что он будто бы стремится бежать от упадка культуры, повернувшись спиной к самодовольным западным эпигонам и на практике осуществляя в Африке завет любви к ближнему. Его первые высказывания с критикой современной ему действительности и культуры воспринимались как якобы некий «пессимизм конца века», сама же резкость его критических суждений вызывала у одних недоумение, у других — протест. Но сейчас еще рано об этом говорить, лишь спустя много лет Швейцер выскажет подобные мысли. И все же отныне он неизменно размышлял о судьбах культуры.

После ожесточенных споров, свидетелем которых он был в Париже, Швейцер наслаждался духовной атмосферой Берлина, простотой общения и знакомств. Особенно любил он беседовать с немолодым уже Германом Гриммом, знаменитым историком искусства, который всеми силами пытался отвратить Швейцера от его еретических утверждений, будто «изложение событий в четвертом евангелии расходится с изложением в первых трех».

Лишь накануне защиты диссертации Швейцер возвратился в Страсбург. Устный экзамен, на взгляд профессоров Циглера и Виндельбанда, прошел не совсем удачно. Экзаменаторы, которые уже были знакомы с диссертацией Швейцера, ожидали от него большего. Да и сам Швейцер был собой недоволен: увлекшись изучением философских трудов в оригинале, оживленными спорами в доме Курциуса и экспериментами Карла Штумпфа, на что ушло много времени, он давно уже не читал учебников. Тем не менее в предпоследний день июля 1899 года Страсбургский университет присвоил Швейцеру степень доктора философских наук. Ему было в ту пору двадцать четыре года.

Благодаря рекомендации Xольцмана солидное тюбингенское издательство в том же году выпустило диссертацию Швейцера отдельной книгой под названием «Философия религии Канта от „Критики чистого разума“ до „Религии в пределах только разума“».


Загрузка...