До 1999 г.
…Помню наперечёт почти все свои ошибки. Наверное, ради этих жестоких преткновений всё так и устроено в нашем мире: обязательно нужно найти свою яму и упасть в неё. Поскольку оттуда, с точки падения, жизнь оказывается совсем другой. И ещё неизвестно, что именно человеку зачитывается в заслугу, — может быть, как раз его поражения.
Пациентка Сивцева. Двадцать пять лет. Принесли с улицы, истощение, озноб. Двухсторонняя пневмония плюс сердечная недостаточность. Руки в синяках. Медсестра, когда искала у пациентки вену, изошла отборным матом: вен не было. Если у пациентки невозможно нащупать вену и у неё исколоты все руки, ведь правда, доктор, больная похожа на наркоманку? Я тоже так подумал.
Поставил ей подключичный катетер. Пациентка молчала как рыба, а я всю смену капал ей цефтриаксон и колол гентамицин. Подопечная умерла к утру, фибрилляция, остановка сердца. Отправили в морг. Ещё одна бомжиха, вы думаете, да? Как бы не так. Через два дня отыскались её родственники.
Пациентка Сивцева не была наркоманкой. Она просто очень долго пролежала в больнице в посёлке Песочный. На борьбу с лимфомой семья угрохала невиданные деньги. Итог — ремиссия более трёх лет. Но две недели назад у больной обнаружились метастазы, и пациентка ушла из дому. Родные не уследили, а врач реанимации оказался идиотом.
Был у нас один доктор, по фамилии Пескарёв. Он работал анестезиологом. Анестезиология — наша смежная специальность. У меня в первом дипломе написано: врач по специальности «анестезиология и реаниматология». Так вот, о Пескарёве.
Когда из операционной пациенты поступают в хирургическую реанимацию, нам всегда передают наркозную карту. Туда анестезиолог записывает все препараты, введённые во время операции. До миллилитра. Я брал дежурства как в хирургическом ОРИТе, так и в кардиологическом, и надо же было такому случиться, что у послеоперационных пациентов выявились осложнения: у одного — инфаркт миокарда, у второй — гипертонический криз. Оба пациента перекочевали из хирургической палаты интенсивной терапии в кардиологическую. То есть от меня — снова ко мне.
Я изучил наркозные карты и поднялся к Пескарёву на этаж.
— Очень низкие дозы анальгетиков во время операции, — сказал я Пескарёву. — Почему?
— Низкие? — он попытался выкрутиться. — Я делал расчёт по массе тела.
— У обоих одна и та же симптоматика, — сказал я. — Болевой шок. Отсюда и осложнения.
— Странно. На операции никто не кричал от боли! — улыбнулся Пескарёв.
— Потому что вы дали им снотворные и миорелаксанты, — меня трясло от злости. — Но не обезболили так, как это нужно было сделать.
— А тебе что, больше всех надо? Лежат они у тебя, тебе и лечить.
— Хорошо. Подниму вопрос на общей пятиминутке.
И собрался уходить.
Пескарёв вскочил с кресла и, схватив меня за локоть, потащил из ординаторской.
— Слушай, умник, — сказал он в коридоре. — Чтобы у пациентов не было болей во время операции, они сами должны постараться.
— В смысле? — бесился я. — Они должны сжать зубы и терпеть?
— Да, — сказал Пескарёв. — Или просто заплатить анестезиологу.
У меня на лице выступил пот.
— Заплатить? — крикнул я. — За что? За ампулу препарата, который и так им положен, по закону?
— Ах ты по закону любишь? — ухмыльнулся Пескарёв. — Хирурги с каждой операции получают кучу бабла, это по закону?
— Откуда бабло у хирургов — меня не касается, — сказал я.
— Всё уже поделено, без тебя, — Пескарёв глядел на меня с некоторым сожалением. — Беру бабки у больных, и наказываю их, если они не платят. Так делаю не я один. И только попробуй поднять шум.
Отпустил мой локоть и исчез за дверью ординаторской.
Я отследил всех его послеоперационных пациентов. Среди них были и шишки, и братки. У этих никогда не было низких доз анальгетиков. Совсем не так обстояло дело с теми, у кого в нужный момент не оказалось денег. Осложнения выявились у каждого второго. Одна пациентка ушла в тяжёлый коллапс, и мы всю смену поднимали ей давление. Я знал, почему это произошло, но ничего никому не сказал. Зато теперь я сразу вводил морфин всем, кто поступал от Пескарёва.
Сейчас я не могу понять, почему я молчал. Наверное, боялся, что в больнице все со всеми повязаны. Начну выступать — затравят или действительно вышвырнут.
Я помню своих пациентов, лежавших в реанимации в середине девяностых, когда мы работали без лекарств и шприцов. У нас были только воздух и физраствор. По всей стране творилось чёрт-те что. Но будучи врачом, за своих больных отвечал я. А кто ещё? Ельцин, что ли?
Говорят, врач не должен испытывать чувство вины. Но это всё равно что не думать о белой обезьяне. Помните, как Ходжа Насреддин обхитрил бухарского эмира? Психологи придумали тренинги, где можно научиться ловить белую обезьяну, сажать её в клетку и дрессировать. Но обезьяна очень умная и учится действовать изощрённо. Чудовище знает, что на него объявлена охота, и выходит на свободу только по ночам. Чудовище хочет жрать.
Как известно, лекарства от болезни Альцгеймера нет. Все теории возникновения этой патологии — всего лишь предположения. Журналы писали о многочисленных исследованиях, которые проводились исключительно за рубежом. В девяностые я ходил по библиотекам, находил нужные статьи, но точного ответа в них не находил, а маму нужно было как-то лечить.
Врачи прописывали ей сосудистые препараты в таблетках, вроде церебролизина и глицина, которые мама Надя держала во рту и выплёвывала, когда я выходил из комнаты. Приходилось ставить капельницы и сидеть рядом, пока не прокапает весь флакон. Сначала она ещё понимала, что я её лечу, а не просто делаю больно. Потом она убедила себя, что я хочу её убить.
И тогда я стал делать маме Наде успокоительные уколы. Колоть себе витамины внутримышечно мама Надя разрешала. Но всегда проверяла ампулы.
— Что ты мне уколол? — кричала она, пытаясь рассмотреть ампулу, которую я держу в руках.
— В12 и В6, — говорил я.
И колол B12 и реланиум. Ампулу B6 я предусмотрительно надламывал и вытряхивал в раковину, а потом складывал на тарелку как доказательство произведенной инъекции.
После транквилизаторов и нейролептиков маме становилось легче. Она переставала плакать. Страх того, что я причиню ей зло, тоже ушёл. Она не боялась, что в моё отсутствие кто-нибудь вломится в наш дом. Не двигала мебель. И вообще ходила очень мало.
Так тянулось несколько месяцев.
А потом я прочитал в одной свежей зарубежной статье, что приём нейролептиков у больных с болезнью Альцгеймера способствует снижению продолжительности их жизни.
Это значило, что ещё вчера я имел право сделать укол, а сегодня я уже не имел такого права.
По моему дому ночами ходила белая тень. Это был я сам. Человек, который без белого халата превращается в белую обезьяну.
На стене в мамы Надиной половине раньше висел пёстрый ковёр, огромный, от верхнего края дивана до потолка. В восьмидесятые такие ковры были данью повальной моде. Если приглядеться, все они изображали огромный глаз, миндалевидный, с тёмным зрачком и белыми вкраплениями на вычурном узоре тёмно-коричневого цвета. Глаз смотрел на меня всегда, когда я находился дома. Он был мой свидетель и обвинитель.
— Что я теряю? — произносил я вслух. — Я вколол в неё столько психотропных. Одним больше, одним меньше. Уже всё равно.
— Она знает, что ты её убиваешь. — отвечал я сам себе.
И как-то раз я, перед тем как идти на работу, маму Надю не уколол.
Убегая в больницу, я позвонил Алле Ивановне, нашей соседке, которая жила за стеной. Алла Ивановна перезвонила часа в два и сказала, что дома всё тихо. Я набрал маму Надю, та взяла трубку и бросила её обратно на рычаг. «Живая», — подумал я с облегчением.
В этот день вроде бы всё обошлось. И ещё несколько дней выдались на редкость спокойными — мама только отодвинула от стены кухонный стол и вывалила вещи из шкафов. Но это для меня была сущая ерунда. Самый большой сюрприз ждал меня через неделю.
Не могу описать вам, что я застал, придя домой. Не могу, и всё.
Хотя меня предупреждали: что нечто подобное когда-нибудь случается со всеми больными деменцией.
— Кто это сделал? Кто? А? Не слышу!
Мама Надя сидела на диване и пожимала плечами.
— Ну, не знаю. — говорила она. — Я же не могу за всем уследить.
— За чем ты уследить не можешь? За собой ты уследить не можешь?
— Ну почему за собой, — отвечала мама Надя. — За собой мне зачем. А вот другие… Всякие… Они да. За ними никак.
Она хныкала, как маленькая, когда я мыл ей лицо и голову. Достал из грязного белья её второй халат, который уже неделю как дожидался стирки. Еле-еле всунул в рукава мамы-Надины ватные руки. Халат был гораздо чище чем то, что валялось в раковине.
Мама Надя ничего не говорила. Она просто постанывала и всё повторяла: «м-м-м», «м-м-м». Я усадил её на пол, на своей половине, в уголке возле шкафа. Мама Надя затихла. Задремала. Достал из шкафа одеяло и укрыл её, поймав себя на том, что несколько минут назад я на этого человека кричал, а вот сейчас забочусь о нём.
Я постарался не думать о произошедшем. Просто не думать, и всё. Беречь силы. Покрывала с дивана и тахты я швырнул в стиральную машину, но для того, чтобы ушёл запах, пришлось потратить уйму порошка.
Но пахло не только от вещей. Пахли стены, мебель, потолок. Я развёл хлорку в ведре и тёр обои до умопомрачения. Пока не почувствовал, что перчатки давно порвались и раствор проедает мне пальцы.
На следующий день мама Надя не вставала. Она была смирная и послушная, обколотая препаратами.
После произошедшего болезнь стала резко прогрессировать. Через месяц мама Надя уже не вставала. Ничего не говорила кроме отдельных случайных слов, вылетавших у неё внезапно и невпопад. Я мыл и переодевал её. Кормил из ложечки; жидкая каша или кисель текли у мамы Нади по подбородку. Капал ей препараты. И прекрасно понимал, что всё бесполезно. Капал и капал. Капал без конца. Уходил из дома и делал успокоительный укол. Приходил и снова ставил капельницу.
Каждый день дома меня ждал человек с неподвижным лицом, обрамлённым редкими свалявшимися волосишками, потерявшими всякий цвет. Из бесформенного лица удивлённо глядели глаза, такие бесцветные, тусклые. Мне казалось, что этот человек никак не может быть моей мамой, и настоящей маминой сути, как и маминой плоти — в нём уже не осталось.
В последний год перед уходом мамы Нади и на протяжении какого-то времени после — я провалился в кроличью нору, у которой не было дна. Работа казалась мне бессмысленной, а сам я — никчёмным. Данные мамы-Надиного вскрытия повергли меня в шок, от которого я долго не мог оправиться. В желчном пузыре у неё обнаружился конкремент огромных размеров. «Камень бел-горюч». Он-то её и убил, а никакая не деменция. Камень прожёг воспалённую стенку пузыря и вызвал молниеносный перитонит. И я, врач реанимации, не смог распознать, что мама Надя умирает.
— Только не бери в голову, — говорил мне Грачёв. — Как бы ты угадал? Ты же сам сказал, что она не разговаривала. Желтухи не было?
— Не было.
Перед смертью мама Надя несколько месяцев молчала, и общалась со мной, изредка постанывая и мыча. Температура не поднималась, в этом я был уверен. А лёгкую желтушность склер я мог и проглядеть. Мама Надя не любила яркий свет, и в слабом освещении настольной лампы ничего нельзя было рассмотреть наверняка.
Кроме Грачёва, никто в больнице про маму Надю не знал. Пожалуй, так и зародилась наша с ним дружба. Именно ему я смог подробно рассказать о своём несчастье. И после разговора он ко мне, кажется, не стал относиться хуже.
— Сниженный иммунитет, вот её и не лихорадило, — убеждал меня Андрюха. — Молниеносный процесс. Как тут угадать, что человек болен? У тебя же нет личного УЗИ-аппарата.
УЗИ бы всё показало, тут Андрюха был прав. Но так как сделать исследование вовремя я не додумался, вины за мамин уход Андрюха снять с меня не мог. Да он и не пытался.
(рукой Э. Д.)
2020 г.
Неповинным весь век не прожить никому,
Не прожить и без горькой печали[3].
Разговаривать отказался. На сеанс не пришёл. Встреча в коридоре. Извинился. Получил задание.
Сон удовлетворительный. Появился аппетит.
Поменять нейролептик (три вопросительных знака, один восклицательный).
Срок выписки (три восклицательных знака, один вопросительный).
Наблюдение — под мою ответственность.