Тук… тук… тук… Тук, тук, тук, тук, тук… Туктуктуктуктуктук…
Кровь стучала в запястье и щиколотках, сначала легко и словно удивленно, потом все настойчивее и крепче, пока с неистовой силой не заколотила в тонкую кожаную преграду, будто хозяйка, вернувшаяся под свой законный кров и обнаружившая невесть кем запертую дверь.
…Лязг засова, отрезавшего Годелота от внешнего мира, наполнил каземат гулом, и подросток ощутил, как его затопляет бешенство. Какого черта вытворяют эти вороны с тонзурами на головах?! По какому праву сначала суют человека под замок, а уже потом думают, в чем его вина? Хитрыми словесными ловушками по крупицам вылущивают обвинение из самых простых фраз, а языческие пытки прикрывают именем Христа? Бессилие накалило ярость добела, кирасир забился в тисках тугих веревок, раздирая следы кнута о спинку скамьи, и проорал:
– Горите в аду, святой отец! Я ни слова не скажу вам, хоть повязывайте мне ваши ремни прямиком на шею!
Он бушевал еще некоторое время, мешая английскую брань с итальянской и силясь рывками ослабить узлы пут, но минувшие сутки не прошли даром для Годелота. Вскоре силы начали покидать его, и шотландец затих, тяжело дыша. Вместе с усталостью нахлынула боль, доселе сдерживаемая волнением. Теперь же, ничем не заглушенная, она выпустила когти и побежала по венам раскаленной лавой, перехватывая дух и обметывая лицо холодными бисеринками пота. Годелот сжал зубы и замер, выравнивая дыхание. Ничего. Это всего только кожа на спине. То ли дело пуля в легких или оторванная ядром кисть.
Вслед за этой мыслью он машинально сжал кулаки, словно убеждаясь в их целости, и тут же ощутил, как пальцы правой руки неловко ткнулись в ладонь холодными кончиками, а к запястью побежали колкие мурашки. Коротко и будто удивленно вдохнув, Годелот снова сжал пальцы. Потом быстро пошевелил обеими ступнями, и те тоже скользнули по камням пола, едва ощущая их шершавую поверхность.
Несмотря на тошнотворно-подробные разъяснения инквизитора, кирасир доселе не задумывался о перетягивающих конечности ремешках, взбешенный самим фактом несправедливого заточения. Теперь же запал остыл, сменившись чем-то сродни легкому испугу. Сколько времени прошло? Совсем немного… Или же он просто не заметил пролетевших минут, поглощенный измышлением новых оскорбительных выпадов, пусть и разбивавшихся о глухую дверь каземата, но все равно дававших выход распиравшему шотландца гневу.
Только все это впустую. Выбор. Вот что сейчас важно. Его все равно заставят сделать этот выбор, хочет он или нет. И никакие его вопли, никакое буйство не отменит этого.
Вон на полу видна светлая полоса скупого солнечного луча, пересекающая вторую от печи плиту со сколотым краем. Этот луч не хуже часовой стрелки поможет отсчитывать время. А времени мало. Ужасающе мало. Почему раньше он не понимал, как быстро оно идет? Четыре часа скуки в карауле тянулись словно четыре недели, да и часовую проповедь выстоять бывало нелегко. Каким он, оказывается, был болваном.
За шесть часов даже не выспишься. Мать тратила больше времени на рождественские пироги. А теперь у него всего шесть часов, за которые нужно принять решение. Самое важное из всех, что ему приходилось принимать в своей короткой жизни. Чем-то придется пожертвовать, что-то предстоит предпочесть. Пожертвовать другом, а заодно честью и самоуважением? Или же намертво вцепиться в свои принципы, пожертвовав рукой и обеими ногами, а вместе с ними – молодостью, всеми планами и надеждами?
Годелот снова пошевелил кистью руки. Она пока повиновалась, но прикосновения пальцев к ладони теперь более походили на тычки влажной перчаткой. Скоро заныло запястье, и кирасир посмотрел на ремешок. Показалось ему, или кожаная полоска глубже впилась в руку? Черт…
Время шло, и светлая полоса медленно ползла по полу. Нужно было думать. Размышлять, взвешивать. Но голова была пуста, точно выеденный жучком желудь. Обрывки мыслей, впархивающих откуда-то извне, лишь бестолково метались туда и обратно, еще сильнее опустошая разум, и осыпались в никуда, будто пригоршни черепков. Неожиданно и мучительно захотелось пить, и Годелот невольно вспомнил недопитую кружку, что оставил на столе в ночь ареста. На дне оставалось несколько глотков холодной воды. Надо было допить.
Как глупо вот так сидеть, привязанным к спинке скамьи, и безучастно смотреть, как медленно умирают части тебя самого. Разве так он представлял свою жизнь? Убогое существование жалкого калеки, клянчащего на улицах медяки. Сердобольные горожанки, подающие ему кусок хлеба, качая головой и причитая над загубленной юностью бедолаги. Уличные мальчишки, хохочущие над безногим уродцем. Оскорбления, плевки, тычки ножен и палок. Уж лучше смерть. Только ведь и смерть смерти рознь. Медленное подыхание от антонова огня в каком-нибудь монастырском приюте? Адовы муки, смрад заживо гниющей плоти, отвращение на лицах грязных бродяг, окружающих его в доме призрения? Нет, святой отец. Он скорее выскажет вашим конвоирам все, что думает о репутации их матерей, жен, сестер и дочерей, чтобы те незатейливо забили его до смерти ногами.
Он снова рванулся из ремней, и на сей раз руки уже не послушались его. Годелот почувствовал, как внутри сворачивается тугим узлом самый обыкновенный страх. Он увидел, что кожа на правой кисти приобрела фиолетовый оттенок, а ремешок глубоко врезался в плоть. Ноги тоже больше не повиновались, и подросток понял, что ремешки намочили, а теперь, подсыхая, они уменьшаются в размерах. Похоже, у него куда меньше времени. Мертвецки-фиолетовая рука, словно кисть утопленника, уже казалась неживой. Чужая, уродливая, она совсем не походила на ту, прежнюю руку, покрытую бронзовым загаром, сильную, умело управлявшуюся с тяжелым отцовским палашом и уздой плохо объезженного коня.
Это было нечестно. Чертовски нечестно… Однако новое доказательство вероломства доминиканца уже не пробудило прежнего бешенства. Кирасир снова и снова рвался из своих пут, но это уже не было яростью несправедливо осужденного на страдания человека. Во всем теле клокотал неистовый страх живого существа, обреченного на долгую тяжкую смерть и из последних сил сопротивляющегося обстоятельствам. Ремни не подались ни на дюйм, и Годелот откинулся назад, снова крича в бессильной ярости:
– Тварь, тварь! Будь ты проклят!
Но в ответ лишь эхо, гулкой дрожью отрикошетив от стен и пометавшись по каменному плену, замирало где-то в углах, заглушаемое прерывистым дыханием узника.
То были страшные минуты, возможно, самые страшные за короткий срок, отпущенный подростку его мучителем. Разум, даже в худшие моменты допроса упорно балансировавший на тонкой грани самоконтроля, сейчас дал слабину. Все сумбурные попытки найти выход из нелепого заточения, все усилия разобраться в перепутанных тенетах обвинений и улик, все аргументы и дерзости в одночасье пошли на дно, затопленные оглушающей паникой. Это был тот разрушительный, парализующий страх, когда в человеке гибнут все его скрытые ипостаси – воин ли, актер или фаталист. Остается лишь напуганный ребенок, что ввязался во взрослую игру и, узнав ее правила, уже не хочет быть ни гордым, ни сильным. Все желания сводятся лишь к отчаянной потребности упасть на пол, разрыдаться и попросить, чтобы все прекратили, чтобы признали его маленьким и глупым, но выпустили из этой чужой, непонятной и пугающей игры.
Утопая в бурных стремнинах ужаса, Годелот чувствовал, что ему уже наплевать на честь и прочие высокие материи. Все кануло в животный страх медленного угасания по частям. Пеппо… Почему он должен защищать его? Его, который сейчас на свободе. А может и нет, откуда ему знать? Может, Пеппо и вовсе уже мертв. Но что за безделица? Даже в земле лежать мягче и покойнее, чем сидеть на этой скамье, глядя на собственную смерть, рассроченную, будто плата за дорогую лошадь.
Шотландец вжался в спинку скамьи, уже почти не чувствуя боли. Совсем недавно в каземате было жарко, а сейчас исполосованное дорожками пота тело трясла мелкая дрожь. Холодно. Отчего так холодно? Ведь в Венеции, насквозь прокаленной беспощадным летним солнцем, сами стены источают жар. Во рту пересохло, словно в горло насыпали мелкого песка. Казалось, попытайся заговорить, и голосу не прорваться сквозь этот сухой сыпучий пласт.
Ноги совсем отнялись: видимо, именно так он будет чувствовать себя тогда, потом. Ну же, прекратите это! Ему ведь едва семнадцать. Крикнуть. Этот паук в рясе, конечно, ждет… Я скажу, я все скажу, лишь разрежьте эти ремни, позвольте снова ощутить, что я могу ходить. В конце концов, к чему это упорство? Они с Пеппо ничего не знают о загадочной вещи, что так настойчиво требует монах. Быть может, они и вовсе ни при чем. Быть может, все это одна сплошная нелепая ошибка.
Все. К дьяволу эти загадки. Пусть все это кончится, пусть земля снова окажется под ногами, а небо над головой. Господи, как хочется пить!
Вот сейчас. Просто крикнуть – и все прекратится. Пусть потом он пожалеет, плевать. Ну же, просто крикнуть – и все будет кончено.
Годелот набрал воздуха, точно перед прыжком в пустоту, и сердце застучало с неистовой силой, то ли торопя, то ли предостерегая. Но этот вдох лишь оскреб горло шершавыми пальцами жажды, и подросток зашелся кашлем. Давай, не тяни, каждая минута дорога. Просто крикнуть, как оттолкнуться ногой от обрыва.
«Не вздумай снова скакать позади меня, как тогда в лесу. Каждому своя пуля, и дружба тут ни при чем».
Эти слова вдруг всплыли из глубины памяти. Так порой бревно всплывает на поверхность стоячего озерца, разгоняя рябью волн гниющий ковер болотных растений. Как наяву вдруг встало перед глазами хмурое лицо Пеппо. Он сам благословлял Годелота на предательство, быть может, впервые веря в чью-то порядочность, но не считая себя достойным ее…
Только что снедавшая Годелота отупляющая паника рассеялась, словно в задымленной кухне разом открыли дверь и окно. Подросток ошеломленно встряхнул головой, озираясь. Сколько времени прошло? Светлая полоса на полу совсем переместилась и теперь указывала длинной стрелой куда-то в угол, где в поблескивающей паутине золотились в солнечном луче мелкие пылинки.
Годелот медленно перевел глаза на правую руку – она совсем посинела, местами покрывшись отвратительными пятнами, и теперь в рассеянном свете каземата казалась высеченной из камня. На сей раз кирасир не отвел глаз и долго смотрел на мраморный узор умирания на своей руке.
«Я и внутри стал таким же, – неожиданно подумал он. – Неживым, холодным и омерзительным». Эта мысль была невероятно простой и понятной, но почему-то не пугала, лишь делая происходящее столь же понятным и простым. Ублюдок в рясе перетянул ему душу страхом так же, как плоть ремнями. На что еще способна онемевшая, разлагающаяся душа? Не она ли пойдет на поводу у любого, кто пообещает избавление?
Годелот глубоко вдохнул, больно размыкая пергаментные от жажды губы, снова чувствуя, как липко льнет к исхлестанной спине спинка скамьи, но в голове стало светло и холодно, как под стропилами дровяного сарая. Все. Отставить истерику. Он и так потерял уйму драгоценного времени на бесполезную панику. Он вообще с самого начала вел себя как идиот. Зачем он препирался с проклятым доминиканцем? Зачем оправдывался и что-то пытался доказать? Разве так нужно было повести разговор? Нужно было прикинуться безмозглым казарменным олухом: пустые глаза, истовое рвение угодить, односложные «так точно» и «никак нет». Годелот знал, как раздражает эта непроходимая солдафонщина людей невоенных. Монах бы непременно разозлился и, стараясь выудить у болвана хоть каплю сведений, сам наверняка сказал много важного.
В конце концов, инквизитору, похоже, наплевать на правосудие. Ему просто нужна какая-то вещь. Отчего было не спросить напрямик, что это и как выглядит? Как не подумал он об этом простом вопросе, ошарашенный невообразимыми обвинениями? Но Годелот ни разу не спросил, о чем речь, тем самым невольно убедив доминиканца, что отлично знает, чего от него хотят. Господи, ну почему же здравый смысл имеет особенность просыпаться, когда давно уже стало поздно?!
Впрочем, еще не поздно. Самое время. Нужно позвать монаха и убедить его в своей готовности ответить на любые вопросы. Покаяться в том, что от страха перед инквизиторским судом плохо соображал, биться в ужасе, умолять о пощаде. Попросить описать, что за предмет ищет доминиканец, а там… Там у него появится отсрочка. А это единственное, что нужно ему сейчас.
Нетрудно изобразить отчаяние, если еще недавно сам бился в его липких путах. Но быть неубедительным он позволить себе не может. Годелот набрал воздуха, резко рванулся вправо, раздирая о спинку скамьи свежие раны и громко, совершенно искренне вскрикнул, захлебываясь болью. Перевел дыхание, чувствуя, как от боли кружится голова, а пустой желудок стискивает мучительный спазм. Еще раз.
Он уже собирался с силами, чтоб повторить движение, когда в замке вдруг загрохотал ключ, и узник замер.
Дверь заскрежетала, открываясь, и в каземат вошла высокая фигура. Годелот, сидящий к двери почти спиной, повернул голову, насколько смог. Это был не доминиканец. У входа стоял худощавый военный в черном дублете. Темные глаза встретились с настороженным взглядом кирасира.
«Как ружейные дула», – не к месту подумал Годелот.
(Несколькими часами ранее)
Отец Руджеро сидел в неудобном кресле, то мерно постукивая кончиками пальцев по подлокотнику, то ощупывая на нем грубую резьбу. Солнечный луч тонким золотистым пальцем чертил дорожку по небрежно брошенным на стол желтоватым листам протокола, исписанным каллиграфическим почерком брата Лукки. Время шло до странности медленно…
Сколько выдержит мальчуган? Час, два? Он отважен, подчас даже безрассуден, как и полагается в его годы, но всего лишь подросток. А это порывистое племя, как бы ни хорохорилось, всегда сильнее хочет жить само, чем сохранить жизнь кому-то другому.
В допросной, отделенной от доминиканца толстой сырой стеной, побывало немало разных людей. Испуганные до обморока, более и менее искренне недоумевающие, озлобленные, угрюмые… Женщины, мужчины, юнцы, едва вышедшие из детского возраста. Руджеро помнил их всех, словно их страх, гнев и отчаяние чеканили на стенах допросной собственную летопись, пока пот, слезы и кровь медленно и кропотливо украшали пол своеобразной фреской, изображающей изнанку несовершенной человеческой души.
Однако люди зря боятся отцов-инквизиторов. Лицом к лицу с обвинителем можно лгать, хитрить, каяться – словом, искать выход из западни. Некоторым это даже удается. Но бесполезно изворачиваться перед самим собой. В одиночном каземате, гулком, полутемном и полном отголосков чужой боли и ужаса, с узким ремешком на ноге или «вилкой еретика» [7] под подбородком, люди быстро становятся податливыми, как воск.
Отец Руджеро был искусным палачом, предпочитая пытку нравственную физической. Он знал толк в медленных истязаниях, что дают людям время переосмыслить свои предпочтения. Но, сказать по справедливости, Руджеро не был так холодно и деловито жесток, как многие его собратья по борьбе с инакомыслием. Он ни разу не подверг пытке женщину, носящую дитя. Он не признавал пыток унизительных, не любил причинять тяжелые увечья и в целом считал испытание физической болью лишь способом достижения результата, но не находил в нем удовольствия, как брат Ачиль, чья противоестественная кровожадность подчас вызывала у Руджеро невольное содрогание.
Почти под самым потолком в камень уходила темная щель – эта отдушина позволяла сносно слышать, что творится в допросной. Подчас деморализованные люди впадали в неистовство, и среди рыданий, молитв и проклятий можно было услышать немало важных сведений. Вот и сейчас доминиканец терпеливо отсчитывал неспешную поступь минут, прислушиваясь к звукам, доносящимся из допросной. Первые полчаса арестант бушевал, бранился и кричал, и Руджеро спокойно пережидал эту вспышку. Юнец еще не ощутил онемения конечностей, его переполняла ярость. Но время шло…
Вот наступила тишина, рассеиваемая лишь отголосками прерывистого дыхания. Вот снова вопли злобы, но уже без прежних силы и дерзости. А потом снова мерный хрип, прерываемый неразборчивыми звуками. Бормотание? Молитва? Плач? Неважно. Наступил решающий этап, теперь только набраться терпения. Мальчик непременно сломается.
Руджеро был уверен, что юный шотландец не поддался бы угрозам гибели. Он знал эту отроческую фанаберию, диктующую юношам дурацкий девиз «Победа или смерть». Но адское существование в плену изуродованной оболочки – это не для Мак-Рорка, вояки до мозга костей.
Однако время шло. Доминиканец прислушался: в допросной было тихо. Он чуть сдвинул брови в недоумении. Что там происходит? Не повредил ли брат Ачиль кирасиру какой-нибудь важный сосуд, что могло вызвать серьезную кровопотерю? Руджеро вовсе не нужен истекший кровью арестант, нет, Годелот необходим живым… Не пойти ли проверить? Нет, еще рано… Терпение.
Но усидеть в кресле монах больше не мог. Он встал и начал задумчиво мерить шагами тесную комнату, освещенную узкой полосой солнечного света, вливающегося сквозь окошко, похожее на бойницу. Не может быть, чтобы шотландец действительно не знал, где скрывается Джузеппе. Он знает. А вот о Трети может и не знать. Годелот не чета изворотливым фанатичным Гамальяно, он не стал бы укрывать страшный артефакт даже из дружеских сантиментов. Люди его замеса обычно гнушаются такого рода вещами, предпочитая более привычные формы силы и власти – золото и закаленную сталь.
Нет, нужно найти слепого прохвоста. И нужно торопиться. Джузеппе остался один в Венеции, кишащей авантюристами всех мастей. Тут и зрячие ходят по тонкому льду. А значит, любой день для него может стать роковым. Со смертью же последнего Гамальяно Наследие канет в небытие.
Отец Руджеро все еще колебался, не навестить ли ему узника, когда откуда-то из лабиринта каменных коридоров, разветвлявшихся за дверью, донесся надвигающийся рокот торопливых шагов. Доминиканец резко обернулся: здесь доселе не случалось незваных гостей. Кто мог пожаловать в это уединенное место? Однако Руджеро не растерялся. Кто бы это ни был, он один, а значит, хозяином положения все равно остается доминиканец.
Уверенная поступь приблизилась, в дверь требовательно постучали, и монах не стал раздумывать – еще по четким шагам он догадался, кто его нежданный визитер. Дверь распахнулась – на пороге стоял полковник Орсо. Несколько секунд клирик и военный смотрели друг на друга, но вот доминиканец отступил на шаг, словно приглашая Орсо войти.
– Здравствуйте, полковник, – с невозмутимой вкрадчивостью проговорил монах. – Не скрою, я удивлен.
– И вам не хворать, святой отец! – отсек в ответ офицер, захлопывая дверь за спиной. – Вы удивлены? Я скажу больше: я потрясен. За годы нашего знакомства я не раз убеждался, что вы на многое способны. Но ваше убежище превзошло все мои нехитрые фантазии.
Руджеро нахмурился – учтивый сарказм Орсо всегда казался ему фиглярством.
– Полковник, я польщен вашими словами, но позвольте спросить, как вы попали сюда, незваный и… непосвященный?
Орсо же лишь усмехнулся:
– Вы стали жертвой собственной мудрости, святой отец. Не вы ли сами утверждаете, что нельзя недооценивать соперников? Все последние дни вы просто сияли самодовольством, особенно лучезарным на фоне моих неудач. Что ж, я не смог выследить мальчишек, значит, мне нужно было следить за вами и вашим вурдалаком в рясе, братом Ачилем. Как вы терпите рядом с собой этого выродка?
Но монах коротко взмахнул рукой:
– Мы говорим не о моих сподвижниках по вере, полковник, и не вам судить брата Ачиля. Отбросьте это ерничанье и извольте объяснить, что вас привело сюда. Я нашел британца – это моя заслуга. Я не нашел Гамальяно, и это мой просчет. Чего вы хотите, Орсо?
Полковник вдруг миролюбиво покачал головой:
– Не сердитесь, Руджеро. К чему этот обвиняющий тон? Я пришел вовсе не ссориться с вами и не оспаривать ваши достижения. Право, я, скорее, должен восхищаться. – Орсо вдруг прямо взглянул на монаха и негромко вопросил: – Стало быть, здесь вы допрашиваете тех, кого вам не удается арестовать на законных основаниях? Ловко, Руджеро… ах как ловко! Я уже давно заинтересовался, что ведет вас порой к этому жалкому островку, где, кроме чаек да развалин тюрьмы, нет ничего примечательного. Вы так погружены в себя и одухотворены после этих путешествий. Я-то по наивности думал, что вы и вправду ездите сюда молиться о погибших грешниках, за что вас многие так почитают. Кто бы мог подумать, что вы устроили здесь настоящий застенок под сенью католического креста? Вы страшный человек, святой отец… Скажите, а души замученных здесь каторжан не мешают своими воплями вашим допросам?
Доминиканец долго молчал, глядя в глаза полковнику, а потом мягко ответил:
– Законные основания? Скажите, полковник, это выражение не вызывает у вас зубной боли? Я был бы рад повиноваться закону, если бы в этом несчастном мире существовал некий разумный закон. Но законы нашего времени корявы, как почерк деревенского приказчика. У меня иногда есть нужда в тихом местечке, где можно воззвать к заблудшей душе без бдительного присмотра Саби [8] и их бесполезного лопотанья.
– Вот оно что. Я всегда уважал вас, святой отец, за умение всему найти объяснение. То есть арестованный вами юный служивый настолько премерзостен, что вы бескорыстно взяли на себя труд изгнать из него дьявола. – Орсо слегка наклонился вперед и понизил голос: – И дело, конечно, вовсе не в том, что мальчишка по незнанию порядков судопроизводства уверен, что находится на настоящем суде, хотя здесь нет ни патриарха, ни Саби, ни нунция. И сведения из него можно добывать любыми способами, ведь тело несчастного парня едва ли станут искать. Вы настоящий виртуоз, святой отец. Признаю, я не гожусь вам и в ученики с моими примитивными методами.
Лицо Руджеро тронул румянец:
– Не смейте, Орсо! Пусть мои приемы и небезупречны, но я ищу не рогатую тень за печью, а спасение для единственного близкого человека, которого подарил мне Господь…
– И, клянусь, весьма мудро поступил, ибо, если бы ради каждого из своих близких вы шли на похищения, пытки и убийства, дружбу с вами было бы не отмолить никаким покаянием!
Двукарие глаза Руджеро замерцали, на лбу выступил пот, а полковник отвернулся, шагнув к столу.
– Что это, протокол допроса? Позвольте полюбопытствовать… «И если мир вас ненавидит, то знайте, Меня он прежде вас возненавидел… И если бы вы были от мира, то мир возлюбил бы свое… Когда же приидет Утешитель, Которого Я пошлю вам от Отца, Дух истины, Который от Отца исходит, Он будет свидетельствовать о Мне». – Орсо вскинул брови. – Во имя всех святых, Руджеро! Неужели мальчишка читал вам наизусть Евангелие от Иоанна?
Но доминиканец уже овладел собой и усмехнулся, не размыкая губ:
– Помилуйте, полковник. Вы полагаете, я посадил бы на допросе писаря, который слушал бы, как я добиваюсь от юноши сведений о Наследии Гамальяно? Брат Лукка глух, словно колода. Он повинуется моим кивкам и усердно записывает строки из Евангелия, пока арестант с ужасом следит за удлиняющимся протоколом.
Военный положил на стол листы и воззрился на монаха. Затем трижды хлопнул в ладоши:
– Вы зря растрачиваете свои таланты, Руджеро, в вас погиб великий стратег! Так не поведаете ли мне, что любопытного узнали от юноши?
Доминиканец смиренным жестом сплел пальцы, и рукава рясы откатились назад, обнажая узкие запястья.
– Отчего вы полагаете, что я разделю с вами свой улов, друг мой?
Орсо помолчал, и учтивое выражение стекло с его лица, будто растаявший грим.
– Оттого, что вам проще поделиться со мной, чем объяснять в Патриархии назначение этого застенка и творящиеся в нем гнусности. Не нужно скептических улыбок, Руджеро, я знаю о тех… разногласиях, что были у вас в юности с церковью. Поверьте, о них не забыли. Вы же сами прекрасно знаете, какая долгая и избирательная память у отцов настоятелей. Вопрос лишь в том, что именно вспомнят они в нужный им момент. По знакомству с вами я в курсе, что церковь очень не любит, когда кто-то ворует из ее закромов и попирает ее законные права.
– Хватит, Орсо! Ваша ирония бессмысленна, я ничего не узнал от мальчишки. Да, не взводите бровь так картинно, он действительно нем как могила. Я угрожал ему, сулил свободу, истязал плетьми. Все напрасно.
– Крепкий парень… – пробормотал полковник и тут же снова нахмурился. – Так где же он теперь? Или вы успели бросить непокорного на корм крабам?
– Ну, будет вам, – проговорил Руджеро с усталой примирительностью. – Юноша в допросной. Погодите, полковник, возможно, он все же пойдет на попятный. Уже на исходе третий час.
– А что с Гамальяно? У них был предварительный сговор?
Монах покусал губы:
– Парень утверждает, что их знакомство случайно. И знаете, Орсо, я склонен ему верить.
Полковник усмехнулся, хоть в глазах его мелькнуло замешательство:
– Подобное совпадение равносильно чуду, святой отец. Впрочем, на то вы и клирик, чтоб верить в чудеса.
– Господь не бродячий фокусник, чтоб веселить чудесами толпу! – рявкнул Руджеро. – Но он не забывает явить свое могущество, когда в том есть нужда! – Помолчав, монах добавил сквозь зубы: – Однако этот мальчишка все равно знает намного больше, чем делает вид. А потому…
И в этот момент, прерывая доминиканца, из щели под потолком донесся отчаянный вопль. Орсо вслушался в него и перевел взгляд на Руджеро:
– Пойдет на попятный, вы говорили? Посмотрим.
Войдя в каземат, Орсо готов был увидеть перекошенное лицо и глаза, полные муки. Однако наткнулся на мутный от боли, но пристальный взгляд, в котором вдруг проступило удивление. Полковник неторопливо приблизился к арестанту.
Совсем юн. Лицо бледно до желтизны, но темные глаза смотрят пытливо и настороженно. Свежий рубец поперек широкой груди, спутанные волосы прилипли к сочащимся кровью полосам на по-отрочески угловатых мускулистых плечах. Он поднял голову, не отрывая от полковника пристального взгляда, и Орсо заметил прокушенную губу и узкий ручеек крови, запекшийся на квадратном подбородке. Так сдерживают крик. На обеих щеках царапины, словно от острия шпаги. Вот, значит, чья кровь запеклась на клинке мерзавца Ансельмо. Прирожденный сорвиголова и авантюрист… А вот и затея Руджеро. Обе ноги и одна рука перетянуты кожаными ремешками, глубоко вошедшими в отекшую кожу.
Снова встретившись глазами с мальчишкой, полковник спокойно произнес:
– Вам больно, Годелот?
Юноша секунду помолчал, а потом невнятно ответил, с трудом размыкая пересохшие губы:
– Нет.
– А как насчет спины?
– Переживу.
…Пришелец вовсе не походил на ангела милосердия. Суровое горбоносое лицо, надменные губы, обезображенные двумя светлыми шрамами, омуты темных глаз, осматривающих узника, будто подранка на охоте. Но шотландец все же ощутил, что появление этого человека изменит ход событий. Ожидая прихода доминиканца, Годелот готовился разыгрывать отчаяние, раскаяние и покорность, но теперь лишь неотрывно смотрел незнакомцу в глаза, силясь понять, как себя вести. А интуиция, обостренная вдруг проснувшейся надеждой, шептала, что сейчас не нужно хитрить…
…Орсо пододвинул стоящий у печи табурет, сел напротив арестанта и снял с пояса круглую флягу:
– Зря храбритесь, Мак-Рорк. Вы пережили черные часы. И важнее всего то, что худшее еще впереди. Но я пришел не запугивать вас, вы, похоже, не из пугливых.
Он сделал паузу, но шотландец молчал, выжидательно глядя на собеседника, хотя полковник видел, что тот мучительно старается не смотреть на флягу. И Орсо заговорил уже без напускной любезности, жестко рубя фразы:
– Вы юный болван, вляпавшийся в грязь чужого подворья. И вы не представляете всей глубины помойной ямы, в которую угодили. Но я хочу кое-что вам предложить. Не нужно гордых гримас и отказов из детской бравады – подумайте, я предложу лишь раз.
Хоть вы и бестолковый птенец, вы должны сознавать: дадите вы инквизиции то, что ей нужно, или нет, но живым вас никто не отпустит, слишком густая похлебка варится на хрящах вашего дела. Я же готов забрать вас отсюда. Прямо сейчас. Со святыми отцами уже все улажено, как – не ваша забота. В моем венецианском отряде есть свободное место, один из солдат вышел в отставку. Вы станете рядовым моего полка и вассалом моего нанимателя. Решайте. Свобода и возможная военная карьера – или плен, муки и смерть. У вас ровно минута на размышления.
…Ах, Пеппо, не ты ли недавно говорил: «Судьба – девица с выдумкой»?! Вот она, судьба. Только никакая она не девица. Она, оказывается, глядит на мир орудийными жерлами зрачков, неумолимая, как вылетающее из ствола ядро. Только ядро-то вперед летит, а начнешь петлять да не замешкаешься – за тобой может и не угнаться.
Годелот усмехнулся, хрипло откашливаясь:
– Я согласен.
Орсо кивнул:
– Я не сомневался в вашем выборе. Не двигайтесь.
Юноша замер, а полковник вынул узкий кинжал и без особых церемоний разрезал ремни, привязывающие руки шотландца к столбам, а его самого – к скамье. Годелот медленно расправил заходящиеся болью плечи. Орсо буднично заметил:
– Это пустяки. А вот сейчас будет чертовски больно. Надеюсь, я не опоздал.
Он взял правую руку подростка за холодную матово-синюю кисть. Блестящее лезвие кинжала со скрипом впилось в эластичную кожу ремешка, и тот лопнул.
В первую секунду кирасиру показалось, что руку обмакнули в ледяную воду, затем в кипяток, а потом долго сдерживаемая кровь стремительно помчалась по сосудам, уже забывшим, что они живы, успевшим уснуть и недовольным этим яростным вторжением. Ткани не спешили оживать, и Годелоту казалось, что кровь стальными иглами пробивает себе путь сквозь мертвую руку. А полковник тем временем срезал ремешки с ног, и Годелот часто задышал, снова впиваясь зубами в нижнюю губу и чувствуя, что лицо пылает, как обожженное.
Пряча кинжал, Орсо поднялся:
– Я велю вернуть вам ваши пожитки и оружие. Посидите немного, скоро станет легче. И еще… Советую не совершать никаких необдуманных поступков. Не забывайте, вы все еще в застенках инквизиции, а ваш единственный покровитель здесь – это я. Не разочаровывайте меня, Годелот. Или я буду вынужден вернуть вас в объятия святых отцов, которые, конечно, не преминут доказать вам свою радость.
В ответ на эту тираду побелевшие от боли губы шотландца исказились в подобии улыбки:
– Не беспокойтесь, господин полковник.
Голос походил на скрип ручной мельницы, хоть Годелот и пытался говорить независимо.
– Ваше благоразумие похвально. Да, и вот. – Полковник протянул подростку флягу.
– Благодарю. – Шотландцу казалось, что холодные бока жгут пальцы, но он только крепче сжал зубы.
Орсо несколько секунд выжидательно смотрел на мальчишку, потом коротко усмехнулся и вышел. Еще ключи гремели в двери, а непослушные пальцы уже выдирали пробку из узкого горлышка. Правая совсем не слушалась, и Годелот отчаянно боялся уронить флягу. Ну же. Вот пробка поддалась на самую малость, вот еще… Никогда прежде шотландец не знал, какое наслаждение способна подарить тепловатая вода с легким привкусом подкисшего вина.
Ему следовало что-то чувствовать. Радость, тревогу или, быть может, удивление. Но все чувства застыли в душе, точно комья оплавленного воска, оставив лишь странное оцепенение. В наше время это принято называть «шок», но Годелот не знал этого короткого слова, поэтому высказался более длинно и красочно, осторожно отставляя пустую флягу и распрямляя ноги после долгого плена. Затем снова попытался подумать, во что ввязался. Но душа все еще потрясенно молчала, а посему кирасир решил оставить размышления до поры и сосредоточиться на сиюминутных заботах.
Полчаса спустя кирасир попробовал подняться на ноги. В ступни словно разом вошли несколько гвоздей, и подросток опять осел на скамью. Рука действовала не лучше, хотя пальцы уже сносно сгибались и кожа потеряла жуткий мертвецкий оттенок.
Тем временем полоса солнечного луча на полу уползла в угол и угасла. В каземате сгустились первые предзакатные тени, когда в замке´ снова заскрежетал ключ и на пороге возник полковник Орсо в сопровождении конвоира. Годелоту вернули его одежду, оружие и оставленное в траттории имущество.
– Одевайтесь, нас ждет лодка, – коротко скомандовал полковник, и шотландец торопливо и неловко стал натягивать камизу, стараясь не думать, удастся ли ему надеть башмаки на опухшие после ремней ноги.
Орсо молча наблюдал, как мальчишка пытается завязать одной рукой шнуровку камизы. На полотне проступили полосы крови. Застегнуть колет юнец, конечно, не смог, с грехом пополам натянул башмаки и встал, опираясь рукой на спинку злополучной скамьи. Не поморщившись, накинул на плечо суму, выпрямился, отдал честь:
– Рядовой Мак-Рорк к исполнению распоряжений готов.
Полковник еще раз оценивающе оглядел шотландца, кивнул конвоиру, и тот подставил недавнему арестанту плечо.
…Каждый шаг давался болью, ноги не слушались, но Годелоту было не до этих пустяков. Старинные коридоры, местами осыпавшиеся и покрытые разводами плесени, привели к толстой герсе [9], сквозь которую лился пьянящий запах свежего морского бриза. Лязгнули замки, вычерченный на плитах пола контур решетки медленно отъехал во тьму, и шотландец шагнул на еще теплые от солнца камни, чувствуя, что восстает из уже разверзшейся было могилы. Снова проскрипел под ногами подточенный волнами шаткий причал, Годелоту помогли спуститься в лодку, полковник сел напротив, и два гребца слаженно погрузили весла в темно-нефритовую воду, кое-где лиловевшую в последних лучах заката.
Все еще не веря своим ощущениям, словно боясь очнуться от забытья, по-прежнему привязанным к пыточной скамье, Годелот медленно вдохнул полной грудью ветер, шумящий в ушах и фамильярно треплющий за волосы.
Далеко впереди мерцали первые огоньки вечерней Венеции.