1999 г.
Лёля позвонила на сотовый. Прямо на работу, в воскресенье, когда я в очередной раз тырил УЗИ-аппарат, чтобы тайком от отделения лучевой диагностики провести исследование реанимационному пациенту.
Я стал смотреть животы всем своим больным. Первым делом я научился распознавать калькулёзный холецистит, и всех, у кого обнаруживались камни в пузыре, я записывал на повторный осмотр хирургов. Пару раз отыскал опухоли, которые на деле оказались всего лишь раздутыми петлями кишечника. Однажды верно диагностировал кишечную непроходимость. В общем, я нашёл себе игрушку, и в свободное время, вместо того, чтобы читать профессиональную литературу или просто пить пиво и ходить в кино, я брал дежурства на выходные и, пока никто не видит, нырял в глубокую чёрно-белую муть, этакое ночное небо, полное завихрений.
Телефон я таскал в кармане халата: эту простенькую по сегодняшним меркам, а для девяносто девятого года дорогостоящую игрушку по Андрюхиной инициативе мне подарили на день рождения от отделения.
— Привет, — сказала Лёля. — Что делаешь?
— Тащу аппарат УЗИ, — сказал я. — Из хирургии в реанимацию.
— А-а, — сказала она. — Тяжёлый?
До этого дня не задумывался, тяжёлая ли эта проклятая «Сигма», а тут вдруг ощутил, что — да, оказывается, я волоку по коридору не сканер, а настоящую чугунную мортиру.
— Ерунда, — сказал я в трубку.
— Ты всегда работаешь по выходным? — спросила она.
— Почти, — ответил и вдруг понял, что она хотела услышать что-то другое.
— Жалко, — Лёля вздохнула и добавила:
— Когда у тебя отпуск? Летом?
На дворе стоял июнь, но, просиживая целые дни в больнице, я уже потерял счёт месяцам.
— Скоро, — сказал я, просто чтобы сказать хоть что-то.
И тут же получил приглашение к ним на дачу.
— У мамы клубника поспела. Она называет её «Виктория». Приглашает на ягодный пирог.
Вот так, сразу, безо всякого предисловия, без вздохов на скамейке и прогулок при луне — на дачу к родителям. В академический посёлок на берегу Финского залива, в отдельный флигель, пусть маленький, но окнами выходящий на старый хвойный лес, расположенный относительно недалеко от заповедного Щучьего озера.
Прошла уже неделя, а я всё никак не мог собраться с духом и приехать.
— Ну ты и олух! — Андрюха не давал мне проходу с того дня, как я рассказал ему о Лёлином звонке. — Перезвони ей, чудило. Скажи, что прикатишь на выходные, с другом.
Ехать на дачу с Грачёвым было безумием. Нужно было решаться и действовать самому.
Когда Лёля обрадованно крикнула в трубку, что очень ждёт субботы, мне вдруг почудилось, будто жизнь упорядочилась. Первичный бульон закипел, нуклеиновые кислоты, соединились в нужной последовательности. Если такие встречи случаются, думал я, значит, есть шанс, что жизнь — это не царство энтропии. Значит, везде есть какая-то система.
Солнце проклёвывалось, финбан ликовал, в электричке пахло сортиром. У меня имелся целый час, и я пытался отвлечься от мыслей чтением руководства по эхографии. Но лощёная страница учебника бликовала и прыгала в моих руках, и сперва я щурился, а после и вовсе захлопнул книгу: её разворот был слишком большим. Бесцеремонные дачники, заполнившие вагон, оттеснили меня к самому окну. Пришлось глядеть за окно: там мелькали разноцветные крыши, река и леса, и прислушиваться к нарастающему внутри волнению.
На Дачной улице, почти в самом её конце, находился дом Петровских, где меня сегодня ждали.
Тогда я ещё не знал, как сильно полюблю эти места. Я пишу сейчас эти строки, а перед моими глазами встаёт сосновый лес, растёт брусника, пестреют крыши знакомых дач. Я помню, как рушили соседний с Петровскими дом — и террасу с высокими перилами и эркерный выступ у входа. Говорят, в начале прошлого века здесь обитал какой-то мануфактурщик. Сейчас в трёхэтажном домище с дорогой аляповатой отделкой, отстроенном на месте старой дачи, будет жить другой мануфактурщик, посовременнее и побогаче. Ещё мне запомнилось, как однажды возле соседского забора вырос одинокий цветок, золотой шар. Он заглядывал на нашу сторону и кивал мне лохматой башкой. Чуть поодаль от дома Петровских росли яблони, и я помню, как мы бродили здесь летом, ночами, и мелкие яблоки горели в свете казённого фонаря, холодные, впитавшие дыхание северного сурового лета. Живы ли эти яблони сейчас? Не знаю.
Осели, заветрелись соседские дома, померли хозяева. По дачной улице соседи часто возили на прогулку мальчика-колясочника, длинноголового человечка с оттопыренными ушами — явный признак хромосомной аномалии. Я дистанционно поставил ему диагноз трисомии 8. Сейчас этого мальчика давно уже нет. Его родители продали дачу, приехали другие люди, засадили коноплёй дальние полянки.
Одолень-трава заколосилась, зацвела буйным цветом — и да, здесь раньше хорошо знали, что же нужно «настоящему индейцу». Ему нужно совсем немного и почти что ничего. Ему нужно просто «счастье для всех, даром, и чтобы никто не ушёл обиженным». Ему нужны серебряное небо и сосновый ветер, и залив, который к вечеру превращается в раскрытую двустворчатую раковину, горящую перламутровым светом, а к ночи она схлопывается и шумит, пряча в своих недрах золотой шар, тот самый, что так давно ищет бедняга Барбридж.
В академическом посёлке между лесом и заливом всё мне было в новинку: и облупившиеся перила дома Петровских, и сосны, и грядки, и крытая дощатая веранда с диваном, — о, эти пружинные диваны с лягушачьего цвета обивками, прокуренные в хлам. Лёля вела себя так, словно к моему приезду не имела никакого отношения. Увидев меня, она медленно сползла с крыльца и сунула мне свою ладонь-растопырку. Но напряжённость быстро рассеялась, Лёля улыбнулась, и я сразу почувствовал себя свободнее.
Началась обычная суета: бросьте сумку, чувствуйте себя как дома, ах нет, встаньте отсюда, пересядьте сюда, а где майонез, а курицу солили? Лёля тоже суетилась и выкрикивала, теряла чай и сахар, доставала ещё одну тарелку, взамен разбитой, о которой, впрочем, никто не сожалел. Майонез чудесным образом нашёлся: плоский пластмассовый пакет, по счастью — плотно закрытый, случайно бросили на то самое кресло, в которое меня спешно усадили, окатив со всех сторон шумным ликованием.
Лёлина сестра, пообедав, куда-то пропала, отец ушёл на свою половину. Лёля таскала туда-сюда грязную посуду, и помогать ей мне запретили. Жанна предложила посмотреть дом.
Мой приезд, кажется, отвлёк Жанну от важного дела: на большом деревянном столе, стоявшем на крытой террасе, выполнявшей роль гостиной, в беспорядке валялись кисти, карандаши, тюбики с краской, банки с грязно-бурой водой для мытья кистей и, самое главное, изрисованные набросками распахнутые альбомы, валявшиеся вперемежку с расписанными изразцами. Изразцы — это, конечно, громко сказано; правильнее было бы написать, что Жанна разрисовывала обычную белую кафельную плитку. Плитка была закуплена в промышленных масштабах: я заметил в гостиной несколько больших картонных упаковок.
— Хотим сделать кафельный фартук на кухне. А рисунок — так, чепуха, от нечего делать, — вздохнула Жанна.
Я с интересом рассматривал изукрашенный узорами кафель. Жанна работала краской глубокого синего цвета. «Кобальтовая синь», — прочитал я на тюбике. На плитке, лежащей с краю, красовалась тоненько выписанная жар-птица с пышным хвостом из цветов вместо перьев — птица летела по диагонали плитки, роняя целые соцветия. Я хотел было потрогать рисунок пальцем, но Жанна открыла рот, словно собиралась вскрикнуть, и я отдёрнул руку.
— Аккуратнее! — сказала она взволнованно.
И повернулась к двери, приглашая меня выйти наружу.
Я оставил свои вещи в пристройке, и Лёля потащила меня смотреть посёлок.
Она перечисляла имена знаменитых людей, живших на Лесной стороне, но почти все эти имена оказались мне незнакомыми, кроме Стругацких. Стругацкими я в своё время зачитывался. Лёля молчала и кивала, когда я рассказывал ей про Сталкера, Барбриджа, про золотой шар и пришельцев, наваливших возле дачной дорожки целую кучу пластикового дерьма: одноразовых стаканчиков, тарелок, цветных обёрток с иностранными надписями.
— Не люблю фантастику, — говорила Лёля. — Всё, что ты рассказываешь, я тоже читала, но просто так, для общего развития. И поэтому ничего уже не помню.
Со времён института я старался не брать в руки скучных книг — и даже руководство по ультразвуковой диагностике изучал не потому, что хотел достичь какого-то особого развития, а потому, что мои глаза отдыхали, когда я рассматривал чёрно-белые эхограммы, словно дальние отголоски гравюр Пиранези из моего детства.
— Не всё же должно быть в жизни интересным, — между тем говорила Лёля. — Иногда не интересны даже люди, с которыми ты живёшь. И что? Ты ведь всё равно не уходишь из дома.
На какую-то секунду Лёлины глаза встретились с моими. Мы вдруг замолчали. Её кожа была удивительного оттенка — цвета яблочной пастилы. И вот в это мгновение, во время неловкой и внезапной остановки посреди леса, я заметил, как Лёлино лицо медленно заливается розоватым светом.
— И не надо на меня так смотреть! — её глаза вдруг сощурились, а уголок рта дёрнулся. — Я не люблю, когда на меня смотрят в упор. Понял?
— Понял, — сказал я растерянно.
Она повернулась ко мне спиной и ускорила шаг. Меня вроде как наказали, хотя я не сделал ничего плохого. Хорошо было бы, если б я сразу обратил внимание на незначительный эпизод, но происшествие скоро забылось, а Лёля через некоторое время как ни в чём не бывало снова зашагала рядом.
Помню ярко-розовый шиповник на побережье и чиркающих по небу грифельных чаек. Поодаль, ближе к дороге, весёлая компания жарила мясо на мангале. Другая компания, без шашлыков, но с пивом, сидела на песке возле воды, а из их приёмника раздавалась популярная песенка «Прощай навеки, последняя любовь».
Мы побрели обратно, в сторону станции. Потом болтались по Лесной стороне и почти дошли до Щучьего озера.
На обратном пути вместо сумерек на лес спустился лёгкий зеленоватый туман. Мы почти ничего не ели, только взяли в магазине чипсы и три «Балтики»: для меня — № 9, для Лёли — № 3 и ещё одну № 7, экспортную. Разговаривали мало, просто дышали духом сосен и сырости, и я понимал, что разговоры для нас ничего не значили.
На обратном пути Лёля потащила меня в один пустующий старый дом, и мы были похожи на Шерлока Холмса и доктора Ватсона, которые забрались в усадьбу Милвертона.
Нас никто не видел. Соседские дачи стояли так, что нужный нам двор полностью ниоткуда не просматривался. Со скрипом поддалось окно в светлой раме, раскрылась створка стеклянного фонаря, и мы нырнули внутрь. Пахнуло плесенью, на полу валялись кучи книг и обломки мебели, но не было ни следа бомжатника — это оказался настоящий заброшенный, ещё никем не присвоенный дом.
Хохоча, Лёля вдруг выхватила пиво из моих рук. Она побежала по лестнице и поднялась на второй, а потом и на третий этаж, где находилась крохотная эркерная терраса — башенка, похожая на стеклянную коробку.
Не дожидаясь меня, она принялась открывать бутылку «Балтики» о выступ подоконника. Я кинулся её догонять, чтобы предотвратить аварию, но не успел: пиво ударило нам в лица фонтаном, залило наши руки и футболки горькой хлебной влагой.
Я сцеловывал капли с Лёлиного лица. Тихо звенели стёкла.
По стеклянным стенам нашего ненадёжного убежища пробегали отражения фар проезжающих по дороге машин.
То, что я у Лёли не первый, было понятно сразу.
Но всю неделю, до следующих выходных, я медитировал на свой сотовый телефон. Лёля в любой момент могла позвонить. В телефонных разговорах она была, кажется, смелее и остроумнее, чем в жизни. Вспоминая её, стоящую в двух шагах от меня, представляя себе, как она подходит ко мне всё ближе и первая прикасается ко мне, я захлёбывался от счастья и ужаса.
На следующие выходные я попросил Андрюху подменить меня. Я снова приехал к Петровским. Изразцы были ещё не закончены. Они валялись на веранде — даже птица лежала на том же самом месте с края стола.
Лёлина младшая сестра в этот раз меня не встречала; Жанна сказала, что она в городе, сдаёт экзамены. Отец семейства тоже отсутствовал.
Сегодня меня приняли гораздо менее церемонно. Лёля улыбалась и молчала, но я уже не пугался её молчания. Жанна развлекала меня разговорами. Мне были выложены все местные дачные сплетни, и через полчаса я уже знал, кто где и с кем живёт и во сколько раз в этом году выросли взносы за дачный кооператив. Потом она переключилась на меня.
— Какая же у вас, Юрочка, благородная профессия, — говорила она восторженно. — Для меня врачи — всё равно что святые.
То же самое я бы мог сказать про художников.
— Ещё лет десять, и вы будете заведующим вашей реанимации, — продолжала она. — Я прямо вижу это. У вас есть задатки руководителя.
Я возразил ей, что подумываю уйти из ОРИТа в отделение лучевой диагностики.
Жанна нахмурилась.
— А это не вредно для здоровья? Говорят, рентген очень опасен. Я бы вообще запретила рентгенологам иметь детей.
Мысленно я усмехнулся: если бы Жанна знала, что имеет дело с носителем семейного Альцгеймера, то давно бы уже нашла способ выпроводить меня со своей дачи.
Я попытался объяснить ей разницу между ультразвуком, где я буду работать, и рентгеном, но у меня ничего не вышло. Она поняла только то, что ультразвук не влияет на генетику.
— Ну и хорошо, — сказала она. — Здоровье — это главное.
Жанна наконец-то позволила мне помочь ей с посудой, а Лёля, уже не чужая, а моя Лёля, за чаем сообщила матери, что после обеда мы пойдём «побродить», и у меня после этих слов возник лёгкий спазм гортани — я хоть сейчас готов был бежать в наше тайное убежище.
— Только возвращайтесь, пожалуйста, засветло, — произнесла Жанна. Она со значением посмотрела на дочь. В её голосе или взгляде прозвучало что-то такое, от чего Лёля вскочила из-за стола и больше на террасе не появлялась.
Жанна поглядела ей вслед и покачала головой.
— Ну вот опять, — сказала она с досадой. — Спрашивается, что тут такого. Покраснела и покраснела. И нечего убегать, словно тебя ужалили.
И добавила, обращаясь уже ко мне:
— Юра, я вижу, у вас с Лёлечкой доверительные отношения. И к тому же вы врач; так может, попробуете хоть как-нибудь на неё повлиять?
Я неловко кивнул, не понимая, что она имеет в виду. Жанна продолжала вполголоса, постепенно ускоряя речь, — видимо, опасаясь внезапного возвращения дочери.
— Эрейтофобия, — продолжала она. — Вам это говорит о чём-нибудь?
Я кивнул. Жанна оглянулась и ещё раз убедилась, что её никто не слышит.
— Лёля, когда общается с людьми не из круга семьи, может внезапно покраснеть и ужасно этого стесняется. Причём в детстве такого с ней никогда не случалось. А вот несколько лет назад, внезапно как-то, раз — и началось…
— Это проходит, — сказал я. — Считается, что эрейтофобия — преходящее нарушение.
— Дай-то Бог, — сказала Жанна. — Вы знаете, Лёля ведь хотела в кино сниматься. На пробы ходила. Но вот — не сложилось.
Жанна развела руками.
— Не всем суждено заниматься тем, о чём мечтаешь. Я вот, например, хотела стать художником.
— Но вы и так художник, — сказал я. — У вас здорово получается.
Жанна махнула рукой. Но видно было, что ей приятно упоминание о её работе.
— Нет. Я рисую просто так. Убиваю время. — сказала она задумчиво.
И, увидев, что дочь спускается по лестнице, замолчала.
Что-то пряталось в интонации моей будущей тёщи. Может, гордость за дочь, а может, затаённое ожидание её неудачи.
Второй раз — не то что первый. Когда у вас ещё ничего не было, в какой-то момент накатывает гадостный страх, и внезапно хочется скорее всё прекратить. Отыграть назад — хотя отлично понимаешь, что отступать бессмысленно и некуда. Но в голове сама собой включается замедленная камера, и ты начинаешь наблюдать со стороны, следить за своими движениями, как будто за чужими. Становится стыдно и неловко, а выключить экран и убежать нельзя, и со съёмочной площадки хода нет. Можно только попытаться спрятать своё напряжение, от себя и от неё, замаскировать его дыханием, словами, ритмом, хоть чем, неважно. Хотелось бы, чтобы у меня в жизни больше никогда не было «первого раза».
Когда мы впервые залезли в пресловутый дом-фонарь, страхи начисто вылетели из моей головы, ведь у меня уже почти три года не было девушки. Зато, вспоминая эркерный стеклянный колпак, внутри которого наконец прервалось моё монашество, я всю неделю мучился и холодел от счастья и стыда, вспоминая об этом. Мне казалось, что мы стояли там голыми перед целым светом.
Во второй раз всё было по-другому. Мы снова залезли в пустой дом, и нам обоим опять сделалось весело. Лёля вертелась у меня в руках как рыбка-краснопёрка, такая лёгкая и гладкая. Мы то падали на стеллаж, и сверху нам на головы валились книги, то упирались руками в подоконник, и когда нам казалось, будто снаружи кто-то идёт, возникал очередной взрыв смеха. Что бы мы ни делали тогда внутри чужих пыльных комнат, это было настолько глупо, настолько по-дурацки, но я понимал: всё у нас получается сказочно, прекрасно.
На улице снова моросило, трава под окнами стала мокрой. Мы пережидали дождь молча, стоя возле наборного окна с трещиной, идущей через все его стёкла. Я дышал Лёле в макушку, а она оперлась рукой о заляпанную, пыльную раму и замерла, как будто заснула с открытыми глазами. Мы обещали Жанне вернуться засветло — и только лишь количество капель на стёклах поредело, отворили окно и вылезли наружу, спрыгнули в мокрую траву и нырнули в наполненный дождевым шумом лес. Земля разбухла и дышала всеми своими порами, сырой дух пропитал её насквозь, и хвоя под ногами слегка пружинила. Лёля снова шла впереди, а я глядел на её спину, на деревья, гружённые холодными каплями, и смотрел, как от моей кожи поднимается слабый пар.
Окно в комнате Жанны горело жёлто-синим светом; его тёмные серебристые шторы были плотно задёрнуты. Я приближался к дому с затаённой благодарностью за то, что нам с Лёлей выпадет ещё несколько часов, которые мы сможем провести только вдвоём. И даже слегка испугался, когда, отворяя калитку, заметил движение на террасе.
Лёлина сестра Вика вернулась на дачу на шестичасовой электричке. Я почти забыл, что у Лёли есть сестра. Вика поджидала нас впотьмах — гиперэхогенное светлое образование в зернистой разрежённой полости. Она сидела на скамейке, закинув ноги на край стола. Вика ничего не делала — ждала нас, и пластиковая миска с ягодой стояла у неё на животе; было ясно, что нужное положение девушка приняла заранее, всего лишь несколько секунд назад — вероятно, в тот момент, когда услышала наши шаги. Завидев нас, помахала нам рукой.
— Паровоз гудит, колёса стёрлися! — спела она тоненьким голосом и ещё раз помахала, уже мне лично. — А это кто, жертва эксперимента?
Лёля ощетинилась.
— Это Юра, — сказала она. — Вика, иди спать.
Я ещё плохо соображал, часть моего сознания осталась в стеклянной башенке дома-фонаря. Я шагнул на террасу, и Вика встала — между джинсами и светлой блузкой в темноте сверкнула полоска голого тела. Она подошла к нам ближе и, за счёт каблуков, оказалась выше сестры почти на голову.
— Ах, какие у нас тут сюси-пуси, — девушка, подняв брови, перевела взгляд на Лёлю, потом на меня и снова на сестру. — Что, тренировка прошла успешно?
— Вика! — со стороны двери раздался голос Жанны. — Не мешай ребятам. Ты ведёшь себя неприлично.
Небось ждала нас под дверью, а свет в окне включила для отвода глаз, подумал я.
Вика склонила голову к плечу и поглядела сестре прямо в лицо.
— Неприлично? — выкрикнула она, всё ещё обращаясь к матери. — А прилично трахаться с парнем только потому, что она хочет краснеть отучиться?
— Заткнись! — почти жалобно крикнула Лёля.
Мать выбежала на террасу и наконец-то включила свет, который больно ударил меня по глазам. Я на секунду ослеп.
— И не подумаю! — крикнула Вика. — Это всё Лёлька! Она сама болтала, что спать будет только с теми, кто ей не нравится! Было такое, а? Ну скажи, было?
Лёля секунду стояла, залитая светом, пунцовая, как ягода в миске на столе. Потом вдруг зарычала, бросилась к сестре и, замахнувшись, попыталась дать той пощёчину, но младшая оказалась более проворной и отбила удар.
— Девочки! — закричала испуганная Жанна, пытаясь разнять дочерей. — Вы что! А ну хватит! Хватит!
Я отошёл на два шага в тень, потом вспомнил про свою неразобранную сумку, бросился в комнату с изразцами и выудил вещи из-под стола.
— Юрка! — услышал я голос Лёли. — Блин, Юрка! Ну не так же всё было! Не так!
Говорить я не мог, поскольку не знал, что говорить. Да у меня и не получалось. Я только мотал головой и пытался пробиться к проходу, а Лёля цеплялась за мои плечи, за куртку и говорила, говорила, говорила, что-то про электрички, про сестру, про мать, про чёрт ещё знает что, и на меня сыпалось много-много слов, похожих на пухлые ватные шарики, и ни один из них не пробивал плотную оболочку моей внезапной глухоты. Я ничего не слышал, кроме своего внутреннего шума, и видел только, как губы на Лёлином лице шевелились, как дёргался её подбородок.
— Ну ты, Храм, даё-ошь. Из-за тебя две тёлки подрались? — Андрюха присвистнул и посмотрел на меня с интересом. — Эх, жаль, я не видел.
— Не из-за меня, — возразил я. — Эта стерва эксперимент на мне ставила.
— Да ну, какой там эксперимент, — сказал Андрюха. — Бабьи склоки. Младшая хочет позлить старшую, ясен пень.
И добавил, посмеиваясь:
— А младшая-то, кажись, ого-го!
Мне меньше всего хотелось обсуждать то, что случилось на даче Петровских. Но деваться было некуда: электрички той ночью и в самом деле уже не ходили, денег на таксиста, как всегда, не было, и мне пришлось вызванивать приятеля.
— А вообще, — сказал Андрюха, — все бабы манипуляторши.
— Я с самого начала знал, что не надо было туда ехать, — сказал я.
— Ну, знал и знал, — сказал Андрюха и снова полез в холодильник. — Чёрт, даже выпить нечего.
Мы опрокинули по стопке водки — это всё, что удалось отыскать в Андрюхиных закромах. Но Грачёв никак не мог успокоиться. Он было сел и опять подскочил. Распахнул холодильник. Достал какие-то пустые пакеты, переставил что-то на полках.
— Вот блин, — сказал он расстроенно.
— Пить не буду. Не хочу. — ответил я.
Подумалось: зря я приехал к Андрюхе.
— А что так? — он поглядел на меня исподлобья. — Лучше хотеть, чем не хотеть.
Я молчал.
— Нет, правда, — Андрюху посетила новая мысль. Он переключился. — Ты вообще хочешь чего-нибудь по жизни? Ты эту Лёлю с самого начала хотел?
Я встал.
— Ты её любил, что ли? А? Говори. Любил? И сейчас любишь?
И загородил мне выход своей громадной тушей.
Я молчал, не знаю почему. Наверное, потому что устал. Я устал и не знал, что отвечать Грачёву. Любил? Не любил?
— Я н-не знаю, что это такое, — выдавил я наконец, обессилев. — Не могу понять. Может, любил. А может, нет.
Андрюха захохотал и хлопнул меня по плечу.
— Ну, тогда порядок, — сказал он. — Если не любил, то о чём весь сыр-бор.
— Какой же порядок, — сказал я ему. — Мне хреново!
— А тебе точно хреново? — спросил Андрюха, и я запутался ещё сильнее.
— Нет, ты скажи. Тебе вот настолько сильно хреново, как тому чуваку из урологии, с аденомой, его ещё резали по живому?
— А его резали по живому?
Андрюха хохотнул.
— Ну так Пескарёв анестезировал, — ясно дело, по живому. Ну?
Я подумал и сказал, что по сравнению с аденомой я ещё ничего.
— Ну, значит, переживёшь, — заключил Андрюха.
— Погоди… — я пытался собраться с мыслями. — А вот то, что было… Там, на даче. Я же почти оглох от криков.
— Ну и что, — невозмутимо сказал Андрюха. — Любой бы оглох.
— То есть ты хочешь сказать…
— Я хочу сказать, — Андрюха со вздохом сгрёб со стола стаканы и смахнул тряпкой на разделочную доску колбасные очистки, — что у тебя ва-аще сегодня ничего не произошло. Ни-че-го!
Я молчал.
— Ты раздул какого-то Шекспира, бля, из обычной бабской разборки.
— И что бы ты сделал на моём месте?
Андрюха вывалил в мусорное ведро очистки и швырнул разделочную доску в раковину.
— Я? — спросил он, подумал секунду и произнёс: — Я бы трахнул младшую.
— Да пошёл ты, — сказал я. — Она же мелкая, только школу окончила. И страшная как неизвестно что.
— Ничего, — сказал Андрюха. — Повернёшь её спиной, чтоб на морду не смотреть.
Я открыл было рот, намереваясь возразить, но у меня в куртке вдруг заорал сотовый. На экране высветился неизвестный номер. Я недоумённо смотрел на трубку. Часы показывали около четырёх ночи.
— Какого хрена… — начал было я, но Андрюха выхватил у меня телефон и нажал громкую связь. Трубка теперь лежала между нами, на грязном столе.
— Алло, — сказала трубка незнакомым женским голосом. — Это Юра?
— Я слушаю, — кажется, мой голос был таким пьяным, словно я не стопку водки выпил, а поллитра, не меньше.
— Это Юра? — ещё раз переспросил голос. — А это Виктория. Я хочу перед вами извиниться.
Грачёв, сидя напротив, весь красный от напряжения, показывал мне всякие знаки, смысла которых я не понимал. Я должен был что-то ответить девушке, но я молчал.
— Вы слышите? — продолжал голос. — Я хочу извиниться. И позвать вас на настоящее свидание.
Андрюха сжал кулаки и выставил большие пальцы вверх.