Глава 33 Кнут

Монах был сух, чопорен и держался слегка брезгливо, словно разговоры о бесстыжих проделках мирян вызывали у него скуку и отвращение.

Сестра Инес, держа спину деревянно-прямо и сжимая губы в жесткую линию, пыталась не поддаться робости, что навевал на нее эмиссар святой инквизиции, но поневоле все равно ощущала легкую дрожь, прикасаясь к страшноватому миру борцов с ересью.

– Итак, сестра, – процедил доминиканец, – в вашем послании указано, что в госпиталь под благовидным предлогом повадился юноша, одержимый Сатаной. Сей юнец богомерзкими увещеваниями пытается соблазнить самую молодую из послушниц и отвратить ее от Господа, а настоятельница закрывает глаза на творящееся беззаконие и даже потворствует ему.

– Именно так! – подтвердила сестра Инес, еще независимее поднимая голову.

Монах покачал головой:

– Сестра, меня коробит, с какой горячностью вы порицаете мать настоятельницу.

Лицо сестры Инес потемнело.

– Мать Доротея мне ближе родной матери. И мне до самой смерти не выплакать этого горя. Но бывает так, что нужно…

– …что нужно не поддаваться панике и воззвать к чувству справедливости! – бесцеремонно перебил доминиканец. – Если в обители Господа сеет свою скверну Лукавый – это вина Лукавого, ему и держать ответ. Я ценю вашу бдительность, сестра Инес, но прошу вас проявить благоразумие. Я специально не обратился к матери Доротее, а предпочел сначала увидеть вас. Скажите, вы, часом, не вспугнули нашего… подозреваемого?

– Нет, – сухо заявила монахиня, – он явится в среду, к восьми утра, как уговорено.

– Прекрасно, – кивнул доминиканец, – я буду здесь к тому же часу. Сделайте милость, не ставьте в известность ни мать Доротею, ни прочих сестер. Не стоит понапрасну рисковать. Я намерен самолично проследить за негодяем и выяснить, действительно ли он столь опасен, или же это обычный смутьян, которому достаточно десятка плетей и нескольких часов в колодках для вразумления.

Сестра Инес хмуро кивнула:

– Как вам будет угодно.

* * *

Три дня Пеппо прожил, будто застряв в дымоходе: задыхаясь и изнывая от бессилия. Он исправно ходил к госпиталю трижды, а то и четырежды в день, но указанный им тайник оставался пуст. Но это была не беда… Годелота могли не отпускать со службы, и Пеппо молился, чтоб это было так. Чтобы друга морили в карцере, ставили на караулы по двенадцать часов, да что угодно, лишь бы он был жив.

…Он едва успел вернуться в тратторию в то воскресенье. Стащив с головы клобук, Пеппо отбросил назад мокрые волосы и принялся стягивать с себя францисканскую рясу, яростно бранясь вполголоса: в пыльной дерюге было невыносимо жарко, а камиза мерзко облепила тело. Но все это мало смущало тетивщика – дело было сделано.

В этот раз подросток постарался учесть ошибки прошлого раза. Тогда он отдал Алонсо готовое письмо, не сообразив, что на месте обстоятельства могут измениться. На сей же раз письмо и грошовую ладанку Пеппо принес к площади распечатанными, запасшись и чернильным прибором. Сминая в пальцах кусочек теплого воска, он с чопорным видом сел у стены и попросил мальчугана лишь разыскать Годелота в толпе и указать, как его найти и где у него карманы.

Ничего из ряда вон выходящего Алонсо не усмотрел, но Пеппо все равно не удержался и наскоро добавил к письму шутливую ремарку. Залепить же свиток воском было делом одной минуты.

Неподвижно стоявший шотландец с букетом пряно пахнувших цветов был нехитрой целью. Пеппо, старательно ковыляя и сутулясь, легко подобрался вплотную. Друг его не разочаровал: он остался тем же простаком, что и раньше, так что подложить ему в карман ладанку оказалось вовсе не трудно. Монашеский маскарад, душный и тяжелый, неожиданно показал и свою лучшую сторону: к рясе многие проявляли подобие уважения, и поэтому на долю Пеппо вышло меньше пинков и толкотни, чем обычно. А особенно подросток жалел, что не увидел лица старьевщика, когда попросил в лавке старый коричневый плащ. Должно быть, тот долго забавлялся тем, как ловко сбыл слепому дуралею рясу…

Почти час Пеппо наслаждался победоносным настроением, когда хлипкая дверь вдруг содрогнулась под тремя громкими ударами и в комнату влетел запыхавшийся Алонсо. Несколько минут он что-то заполошно кудахтал, пытаясь отдышаться, а потом вывалил на приятеля ворох новостей.

Незадолго после ухода Пеппо с площади в соседнем от церкви квартале приключилось ужасное происшествие. Какой-то разбойник напал на молодого служивого, то ли голову тому пробил, то ли зарезал насмерть. Потом поубивал всех прибежавших на крики прохожих и был таков, точно в воду канул. По словам зевак, по мостовой едва ли не ручьем лилась кровь, а телами был усыпан весь переулок.

Но Пеппо не интересовали эти жуткие подробности. Чувствуя, как заломило виски и разом заледенели пальцы, он вцепился в плечи Алонсо:

– Служивый? Насмерть? Ты уверен?!

– Не знаю, Риччо, так лоточницы говорили! – всхлипнул мальчик. – Там такой визг был, шут их разберет.

Пеппо усилием разжал пальцы. В Венеции пруд пруди молодых служивых, чего он так вскинулся?.. Но какая-то беспокойная когтистая тварь уже ерзала в душе, не давая здравому смыслу возобладать. Падуанец всегда доверял своей интуиции. Она почти никогда не подводила его, в отличие от того же здравого смысла. И сейчас настойчиво шептала, что с Годелотом случилась беда. Встряхнув головой, Пеппо привычно опустился на колено перед Алонсо:

– Дружище, не спеши верить в сплетни. Завтра уже будут судачить, что там легион солдат во главе с дожем перерезали. Ты лучше припомни, о служивом что толковали. Все рассказывай, даже последние пустяки.

Малыш помолчал, сосредоточенно сопя.

– Да ничего не толковали. Дескать, совсем молодой военный, мальчик почти. Тот супостат вроде как ограбить его пытался. Народ набежал – а служивый оказался из вассалов очень важной синьоры, его подмастерье сапожника признал, мерки сымал недавно. Герцогиня Фонци, есть такая аристократка, вся Венеция ее знает. Говорят, местная знать рядом с ней так, мелкие купчики. Она прямо в золоте купается, а только не впрок ей те богатства. Больна она сильно, говорят, даже на ноги встать не может, цельный день в кресле.

– Фонци… – пробормотал Пеппо. – Я не слышал этого имени… Вот черт. – Встрепенувшись, он добавил: – Спасибо, Алонсо. И за помощь, и за новости.

– Бывай, брат, – отозвался мальчик, и вскоре Пеппо услыхал, как за ним захлопнулась дверь. Бессильно опустившись на пол, тетивщик сжал руками голову. Неужели ему снова остается только ждать?

* * *

И Пеппо ждал. Он истово ждал каждой свободной от работы минуты, чтоб опрометью броситься к госпиталю. Даже суровая сестра Инес, возможно, уверовала бы в благочестие юноши, если бы видела, как часто он приходит поклониться каменному распятию. Но все было впустую.

В среду тетивщик проснулся еще затемно. Всю ночь его не отпускала тревога, однако сейчас, лежа без сна и вслушиваясь в предрассветные городские звуки, он отчего-то ощутил, что душащее кольцо вокруг груди слегка разомкнулось.

Дорога к госпиталю по лабиринту улочек, охваченных утренней суетой, уже казалась совсем короткой. Привычно брякнул под ногой камень, выбитый из мостовой у самой ниши. Пеппо остановился у распятия, широко перекрестился и согнулся в земном поклоне, а пальцы бегло скользнули вдоль щели в постаменте. Пусто… Впрочем, чего еще ожидать в такой ранний час? Не ночью же Годелоту расхаживать по Каннареджо…

Подойдя к госпитальному крыльцу, он поклонился встретившейся монахине и спросил Паолину.

– Обожди, милый, – раздался в ответ старческий голос, и Пеппо узнал добродушную сестру Оделию. – Сейчас кликну, ступай в сад.

Поблагодарив, юноша повернул направо к уже знакомой арке, почти безотчетно ускоряя шаги и ожидая, как навстречу порхнет теплый взгляд, прошуршит по лицу, как мотылек у фонаря, и на сей раз, быть может, даже не отпрянет. Надо же. Он, оказывается, соскучился.

– Джузеппе!..

В этом голосе не было слышно ни тени приветливости. Оклик резанул тетивщика, словно хлестнувшая по лицу ветка, и затрепетавшие было в груди глупые теплые крылья сжались острыми углами. Похоже, ему вовсе не рады. Навоображал себе, дурак…

А шаги уже спешили навстречу, и даже камешки под ними похрустывали жестко и тревожно.

– Пеппо, иди за мной, – сухо промолвила девушка, не поздоровавшись, – и веди себя как обычно, умоляю. Нет, не к той скамье. Вон туда.

Паолина увлекла тетивщика за собой и удержала за руку.

– Садись. Слушай. Он меня нашел. – Слова камнями рушились в тишину, позванивая глухим безнадежным ужасом. – Он здесь.

– Кто, Паолина? – прошептал Пеппо, совершенно ошеломленный. – О ком ты?

– Он. Кнут.

Тетивщик ощутил, как воздух завибрировал, будто разбегаясь волнами от лихорадочно дрожащей девушки. Почти безотчетно он протянул руку, и ледяные девичьи пальцы испуганной мышью спрятались в его ладони.

– Паолина, – с нажимом проговорил Пеппо, – не время для тайн. Расскажи наконец, что происходит. Ведь это оно и есть, верно? То, о чем я расспрашивал. Не бойся. Просто расскажи. Я все улажу, обещаю.

До чего же глупо и нелепо… Он не вправе ждать ее доверия, а тем более требовать его. И уж совсем смешно давать обещания… Но холодные пальцы не отдернулись.

– Слушай, – пробормотала девушка, – и, если ты… Словом… не важно, мне уже все равно. – Несколько секунд она молчала, хрипло дыша, а потом заговорила без всякого сумбура, холодно и отрывисто: – Все началось назавтра после той ярмарки. Я собирала хворост в лесу. Их было двое. Я запомнила голос одного… и кнут другого.

Будто ступая по кочкам осеннего болота, Паолина пересказывала события того жаркого июньского дня. Она не плакала и словно даже не волновалась, сухо описывая сапог, больно вминавший пряди ее косы в рыхлую россыпь хвои. Глубокий голос, мягко журивший ее за распутство. Щелчки кнута и запах крови.

– Я так и не поняла, что им было нужно. Они думали, что я что-то знаю о тебе. Или что-то тебе сказала. О чем-то предупредила. Они хотели услышать о тебе что угодно. А потом… потом…

Потом она рассказывала о паучьих лапах, прижимавших ее к земле, о треске полотна камизы, о спокойном напутствии: «Приступай, помолясь». А Пеппо слушал, чувствуя, как уже знакомая черная злоба вязкой смолой закипает в душе, оглушая и захлестывая неизвестной ему прежде неистовой жаждой убийства.

– Вот. – Паолина произнесла это, будто втыкая топор в еще сочащийся смолой пень поваленного дерева. – Он не успел. Тот, Голос, остановил его. Кнут разозлился и ударил меня. Больше я ничего не помню. Меня нашли односельчане. В лесу, без сознания. С располосованной спиной, всю в крови и в разорванной одежде.

Да только не обошлось одним срамом. Оказывается, под конец веселья дровосек наш сельский мои крики услыхал. Поначалу на выручку думал броситься. А как приблизился… увидел, как меня кто-то в черном подминает… только полы развеваются. А я еще и крикнула что-то вроде «Пошел прочь, дьявол!».

В общем, мигом слух разбежался, что меня сам нечистый огулял. В деревню на распоротом мешке притащили, никто пальцем прикоснуться не хотел. Это мне потом рассказали, я очнулась уже дома. Мать рыдает, отец весь седой. А с улицы крики несутся. Мол, я шлюха Вельзевулова, всей деревне проклятие. И меня надобно из деревни удалить, доколе не выяснилось, что я дитя его сатанинское ношу.

Родители меня три дня в доме прятали, отец с вилами на двор выходил. А потом… Потом мать в господское поместье пошла и жене синьора в ноги бросилась. Госпожа матушку мою очень любит. У нее роды были тяжкие, младенец слабым народился. Матушка кормилицей два года при господском сыне была, выходила его. И госпожа пообещала, что в обиду меня не даст. Только куда меня девать, замаранную? И синьора похлопотала, чтобы меня в монастырь пристроить. Сама плакала. Но сказала, в обители надежно, здесь меня никто не достанет и дурного мне ничего сделать не сможет. А настоятельница решила, что мне в монастырь рано. Что я в уединении сама себя горькими мыслями в могилу сведу. Нужно трудом себя воспитать, милосердию научиться, смирению. Душу очистить от обиды на судьбу. А в госпитале всегда найдутся те, кому во сто крат хуже моего пришлось. Пеппо… – Паолина вдруг рвано всхлипнула. – Я не научилась смирению. Но все это время думала, что я и правда в безопасности. А позавчера… позавчера он пришел. Тот самый. Кнут. Я столкнулась с ним прямо на лестнице… Пеппо, он меня узнал. Я уверена. Усмехнулся мне прямо в лицо. Он пришел за мной, Пеппо. Но почему? Чего еще ему нужно?

– Нет, – спокойно возразил подросток, прерывая лихорадочный шепот девушки, – от тебя ему ничего не нужно. Не бойся его. Он пришел за мной.

Паолина осеклась, захлебнувшись словами. Пеппо же замолчал, лишь чуть подрагивали сдвинутые брови да углами обозначились сжатые челюсти. Потом он медленно встал, и Паолина тоже поднялась на ноги, комкая сукно рясы в дрожащей руке. Ей казалось, что страшнее всего будет рассказать ему о своем позоре. Но по-настоящему страшно ей стало сейчас, когда она глядела в каменное лицо с побелевшими губами. А юноша тихо промолвил:

– Оглядись. На нас кто-нибудь смотрит?

Паолина машинально огляделась, все еще не понимая его.

– Сядь, Пеппо. На нас непременно смотрят! – почти умоляюще пролепетала она.

– Прости меня… – секунду поколебавшись, прошептал падуанец и вдруг рванул девушку к себе, впиваясь в ее губы грубым поцелуем.

Паолина плохо понимала, что происходило потом. Короткой чередой промелькнули сумбурные вспышки: вот она на миг цепенеет от неожиданности, а потом бьется в объятии крепких рук; вот откуда-то уже несутся монахини, слышится голос сестры Фелиции, вопящей так, будто на землю рушатся небеса; вот ее отрывают от Пеппо и почти волокут прочь; а в памяти застревает последняя картина – неподвижные глаза, полные мрачной решимости.

* * *

Марцино, так окрыленно вышедший из кабинета полковника, не солгал: он видел Годелота у госпиталя. Однако рассказал командиру не все. Право, бессовестно солгать и просто утаить немного подробностей – это вовсе не одно и то же. Тем более что о странном происшествии почти у самого распятия Мак-Рорк вполне мог рассказать отцу сам, и тут уж однополчанин вмешиваться считал неразумным. Будто мало ему собственных хлопот…

…А история была презанятная. Мак-Рорк, самым благочестивым образом перекрестясь, уже отошел от ниши со статуей, когда аккурат ему навстречу из-за угла госпиталя вывернул монах доминиканского ордена – по мнению Марцино, вполне обычный посетитель в подобном месте. Однако Мак-Рорк, похоже, думал иначе. Вместо того чтобы поклониться доминиканцу и двинуться дальше, он вдруг преградил монаху путь.

– Это вы! – заявил шотландец, ничуть не понижая голоса. – Будь я проклят, это вы!

Доминиканец остановился, смиренно складывая руки на груди.

– Я могу чем-то помочь вам, сын мой? – отозвался он тоном человека, встречавшего на своем веку слишком много сумасшедших, чтоб удивляться их причудам.

Мак-Рорк шагнул ближе:

– Вы очень убедительны в вашем недоумении, святой отец. И так же убедительны вы были в образе уличного пропойцы. С вашими талантами вам место в лицедейском балагане, а не в церкви!

Уловив эти оглушительные слова, ошарашенный Марцино постарался слиться с замшелым изваянием какого-то купца, за которым прятался, и весь обратился в слух. Шотландец скрестил руки на груди, в упор глядя на монаха. Тот задумчиво вынул четки, и худые пальцы забегали по косточкам.

– Юноша, вы, вероятно, недавно были ранены. После ранений и контузий случаются самые необычные видения и прочие странности. Это не беда, со временем это проходит. Я буду молиться о вас. А теперь благоволите дать мне дорогу, я спешу.

Но Мак-Рорк только усмехнулся:

– Браво. Однако вы переоцениваете свою удаль. Вы не сумели контузить меня настолько надежно, чтобы отшибить память, хотя, не скрою, та жалкая бороденка очень вас меняет. Святой отец, меня одолевает любопытство: кто же вы на самом деле? Полагаю, эта ряса – тоже маскарад.

Марцино, вжавшийся в холодный камень, увидел, как монах слегка вскинул голову – похоже, наглец все же сумел его разозлить. А плечи Мак-Рорка вдруг напряглись, словно перед дракой.

– Черт бы меня подрал!.. – протянул он. – Да я просто олух! Как же я вас сразу не узнал! Любезный брат Ачиль! Благочестивый мастер кнута, ножа и бутылки!

Эти слова окончательно сдернули с монаха флер его философской невозмутимости. Оскалившись, он двинулся прямо на новобранца, и Марцино на миг показалось, что сейчас произойдет что-то по-настоящему ужасное…

– Вот черт… – пробормотал он, подбираясь. А монах, тараном идя на шотландца, проговорил что-то, чего солдат не расслышал. Но Мак-Рорк, не сводя взгляда с доминиканца, попятился назад. Они остановились у стены, так близко от Марцино, что тот задержал дыхание. Теперь монах встал прямо перед Годелотом и угрожающе уставился на него блеклыми глазами.

– И что же, мальчуган? – понизив голос, вопросил он с холодной издевкой. – Ты побежишь жаловаться? Куда же? В святейшую инквизицию? Или, может, полковнику?

Мак-Рорк оскалился.

– А отчего же нет? – тем же тоном парировал он.

Но доминиканец шагнул ближе, и в его голосе зазвучала почти ласковая снисходительность:

– Кому ты врешь, дурень? Твой дружок у меня в кармане. Да и за тебя заступиться некому. Полковником он меня пугает… Да Орсо сам в цветных снах видит голову твоего прощелыги-приятеля на фаянсовом блюде. Повзрослей уже, олух. Гамальяно не жить. Он загнан в угол и окружен предателями, вольными и невольными. Ты бы сейчас о своей шее пекся, а не в солдатики играл.

Годелот резко и хрипло вдохнул, молниеносно выхватил кинжал и рванулся к доминиканцу. Марцино не понял, как все было дальше, и позже уже, пожалуй, не сумел бы толком пересказать. Он увидел лишь, как монах тоже выпростал из складок рясы длинный нож. А потом ноги будто сами вынесли солдата из укрытия, а клинок сам вылетел из ножен.

– Мак-Рорк, дурень! – услышал Марцино собственный крик. – Берегись!

Монах обернулся на вопль, и солдат поймал короткий взгляд, полный ледяного бешенства. Затем нож исчез, точно снова растворившись в черном сукне, и доминиканец тенью метнулся назад, исчезая в сумрачном провале переулка.

Оказавшись нос к носу с ошеломленным Годелотом, Марцино ощутил, как к нему возвращается трезвость мышления, а с нею накатывает жгучая, яростная досада: Орсо узнает, что он выдал себя… Он все испортил…

Пока все эти мысли вертелись в голове солдата, словно сор, затягиваемый в сточную канаву, Мак-Рорк отмер и откашлялся:

– Марцино? Какого черта…

Однако тот уже взял себя в руки и оглушительно заорал, выплескивая на шотландца злость пополам со страхом:

– Вот именно, едрить тебя в ребро! Какого черта? За каким лешим ты полез к этому ублюдку сначала с беседами, а потом с кинжалом?!

– Не твое дело! – рявкнул Годелот, но тут же осекся и добавил не в пример более мирно: – Марцино, зачем ты ввязался? Этот ублюдок – настоящий аспид. У меня с ним свои счеты. А ты сам говорил, у тебя семья.

Солдат хмуро огрызнулся:

– Зачем ввязался… Я, может, не Дюваль, но тоже не даром у герцогини хлеб жую. Как видишь, с двоими бодаться кишка у твоего аспида тонка.

Мак-Рорк тяжело вздохнул, пряча кинжал:

– Марцино, откуда ты взялся-то? Как из-под земли вылез.

Этого вопроса солдат уже ждал и ответил вполне естественно:

– Так к жене ходил, утром же еще сказал. Моя зазноба кровей не барских, здесь, в Каннареджо, и живет. К мосту возвращался – фу-ты ну-ты, знакомую ругань слышу. Пусть в особняке мы по-всякому ладим, но против чужих все один за другого стеной стоим.

Шотландец хмуро покачал головой – ему явно уже было неловко за свою вспышку.

– Прости, Марцино, – нехотя сказал он. – Спасибо. Не ожидал. И вот еще. Не знаю, что ты из нашего разговора услышал, только…

Но солдат вскинул обе ладони:

– А вот тут, Мак-Рорк, уволь! Мне чужих бед не надобно, у меня и свои водятся, не заложишь, не продашь. И знаешь, приятель, это тебя Фарро чин по чину отпустил. А я самовольно из особняка деру дал, деньги нужно было жене срочно снести. Так что давай-ка все по чести. Не виделись мы, порознь вышли – порознь и придем.

Годелот кивнул:

– Можешь на меня положиться.

Они разошлись прямо там, в переулке. И если Марцино шагал к мосту, настойчиво убеждая себя, что Мак-Рорк болтать не станет и ему самому ни к чему, то Годелот покидал Каннареджо, неся в груди многопудовый камень.

* * *

Брат Ачиль стремительно шагал по переулку. Ярость перекипала через край, иглами впивалась в мозг, заставляя монаха до онемения стискивать кулаки. Бесценное время уходило, чертов шотландский паскудник задержал его на те самые важнейшие полчаса, когда Гамальяно должен был явиться в госпиталь. А сейчас стрелка башенных часов, видневшихся из-за изломов крыш, неумолимо ползла к девяти, еще четверть часа, и Гамальяно может опередить его, ускользнув. Тогда придется целую неделю ждать, покуда тот снова придет к послушнице. А за это время глупая курица, написавшая пылкий и патетический донос, может испортить дело какой-нибудь бессмысленной выходкой.

А ведь начиналось все просто феерически удачно. Донос, затесавшийся в стопу такого же рода пасквилей, исправно лег на стол отца Руджеро, где его и нашел помощник. Уже в понедельник брат Ачиль имел доверительную беседу с автором – чопорной святошей сестрой Инес. Сегодня же Гамальяно должен был выйти из госпиталя прямиком в каземат на тюремном островке. Какая же нелегкая принесла ему навстречу Мак-Рорка? А второй? Откуда вынырнул этот смуглый мордатый олух? Что успел увидеть, услышать, запомнить?

Но все эти вопросы могли погодить, сейчас же нужно было успеть, непременно успеть в госпиталь до девяти часов… Ему пришлось заложить порядочный крюк по окрестным переулкам и убедиться, что Мак-Рорк не направляется туда же. Столкновение с юнцом прямо у порога ловушки спугнуло бы Гамальяно, и все сорвалось бы.

Без пяти девять брат Ачиль взбежал по ступенькам крыльца. Он успел, и в его тощей груди уже закипал сладкий охотничий азарт. Вскоре ударит колокол, и Гамальяно выйдет из этих дверей прямо ему навстречу.

Но навстречу ему вышла сестра Инес, чье лицо багровело пятнами румянца, а глаза полыхали. Она бросилась к доминиканцу, почти шипя:

– Где вы пропадали?! Мы условились, что вы явитесь к восьми утра! А сейчас…

Монахиня захлебнулась болью, когда брат Ачиль стиснул ее руку выше локтя:

– Что произошло? Он должен все еще быть в саду, девяти еще не пробило!

– Отпустите! – вполголоса рыкнула она. – Вы упрекали меня в недостатке благоразумия! Вот вам ваша справедливость!

Почти оттолкнув сестру Инес, доминиканец устремился по коридору. Десять минут спустя он вошел в кабинет матери Доротеи. Настоятельница сидела за столом, изучая какие-то бумаги, и на звук распахнувшейся без стука двери подняла голову с видом полной невозмутимости:

– Доброго утра. Простите, меня не предупреждали о вашем визите. Чему я обязана вниманием доминиканского ордена?

Монах, почти влетевший в кабинет, остановился и с подобающей случаю степенностью заговорил:

– Доброго утра, мать Доротея. Эмиссар инквизиции брат Ачиль. Прошу прощения за вторжение, но, право, у меня есть на то причины. Мне необходимо узнать, где найти юношу по имени Джузеппе, смутьяна и еретика, ложью втершегося вам в доверие. Если его здесь нет, мне нужна встреча с опекавшей его послушницей: дева могла оказаться в немалой опасности, побывав под столь неблаготворным влиянием.

Мать Доротея отложила документы, и меж бровей ее залегла глубокая косая морщина.

– Увы, брат Ачиль, мне нечего противопоставить вашим справедливым обвинениям. Юноша, поначалу тронувший меня своим увечьем, оказался лжецом и проходимцем. Посещая одну из моих послушниц под видом чтения Евангелия, он вел с нею неподобающие речи. Сегодня же случилось поистине страшное. Он покусился на честь несчастной девушки прямо в монастырском саду.

Доминиканец подался вперед:

– Где негодяй?!

Настоятельница выпрямилась в кресле:

– Изгнан с позором и строгим запретом даже ступать на наше крыльцо. Девица же подвергнута строгой епитимье и будет содержаться в посте, молитве и уединении до той поры, покуда я не решу, что она готова вернуться к своим обязанностям в госпитале.

Лицо брата Ачиля исказилось:

– Изгнан?! Вы просто отпустили нечестивца, что заслуживает наказания по всем законам церкви? Это неслыханно, мать Доротея. Извольте немедля послать за девицей!

Однако монахиня твердо отсекла:

– Наложенная епитимья не может быть отменена. Я не состою у вас в подчинении, брат Ачиль, и не обязана отчитываться перед вами в принимаемых мной решениях. Я возглавляю это заведение, дабы врачевать недужных и заботиться о своих подопечных, а не для того, чтоб перевоспитывать похотливых юнцов.

Несколько секунд доминиканец тяжелым взглядом смотрел в бестрепетное лицо настоятельницы. Затем же сухо распрощался и вышел. Шагая к дверям госпиталя, брат Ачиль все еще слышал это пренебрежительное: «Я не состою у вас в подчинении».

Что ж, похоже, пришло время дать доносу законный ход…

* * *

Проводив визитеров, настоятельница отвернулась к распятию и перекрестилась, а гневное разочарование стекло с ее лица, уступая место задумчивости.

…Джузеппе ввели в ее кабинет, будто преступника, еще не смывшего с рук свежей крови. Сестра Фелиция голосила, что тот обесчестил Паолину прямо в саду у всех на глазах, слышались обрывки молитв, пораженные восклицания – словом, госпиталь все больше грозил обратиться в разворошенный медведем улей. Мать Доротея, обычно мягкая, без церемоний ударила по столу ладонью.

– Прекратите гвалт! – сухо велела она. – Джузеппе, подойди.

Юноша хладнокровно шагнул вперед. Настоятельница всмотрелась в его лицо, но не нашла в нем ни злорадства, ни смущения, ни иных чувств, что пристали бы сейчас возмутителю спокойствия. Лишь сжатые челюсти выдавали то ли волнение, то ли упрямство.

Мать Доротея поднялась из-за стола и сухо произнесла:

– Джузеппе, позволяя тебе войти в эту обитель, я понадеялась на твою порядочность. Я редко ошибаюсь в людях, но теперь вижу, что и меня можно провести. Отвечай, правда ли то, что ты попрал оказанное тебе доверие и оскорбил самую юную из моих подопечных?

– Правда, – так же спокойно отозвался юноша.

В группке монахинь, толпившихся на пороге, снова послышался ропот. Настоятельница взмахнула рукой, отсекая шум:

– Ты не отрицаешь… – Это прозвучало осуждающе, но в голосе матери Доротеи засквозила нотка замешательства. – Однако я не судебный пристав, и мое дело – язвы души. Твоему проступку должны быть причины. Изволь объясниться.

Джузеппе помолчал, а потом ровно ответил:

– Я готов. Но прошу вас о беседе наедине.

– Вот еще, возомнил о себе! – фыркнула сестра Фелиция, но настоятельница приподняла бровь:

– Постыдись, сестра. Даже осужденные на смерть имеют право на тайну исповеди. Оставьте нас.

Разочарованные монахини потянулись к двери. Возмутительная выходка мальчишки весьма разнообразила утомительные будни госпиталя, и некоторые сестры сочли обидным то, что их лишают подробностей. Когда за последней из женщин захлопнулась дверь, мать Доротея обратилась к юноше:

– Я слушаю тебя, Джузеппе.

Но тот лишь покачал головой:

– За дверью притаились два человека, я слышу их дыхание.

Настоятельница едва сдержала усмешку и, подойдя к двери, резко распахнула ее: по коридору с нехарактерной для служительниц церкви суетливостью удалялись две спины. Снова закрыв дверь, мать Доротея обернулась:

– Теперь ты можешь говорить. Мы одни.

В бесстрастном лице юноши что-то дрогнуло. Джузеппе снова шагнул вперед и вдруг упал перед настоятельницей на колени.

– Матушка Доротея, – зашептал он лихорадочно, – умоляю, выслушайте меня. Мне не к кому больше обратиться за помощью. Да, я виноват в том, что произошло в саду. Я еще очень много в чем виноват. И что бы вы ни думали сейчас обо мне – я хуже, чем вы думаете. Меня преследуют какие-то люди. По справедливости или нет – неважно. Важно то, что они ни перед чем не останавливаются, чтобы добраться до меня. И то, что случилось с Паолиной… то, из-за чего она попала сюда, – это тоже из-за меня. Я, болван, решил, что здесь ей ничего не грозит, а сам навлек на нее новую беду. И я боюсь, что Паолина снова заплатит за то, что я без конца попадаюсь на ее пути. Умоляю вас, матушка, защитите ее! Вышвырните меня отсюда возможно громче, чтобы кто угодно поверил: я больше тут не появлюсь. Спрячьте Паолину от чужих глаз, чтобы до нее не сумели дотянуться! Клянусь, я не стану искать встреч с ней! Я очень перед ней виноват, хотя видит бог, я никогда не желал ей зла!

Он что-то еще говорил, но на голову его вдруг легла ладонь.

– Тише, Джузеппе, успокойся, – проговорила мать Доротея, – встань. Не скажешь ли, что за опасность тебе грозит? Быть может, я сумею помочь и тебе?

Пеппо медленно поднялся с коленей:

– Нет, матушка. Благодарю вас. Но это мое дело.

Настоятельница долго смотрела в лицо юноши. Отчего-то она снова верила ему, хотя давно уже не впечатлялась чужим красноречием.

– Вот что, Джузеппе, о Паолине не беспокойся. Я оповещу всех, что за твое беспутное поведение запретила тебе появляться в госпитале, а на Паолину наложу епитимью, и она не сможет общаться ни с кем извне, а значит, и к ней никто не приблизится. Если же я увижу, что кто-то настойчиво ищет с ней встречи, то отправлю Паолину в монастырь, а там до нее не дотянется и сам дож. И, Джузеппе… Не забывай, здесь не тюрьма и не судебная палата. Любой попавший в беду может искать тут заступничества или укрытия. Если они понадобятся тебе – двери открыты, невзирая ни на какие обстоятельства. А теперь мужайся. Раз все так серьезно, сцену твоего изгнания нужно отыграть гладко.

Пеппо только кивнул:

– Я готов.

Загрузка...