Прошло три бесконечных, уныло пустых дня. Годелот убеждал себя, что ждет вестей из Патриархии, но под тонкой кисеей пустых самовнушений сидела твердая уверенность, что визит в канцелярию был бессмысленной тратой времени.
Кирасир вообще находился в премерзком расположении духа и сам вызывал у себя глухое раздражение. Все решения, принятые в последние недели, выглядели ребяческими, но новые отчего-то не приходили. Порой ему казалось, что он попросту вырос сам из себя, как дети вырастают из собственной рубашки. И оттого прежние цели и убеждения уже казались отжившими, а новые еще не успели народиться, оставив его на зыбком рубеже вчерашнего и нынешнего дня.
Он стремился в этот город в поисках справедливости. Но, заглянув в ее рыбьи глаза, отчетливо понял, что одна жалкая крупица пороха, уцелевшая при взрыве пороховницы, никому и никогда не докажет, кто виноват в приключившемся несчастье.
Пышная, шумная, кичливая Венеция была для него чужой и непонятной. В первый вечер после ухода Пеппо кирасир решил было сгоряча напиться. Но, с десять минут проторчав в раздумьях у стойки, Годелот вдруг почувствовал, что залить дурное настроение вином не удастся, а случайные знакомства за кружкой все равно не заменят ушедшего друга. Он вышел из трактира и долго бесцельно бродил по улицам.
Зачем вообще оставаться в этом муравейнике? Ему больше некого разочаровывать, так отчего не пойти по отцовским стопам? Солдатом удачи под командованием какого-нибудь оборотистого кондотьера можно поглядеть мир, а одиноких молодых вояк вроде него всегда охотно вербуют в наемные войска. Но эти мысли, заманчивые на свой лад, упирались в одну, не оставлявшую шотландца все эти дни. Куда подался Пеппо?
И кирасир знал, что не сможет покинуть город, где остался его отважный и беспомощный друг.
…Погруженный в размышления, Годелот поднимался по темной лестнице в осточертевшую ему комнату, удивляясь несвойственной этому часу тишине. Днем здесь часто бывало пустынно, ибо постояльцы большей частью обретались в городе, но в столь позднее время траттория всегда кипела жизнью: топот, скрип половиц, хлопанье дверей, брань и пьяные песни нестройной симфонией возвещали об окончании многотрудного дня.
Сегодня же шумный «курятник» замер в напряженной тиши, словно прислушиваясь к последним ударам дневного пульса, отбиваемым стремительно пустеющими улицами. Не слышно было ни надтреснутого говора хозяина, неизменно препиравшегося с кем-нибудь о плате за постой, ни густого голоса грузной приветливой портнихи, что всегда, слегка фальшивя, распевала за работой.
Годелот невольно замедлил шаги, ощутив укол недоумения. В коридоре, как всегда, царила непроглядная тьма, но кирасир, уже привычный к заведенным в траттории порядкам, уверенно дошел до двери, взялся за кольцо, нашаривая в кармане ключ, а дверь поддалась, обиженно скрипнув. Годелот замер. Почему дверь не заперта? Он прекрасно помнил, как поворачивал ключ в хлипком замке. Неужели Пеппо?..
Охваченный радостью, шотландец распахнул дверь, ворвался в темную комнату и тут же остановился. Секундный восторг сменился едким разочарованием. Даже во мраке юноша ощущал, что пустая комната будто насмехается над его глупым порывом. Но первый укол сожаления немедля заглушился вновь вспыхнувшим недоумением. Годелот торопливо зашарил ладонью по столу, ища огниво. Так что же, в убогую клетушку наведался вор, польстясь на оставшееся оружие?
Свеча сварливо затрещала, неохотно озарив комнату тусклым огоньком, шотландец огляделся, и брань сама собой угасла на губах.
Потрясенный Годелот стоял со свечой в руке посреди ужасающего разгрома. Он и вообразить бы не сумел, что из его скудного имущества можно учинить такой хаос.
Обе койки были опрокинуты, распоротые тюфяки стыдливо разметали по полу комковатое соломенное нутро. Оторванная от подоконника доска уродливо топорщилась остриями щепок. Еще две доски были выворочены из пола, который теперь зиял длинными черными ущельями, окаймленными лохмами пакли. Зато мушкет, вопреки первой мысли шотландца так и не заинтересовавший безымянного визитера, валялся на полу. Два арбалета и свернутая тетива по-прежнему лежали на столе рядом со шлемом убитого мародера.
Кирасир медленно поставил подсвечник на стол, снимая с плеча суму. Такой кавардак нельзя учинить бесшумно… И комнату оставили открытой, но никто из постояльцев не рискнул сунуться сюда даже за дорогим мушкетом. Вывод простой: к нему приходили с обыском. Потому-то и притихла траттория в неурочные часы. Что ж, в этом есть свое преимущество. Ведь соседи и хозяин не могут не знать, кто внушил им такой страх.
…Час спустя Годелот вернулся в комнату, зло хлопнул дверью и в полном опустошении рухнул на выпотрошенный тюфяк. Хозяин даже не высунул трусливого носа из своих апартаментов на первом этаже. На стук постояльца он пробормотал из-за двери какую-то бессмыслицу: его, мол, не касаются чужие грешки и Годелоту не след впутывать честного старика в свои подозрительные дела. Взбешенный кирасир прошел по всем трем этажам, стуча в двери. За одними царила неестественная тишина, сразу выдающая, что в комнате кто-то отчаянно притворяется отсутствующим. Из-за других его поочередно назвали иноземным прохвостом, ублюдком, грязным лютеранином и висельником. Однако все это разнообразие свелось к общему предложению убраться прочь от двери.
И лишь портниха, приоткрыв щелястую створку, опасливо выглянула в коридор:
– Ты чтой-то вычудил, служивый? – прошептала она, блестя в темноте глазами, в которых ясно читалось любопытство. – Клирики по твою душу приходили и двое солдат. Ты того, милый, поосторожней будь. Святые отцы зазря в гости не пожалуют. Ежели ты лютеранин, альбигоец, или как вас там кликать, безбожников, – так вас в Венеции хоть пруд пруди, вот со своими и хороводься. А мы люди простые, нам ваших иноземных фокусов не понять, да и не надо.
Дверь категорично хлопнула о косяк, а Годелот мрачно зашагал назад. Итак, Патриархия все же отозвалась, хоть и не такого ответа ждал кирасир…
Полковник Орсо деловито чеканил шаги по полутемному холлу, глядя, как стремительно сужается на полу светлая дорожка, трепещущая факельным огнем. Но вот часовые захлопнули тяжелые створки парадного входа, и Орсо, оставшись вне видимости подчиненных, потянулся самым некомандирским образом и перешел на более неторопливый шаг. В Венеции он всегда скучал.
Приоткрытая дверь буфетной приветливо чертила на темных плитах пола желтоватый луч света – видимо, кто-то из обитателей дома закусывал там, пользуясь царящей вокруг тишиной.
Не без удовольствия предположив, что в буфетной найдется чем подогреть аппетит к ужину, Орсо предупредительно стукнул костяшками пальцев в резную дубовую створку и вошел. Умиротворенное расположение духа тут же дало трещину – у камина виднелась черная ряса.
Обернувшись на стук, отец Руджеро кивнул полковнику. Отметил, как тот помрачнел, и мысленно ухмыльнулся: он никогда не мог понять, чем так раздражает этого вояку. Сам Руджеро всегда относился к Орсо без особой неприязни, считая его человеком по-солдатски недалеким, но уважая за служебное радение и исполнительность.
– Доброго вечера, – проговорил он самым доброжелательным тоном и поднял бокал, что держал в руке. – Не присоединитесь ли ко мне, полковник? Это вино бесподобно, вы будто чувствуете каждую ягоду винограда вместе с растворенным в ней солнечным лучом. Вы бывали во Франции?
– Приветствую и вас, святой отец. – Неспешно подойдя к буфету, Орсо тоже наполнил бокал. – Великолепное вино… Право, мне даже занятно видеть, как тонко вы разбираетесь в благородных напитках. Не в нищете ли и скромности видят свое призвание братья-доминиканцы?
Но в ответ на этот выпад монах лишь взмахнул рукой:
– Бросьте, Орсо! Не путайте голубей с павлинами. Скромность призывает меня пренебречь шелком и бархатом, ибо слуге Божьему к лицу лишь холстина и грубая шерсть. Скромность велит мне идти пешком всюду, где пройдет пеший, не соблазняясь экипажем. Но не сам Господь ли обучил праотца Ноя виноделию, дабы подкрепить тем самым свое прощение роду людскому? Не следуйте букве, полковник, всегда ищите суть.
– Уж не нравоучаете ли вы меня, отец Руджеро? – улыбнулся Орсо, впрочем, не сумев до конца отцедить из улыбки осадок сарказма. Доминиканец сегодня был редкостно благодушен, но в этой словоохотливой приветливости Орсо ощущал легкий оттенок… чего? Волнения? Скорее, воодушевления.
Впрочем, полковник уже не раз убеждался, что за суховатой учтивостью Руджеро скрывается кипучая бездна энергии. Холодная смиренность манер, приличествующая сану, не всегда помогала доминиканцу притушить пытливый и беспокойный огонек, часто мелькавший в глубоко посаженных глазах. Итак, неуемный монах что-то вновь затеял? Или просто молчаливо злорадствует, зная, что Орсо уже несколько дней безуспешно просеивает город в поисках проклятого слепого мальчишки.
Эта мысль окончательно испортила полковнику настроение: видит бог, Руджеро было над чем потешаться. Начиная поиски, Орсо не мог предположить, сколько в Венеции слепых, сколько подмастерьев, сколько лжецов. А также – сколько здесь слепых лжецов и лживых подмастерьев.
Снова раздался легкий стук в дверь, и вошел лакей с шандалом в руке:
– Святой отец, господин полковник, ужин подан. Отец Руджеро, к вам визитер, брат Ачиль. Велел передать, что имеет к вам поручение. Прикажете попросить его обождать?
– Нет, благодарю, я не хозяин моему брату во Христе и ждать его заставлять не вправе.
Монах поставил на буфет недопитый бокал и, кивнув полковнику, спешно вышел.
«Какой благородный пафос!» – подумал Орсо с неприязнью, направляясь к столовой.
Ужин был превосходен, как и всегда. Однако спешное исчезновение доминиканца занимало полковника куда больше куропатки в вине. Поразмыслив некоторое время, Орсо кликнул лакея и потребовал письменный прибор. Набросав короткую записку и отдав ее мальчику-скороходу, полковник вернулся к столу и теперь уже со спокойной душой приступил к трапезе.
Годелот задумчиво складывал скудное имущество в седельную суму. Возможно, он зря суетится, да и постой оплачен еще на два дня вперед. Ну и ладно. Хозяин в любом случае удержал бы с него за разгромленную комнату.
Снова предстояло искать приют, но эта комната, после ухода Пеппо раздражавшая кирасира своей тишиной и безликостью, теперь казалась еще и опоганенной чужим вторжением. Эти доводы отлично подходили, чтобы объяснить себе желание перебраться в другую тратторию, а также удачно маскировали глухо скребущую на дне души тревогу.
Пеппо оказался прав. Кто-то и правда неумолимо смотрел в затылок, и недобрый этот взгляд наконец заставил Годелота задуматься, не зря ли он упорствует. И не будь шотландец столь непреклонен в своем юношеском упрямстве, он уже признал бы, что неосмотрительно полез в дурную историю.
Взяв со стола смотанную тетиву, Годелот на миг остановился, машинально водя пальцами по гладким волокнам. Придет ли Пеппо в воскресенье на условленное место? Его необходимо предупредить, рассказать ему об этом нелепом обыске… Да и попросту хочется увидеть поганца и убедиться, что он цел и невредим.
Колокол раскатил в ночной тишине густой звон – до рассвета оставалось около трех часов. Сталкиваться с хозяином не хотелось, но и бродить по ночной Венеции было неразумно, потому кирасир опустился на колченогий табурет, налил в кружку воды, нетерпеливо взглянув в темный провал окна. Поправил закопченными щипцами чахлый свечной фитилек, раздумывая, не скоротать ли время за чтением. И тут же вспомнил, как неловко обращался со свечными щипцами отец. В его крупной могучей руке они казались забавно маленькими, свеча обычно гасла, а мать вновь зажигала ее головешкой из печи.
– Уго, ты ровно медведь! – со смехом говорила она, отбирая у отца щипцы, а тот гулко хохотал, уверяя, что девичьи игрушки не для мужских рук.
…Годелот встряхнул головой. Воспоминания следовали по пятам, вкрадчиво завладевая им, стоило лишь на миг отпустить узду самообладания. Как яростно и убежденно клеймил он Пеппо за неуживчивость и нежелание разомкнуть броню своей обособленности! А ведь в чем-то тетивщик был прав. В зыбком и ненадежном мире любая привязанность делает человека уязвимее. Счастье любви, дружбы и даже простой симпатии всегда сполна оплачивается страхом потери. «Блаженны нищие духом…» Отчего-то прежде он не замечал подспудного смысла этих слов.
В отличие от Пеппо, годами боровшегося с недугом умирающей Алессы, Годелот почти не помнил, как уходила его мать. Тиф сгубил ее быстро, и сын, отправленный к родне прочь из зараженного дома, даже не успел проститься с ней. В памяти сохранилась лишь иссушающая тревога, только усиливавшаяся день ото дня, когда тетушка, пряча глаза, уверяла: «Терезия уже почти здорова, обожди, милый, скоро повидаешься».
А потом настал день, когда пришел отец, и Годелот все понял, едва услышав на крыльце его шаги. Обычно по-солдатски четкие, в тот раз они были грузными и тяжелыми, будто отец пошатывался под непосильной ношей. Он так ничего и не сказал, только крепко обнял сына, притискивая белокурую голову к своей необъятной груди. И Годелот тоже ничего не спросил, слыша ответ в эхе надсадного хрипа и гулких ударах отцовского сердца.
Следующие дни прошли для девятилетнего Лотте почти незаметно, растворенные в слезах. И сейчас они были подернуты мутной дымкой, только скрип ступенек крыльца под тяжелыми шагами отца запомнился ясно, словно только что услышанный.
…Шотландец тихо выругался, потирая пальцами уставшие глаза. Когда уже наступит это чертово утро? И тут же насторожился. Скрип шагов по-прежнему раздавался в рябящей полузвуками ночной тишине.
В траттории никогда не бывает по-настоящему тихо, и в другой раз Годелот не обратил бы внимания на этот мерный скрип. Но время, проведенное с Пеппо, не прошло даром. Тот с ходу распознавал людей по шагам, указывая другу на десятки примет и отличий. И сейчас шаги на лестнице показались Годелоту совсем не похожими на обычную обывательскую поступь.
Шотландец невольно встал, а звуки уже приблизились к двери. Уверенный стук ворвался в тишину комнаты, а за ним последовал негромкий властный оклик:
– Именем святой католической церкви! Благоволите отворить!
В ту эпоху люди были храбрыми, а человеческая жизнь – дешевой и хрупкой. Но эти грозные слова неизменно повергали в трепет любого, за чьей дверью ни были бы произнесены. Вот и Годелот ощутил, как откуда-то из самого нутра поднимается омерзительный холодок. Но не открывать нельзя. Собрав мужество в кулак, кирасир распахнул дверь. На пороге стоял невообразимо худой монах в доминиканской рясе, за ним возвышались фигуры двух солдат.
– Годелот Мак-Рорк? – сухо вопросил доминиканец.
– Я самый, – проговорил шотландец, подавляя инстинктивное желание шагнуть назад.
– Вы арестованы по распоряжению суда святейшей инквизиции. Вам надлежит следовать за нами.
Годелот замер. После вчерашнего обыска он ожидал… чего? Нападения, вызова в Патриархию… да чего угодно, но не ареста.
– Вы, должно быть, обознались, господа. – Он старался говорить спокойно. – Я в городе недавно и не имел никаких неурядиц со святой церковью.
– Следуйте за нами, юноша, – бесстрастно повторил монах. – Если имеет место ошибка – вас отпустят еще до рассвета. Однако если вы вздумаете сопротивляться – разговор будет иным. Отдайте оружие.
Отступать было некуда. Позади было лишь окно, в которое с трудом удавалось просунуть голову, впереди стояли вооруженные солдаты. Секунду поколебавшись, Годелот отстегнул скьявону и, сжав зубы, протянул одному из солдат. Монах кивнул, отступая в сторону, кирасир почувствовал, как ему крепко стягивают за спиной локти, и конвойные подтолкнули арестанта к лестнице.
Его вели по темным гулким ночным улицам, пока впереди не показалась пристань, у которой покачивалась неприметная лодка. В ней сидел человек в рясе и глухом клобуке. Шотландцу помогли спуститься в суденышко и плотно завязали глаза. Он лишь почувствовал, как солдаты садятся по обе стороны, а затем услышал плеск весел, лодка качнулась и двинулась вперед.
Это покачивание разом сдернуло с разума налет нереальности происходящего, и Годелот ощутил, что в голове прояснилось. Итак, арестован. Прежде всего, паниковать рано, за арестом следует допрос, а значит, он сумеет объяснить, что не виновен ни в каких прегрешениях против церкви. В конце концов, единственное, за что его можно порицать, – это за засаду в лесу Кампано, хотя и это была вынужденная мера, в которой шотландец отнюдь не раскаивался.
Эти мысли прошли полный круг. Вспенился и опал в душе страх, что при нужде власти всегда найдут в чем обвинить человека и вовсе не станут слушать его жалких оправданий. Кирасир старательно закутал эту тревогу тощим покрывалом надежды на справедливость, сквозь прорехи которого насмешливо глядели на него пустые рыбьи глаза. Мучительно ныли туго связанные руки.
А лодка скользила все дальше, то и дело слегка накреняясь на поворотах, где-то снова ночные часы обрушивались в пустоту бронзовым колокольным звоном. Вскоре стало холоднее, морской ветер хлестнул в лицо. Подростку казалось, что этот путь вслепую никогда не закончится.
Но заканчиваются любые пути, а потому в назначенное время лодка с глухим стуком ткнулась во что-то бортом. Солдаты подхватили арестанта под локти и почти выволокли на причал, скрипящий под затекшими ногами подгнившим деревом. Потом его снова куда-то вели, подгоняя тычками. Сырой предрассветный ветерок шевелил ему волосы.
Заскрежетали дверные петли, и ветер сменился затхлой гулкостью, полной факельного чада. Еще с полста шагов, и чья-то рука удержала кирасира за плечо. С негромким треском ослабла на локтях и свалилась веревка, Годелота бесцеремонно толкнули вперед, а лязг за спиной возвестил, что арестант доставлен по назначению.
Он стремительно обернулся, срывая с глаз повязку непослушными руками. В плечи словно ввернулись раскаленные вертела, но шотландцу было не до них. Он оказался в узком тесном помещении, отгороженном толстыми прутьями, будто крысоловка. По коридору удалялась черная ряса, молчаливый солдат укреплял на стене факел.
Годелот рванулся к решетке:
– Погодите! В чем меня обвиняют? Да постойте же!
Но солдат так же молча шагал прочь, только эхо голоса арестанта перекликалось с чеканной поступью. Через несколько минут утихли и эти звуки, и Годелота окружила сырая душная тишина, дрожащая и потрескивающая одиноким огнем факела.
– Черт подери… – прошептал кирасир, больше чтобы рассеять эту липкую тишь, и собственный голос вдруг показался ему до отвращения жалким и испуганным. – Черт подери! – рявкнул он, и крик звонким рикошетом заметался меж влажных стен.
Годелот обеими руками вцепился в холодные прутья и в бешенстве затряс их. Конечно, намертво вмурованные в камень решетки не дрогнули, но кровь узника побежала по венам быстрее, и страх отступил, вытесненный яростью. Что ж, давайте, господа! Обвиняйте, доказывайте! Он убийца? Да, несомненно! Но у него есть оправдательная грамота, вот, высечена поперек груди и подписана на обеих щеках. Так научите его, что должен был он делать, когда за ним по пятам гнались дружки не добившего его мерзавца. Увы, господа, у него не осталось свободной щеки, чтоб подставить ее под новый удар!
Оттолкнувшись от прутьев, Годелот заметался по своему тесному узилищу, но от стены до стены было жалких три шага, и шотландец опустился на стоящую у стены грубую скамью. Его решили взять измором? Бросить здесь в полутьме и тишине, чтоб расшатать ему нервы и заставить на допросе нести любую околесицу по желанию судей? Так не обессудьте, господа. Ему не привыкать часами стоять в карауле, чем же хуже сидеть, развалясь, на скамье? Можно делать все, что запрещено на посту, – например, свистеть или даже спать.
Однако часы шли, пламя факела краснело, тускнея. Наконец, затрещав, факел погас. Во тьме тишина сгустилась, обступив подростка со всех сторон. Поежившись, Годелот переступил башмаками по щербатому полу и вздрогнул, таким громким показался этот звук. Еще через четверть часа он услышал, что откуда-то доносится еле различимое бормотание водяных капель. Неудивительно, в Венеции вода повсюду, но холодный камень стен сразу показался шотландцу влажным и скользким, а в воздухе потянуло плесенью.
Время шло… быть может. А может, так только казалось, а в действительности оно стояло на месте. Тихо. Почему так тихо? Только капли позванивают где-то во тьме. Что это за звук? Мерный и чуть хриплый. Это его дыхание. Разве оно бывает таким громким? Мир словно растворился, и ничего больше не осталось, кроме этой тьмы, тишины, капель и хриплого дыхания. Тьма, будто смола, вязко липнет к лицу и рукам. И сырость. Он и не догадывался, как много запахов переплетено в гниловатом букете обычной сырости. Тут и мох, и стоячая подтухшая вода, и душок крысиного гнезда, и нечистоты. Темнота честна до омерзения. Она с настойчивой жестокостью выпячивает все, чего вовсе не хочется замечать.
Неужели Пеппо живет так годами? Эта мысль неожиданно пришла в голову, застряв в уме острым коготком. Неудивительно, что он огрызается на любой неосторожный взгляд. Скорее странно, как в этой вечной тьме, в необъятной ночи он сохранил в себе живую сердцевину. Свою шипастую преданность и способность к ядовито-самоотверженной дружбе.
Перед Годелотом как живое возникло лицо Пеппо, сосредоточенное и чуть беспомощное, когда на рынке на них визгливо кричала торговка, только что попытавшаяся обсчитать их на два гроссо. Багровый от злости Годелот уже готов был рявкнуть в ответ на стервозную бабу, когда Пеппо вдруг осторожно коснулся его руки.
– Не надо, Лотте, – хмуро пробормотал он, – пусть ее.
Уже в пяти шагах от лотка тетивщик так же хмуро пояснил:
– У нее корзина под прилавком поскрипывает. А в ней ребенок. Дышит так. Страшно, со свистом. Это болезнь горла, не знаю, как называется. Но он, скорее всего, умрет. И она это знает. Слышал, как она кричала? Словно у нее самой гвоздь в глотке. Ей деньги нужны, Лотте.
Годелот оглянулся: торговка утирала слезы кулаком со все так же сжатыми в нем злополучными монетами.
…Живое и неживое, бесплотное и осязаемое, фальшивое и настоящее. Для тетивщика все это открытая книга. Тогда почему столько слепых побираются на улицах? Чем отличаются они от такого же слепого Пеппо?
И тут Годелот понял. Те, прочие, сидят в своей темноте, как безвольно сидит сейчас он сам, досадуя на злую судьбу и кляня неведомых врагов. Пеппо же нашел в себе силы подняться и идти, ощупью шагать по огромному враждебному миру, спотыкаясь, обивая колени, поднимаясь и снова шагая вперед.
Подросток оперся руками о шершавые доски скамьи, чувствуя, что края их не в пример глаже, отполированные сотнями таких же сжимающих ладоней. Встал, отводя руки назад, – и ладони уперлись в холодные бугристые камни стены, действительно влажные и местами покрытые нежным бархатом мха, а у самой головы что-то звякнуло.
Годелот оттолкнулся от стены, выставляя руки вперед, двинулся в непроглядную черную бесконечность – и тут же нащупал ледяные прутья решетки. Проведя по ним ладонями, он медленно поднес пальцы к лицу и ощутил неприятный запах ржавчины. Надо же, он и не заметил, что решетки ржавые…
С этой мыслью кирасир скользнул ладонью по своему колету, обнаруживая, что одна из пуговиц еле держится, а слева сукно на ощупь чуть глаже, чем справа, – видимо, одного отреза ткани не хватило. Шагнув назад, Годелот снова вытянул руку и тут же споткнулся, ссадив локоть о камень.
Неизвестно, сколько времени провел шотландец в непроглядной тьме своего узилища, ощупывая стены, вслушиваясь в скупые звуки. Наконец, уставший и задумчивый, опустился на скамью. Теперь мрак не казался ему безграничным. Он точно знал, на каком расстоянии пальцы ткнутся в стену, где под ладонью сомнется хрупкий покров мха, а где ее оцарапают острые грани грубо вытесанного камня. Знал, что футом выше его головы в стене торчит ржавый костыль, с которого свисает единственное кольцо ручных кандалов, такое же ржавое.
Теперь он точно знал и еще кое-что. Он знал, что Пеппо никогда не пренебрег бы их хрупкой связью из пустой прихоти. Никогда не выбрал бы одиночество во мраке.
– Выходит, мы и правда нешуточно влипли, брат… – прошептал Годелот в пустоту. – Не беда, прорвемся.
…Конвойный, пришедший за кирасиром, был человеком тертым и узников повидал немало. Оттого весьма удивился, застав мальчишку-арестанта, покинутого без всяких объяснений за решеткой в полной темноте, безмятежно спящим.
Перед рассветом прошел дождь, и Венеция, отмытая от пыли, отряхнувшая туман, радостно гомонила под бездонно-лазурным небом, распевала на все голоса, хохотала, сквернословила, хлопала тысячами голубиных крыльев – словом, наслаждалась погожим воскресным днем.
У церкви Мадонны дель’Орто толпился народ, торопясь к мессе. Людские потоки, извергаясь из переулков, бурлили на площади и образовывали говорливые, смеющиеся водовороты. Детвора весело гоняла неповоротливых голубей, отъевшихся на городских отбросах и лениво вспархивающих из-под протянутых ручонок.
Среди непрерывного движения по-воскресному нарядных прихожан у церковной стены стоял черноволосый юноша. Он не спешил войти в храм, не высматривал знакомых, только бесцельно водил рукой по кладке стены, словно ощупывая узор трещин.
Ударил колокол к мессе, толпа на площади поредела, а подросток все так же терпеливо стоял у стены, кого-то ожидая. Солнце неспешно катилось по небу, снова площадь затопили десятки людей, а затем старинные плиты опять безмятежно залоснились в солнечных лучах. Юноша ждал, делая несколько шагов то в ту, то в другую сторону и снова возвращаясь к стене, будто к указателю. Вот тень колокольни отползла к краю площади, а яркие лучи ударили в смуглое лицо, но юноша не прищурился, позволив солнцу фамильярно заглянуть в кобальтовые глаза.
…Уже темнело, когда Пеппо поднялся с еще не выстывших растрескавшихся плит и хмуро потер лоб. Он вышел на середину площади, еще немного постоял, прислушиваясь к шагам редких прохожих. А потом двинулся к одному из переулков, то и дело замедляя шаги и снова вслушиваясь в вечерний городской гул.
Годелот не пришел.