Лазария скучающе смотрела на кромку черного докторского рукава. Бениньо всегда предпочитал считать пульс по сонной артерии, но ее шея не осязала его пальцев. Зато где-то в самом низу каменного тела нарастал раздражающий зуд: еще в начале своей болезни герцогиня поняла, что порой ей мучительно хочется постучать каблуком по полу.
Странно… Все тени, призраки, шепотки и отзвуки былых телесных привычек вымерли за двенадцать лет. И тяга пальцев в задумчивости вертеть на правом запястье браслет. И всегда так досаждавшее отцу покачивание коленом во время монотонной работы с бумагами. И манера выстукивать на столе или кресельной ручке мелодии Винченцо Капиролы [16] – отчего-то всегда только его. И лишь проклятый каблук все отказывался уходить, изводя Лазарию неутолимым чувством движения, запертого в капкане мертвых мышц.
Бениньо наконец отнял руку, пряча часы в карман. Он уже собирался что-то спросить, когда за спиной скрипнула дверь, и губы герцогини тут же надломились улыбкой.
– Добрый день, святой отец, – промолвил врач, оборачиваясь. – Сударыня, я больше не нужен вам? – поклонился он.
Лазария улыбнулась уже почти естественно:
– В тот день, когда… вы будете мне больше не нуж…ны, я вам звезд с неба наберу… полную корзину… Но сейчас… вам стоит отдох…нуть от меня. Обед уже подан. Ступайте.
Бениньо снова отвесил почтительный поклон и безропотно покинул библиотеку, кивнув напоследок монаху: он знал, что с Руджеро герцогиня всегда беседует наедине.
Доминиканец закрыл за врачом дверь и обернулся к Лазарии. По привычке с минуту молча смотрел на нее. Затем шагнул вперед и перекрестил, касаясь воскового лба поцелуем.
– Чувствую. Садитесь, – прошелестела парализованная. – И давайте… я сразу опережу ваши скучные расспро…сы. Все по-преж…нему. Мне не хуже.
Руджеро молча придвинул кресло ближе и сел напротив, машинально берясь за бусины четок:
– Не хуже. Сейчас, вероятно, я должен восхититься погодой, а потом спросить, что вы сегодня желаете читать. Но давайте я тоже пропущу эти скучные разглагольствования и прямо спрошу: что случилось? Скороход с вашей запиской принесся как ошпаренный.
Лазария несколько секунд молчала, а потом остаток улыбки угас, и лицо ее стало измученным и беззащитным.
– Дамиано… – прошептала она, – я все не могу пере…стать думать о нем. Об этом… парне, Джу…зеппе.
Монах тяжко вздохнул, бросая четки:
– Я знаю. Эта новость вас потрясла. Но Лазария, умоляю, еще немного, совсем немного терпения. Мы его найдем. О нем пока мало известно, но…
– Разве? – перебила герцогиня. – Ему сем…надцать. Совсем мальчик. Он… сирота. Слеп. Нищ. И все это из-за… меня. Что еще вам… неизвестно?
Руджеро уже набрал воздуха для ответа, но губы Лазарии вдруг искривились:
– Не спорьте. Вы и сами… это знаете. И да, я понимаю. Это верх лицеме…рия. Ведь я и секунды… не сомневалась тогда, отправ…ляя отряд убить… его. Только тогда мне каза…лось, я права. Моя жизнь нужнее. А он – прокля…тое семя клана чудовищ. Туда ему… и дорога. А ведь его роди…тели были ни в чем… не виноваты. Теперь они… мертвы. А он… – Герцогиня захрипела, тяжело кашляя и содрогаясь. Перевела дыхание и продолжила: – Дами…ано. А вдруг я… с самого начала… неправа? А? Вдруг именно этому и хотел… научить меня Господь? С чего я взяла, что моя… жизнь стоит всего… этого?
Монах молчал. Привычно поднял взгляд на портрет, висящий напротив, и испытующе глянул ему в глаза, то ли прося совета, то ли упрекая в недосмотре. А потом медленно проговорил:
– Мы далеко зашли, Лазария. Уже слишком далеко. Поздно останавливаться.
Герцогиня, все еще тяжело дыша, прикрыла глаза. Резко распахнула, будто беря себя в руки. Подняла взгляд на доминиканца:
– Дамиано. Вы же немно…го рисуете. Прошу вас. Набросайте мне… его лицо. Пусть даже будет… непохож. Не важно. Я тоже хочу пос…мотреть ему… в глаза.
Руджеро едва уловимо содрогнулся. Странное совпадение. Ему всегда казалось, что Лазария не замечает его молчаливых диалогов с портретом позади нее. Однако к причудам Лазарии он давно привык и никогда не спорил с ней по пустякам, рискуя без всякого смысла расстроить недужную. Вот и сейчас он спокойно кивнул и потянулся к всегда лежащей наготове стопе бумаги: Бениньо записывал любые изменения в состоянии пациентки, и письменные принадлежности в доме были повсюду. В конце концов, от него не требовали особой схожести.
Взявшись за перо, он призадумался под нетерпеливым взглядом герцогини: не лишенный способностей, доминиканец все же не был заправским живописцем, а уж как изобразить слепые глаза, вовсе не имел понятия.
…Доктор Бениньо торопливо взбегал по ступеням: он не любил оставлять пациентку надолго, особенно с Руджеро, которого считал излишне порывистым и невыдержанным. Однако за дверью библиотеки царила тишина. Врач коротко стукнул в дверь и вошел, не дождавшись ответа.
Герцогиня дремала в кресле, даже во сне выглядя встревоженной и усталой. Монах тихо сидел напротив, вертя в пальцах перо. На коленях его белел лист бумаги.
Бениньо приблизился к креслу.
– Слава богу, – пробормотал он, – ее сиятельство почти не спит в последнее время.
Руджеро вздохнул, отбрасывая лист на стол:
– Доктор, позвольте на пару слов…
Врач осторожно прикрыл спящую шалью – эту чудесную новомодную вещицу для ее сиятельства привезли прямо из Кашмира – и кивнул монаху, приглашая отойти к оконной нише.
– Вот что, доктор, – хмуро и без предисловий начал доминиканец, – вы имеете огромное влияние на герцогиню, поэтому я надеюсь на ваш совет. Ее сиятельству не дают покоя мысли о молодом Гамальяно. Теперь, когда она знает о его… увечье, ее одолевает раскаяние. Герцогиня почти готова отказаться от своей затеи и оставить парня в покое.
Бениньо ответил не сразу. Покусав губы, он осторожно проговорил:
– Так что же, святой отец… вы не рады?
– Рад?! – Руджеро произнес это слово так, будто отер с лица плевок. – Рад, что Лазария готова смириться, прекратить борьбу и тихо зачахнуть в проклятом кресле только потому, что этот юный выблудок…
– …совершенно ни в чем не виноват, – сухо отрезал врач. – Не он выбирал своего отца, и не ему отвечать за то, что вам этот выбор не по нраву.
На шее монаха струнами натянулись сухожилия, губы сжались в глухую щель:
– Да вы само благородство, господин доктор, – процедил он, – ведь это не вам гнить в собственной оболочке. Да и службу потерять вам не резон.
Вероятно, другой бы вспылил в ответ на подобный выпад, но Бениньо лишь мрачно потер лоб:
– Руджеро, я понимаю, вам невыносимы страдания герцогини. И я знаю эту ужасную легенду. Но вы же священник… По сути, собиратель легенд. Неужели для вас секрет, как часто они врут? Полковник Орсо – военный, ему простительны некоторые суеверие и мистицизм. Однако вы образованный человек. Как можете вы нестись вслед за химерой с этим отроческим увлечением и отроческой же беспринципностью?
– У вас было двенадцать лет, Бениньо! – оскалился доминиканец. – Двенадцать лет, чтоб посрамить меня с помощью науки. Но вам придется признать: вы не справились. Так не мешайте мне испробовать другие пути.
Врач стиснул зубы, на скулах выступили пятна:
– Я не оправдываюсь, но… Неужели смерть этого мальчика настолько необходима? В конце концов, предложите ему денег! Ведь он может помочь герцогине добровольно!
– Добровольно! – с издевкой выплюнул монах. – После того как погибла его семья! Остается молиться, чтобы парень оказался прожженным прагматиком. Это бессмысленный спор, доктор. Вам все равно не понять. Мне пора. Передайте ее сиятельству поклон.
Руджеро вороном вылетел за дверь. Врач еще долго стоял у окна, глубоко задумавшись и рассеянно глядя, как первые лучи заката окрашивают воды Каналаццо розовыми мазками. Потом отошел к креслу, осторожно поправил шаль на плече герцогини. Подобрал со стола портрет, брошенный доминиканцем, и снова надолго замер, глядя в незнакомое лицо.
Пеппо, задумчивый и мрачный, шагал вниз по лестнице. Крутые рассохшиеся ступени сварливо скрипели под ногами, и чем ниже они спускали его к грешной земле, тем становилось прохладнее и тем громче звучал пьяный гомон в питейном зале. Воскресенье. В траттории дым стоял коромыслом, солдаты и мастеровые весело проматывали жалованье.
В разнузданной толпе подвыпивших гуляк Пеппо было чертовски неуютно. Но именно такие толпы как нельзя лучше подходили и для его прежнего промысла, и для нынешнего.
Там, где люди не следят ни за кошельком, ни за языком, всегда можно поживиться звонкой монеткой или занятной сплетней. Ну а сплетни для тетивщика сейчас были сродни золотоносной руде, и Пеппо собирался скоротать вечер в уже подмеченном им плохо освещенном уголке у старой бочки.
За последние недели он стал настоящим коллекционером слухов, неутомимо, словно усердная пчела, собирая мед человеческого любопытства. Многие завсегдатаи траттории были бы в ужасе, узнав, сколько сокровенных тайн осело в закромах памяти слепого паренька. Но тетивщику не было дела до чужих грешков. Он стремился стать в траттории чем-то вроде той же бочки в углу – всем привычной частью обстановки, на которую не обращают лишнего внимания. Он избегал ссор, старался быть приветливым и с неистовым трудом загонял внутрь свой резкий нрав. Получалось с переменным успехом, поскольку даже длинное «Фабрицио» среди постояльцев быстро сократилось до красноречивого «Риччо» [17].
Он по-прежнему чистил оружие, натягивал тетивы и занимался другой мелкой работой. Однако, хотя заказчиков было хоть отбавляй, это приносило сущие гроши, которых в обрез хватало на плату за постой. Исполнительность и сноровка снискали Пеппо некоторые симпатии среди военных, и уже несколько человек спрашивали, не похлопотать ли за него перед знакомым оружейником или торговцем.
Но подросток больше не думал о постоянной работе. Размышляя, ждать ли нового удара неведомого преследователя, он вдруг припомнил вечер, когда едва не стал жертвой двоих ряженых солдат. В тот день он потратил уйму времени у болтливого негоцианта. Тот низал речи и сыпал бестолковыми вопросами, хотя вокруг кипела работа и к нему поминутно обращались подмастерья. Зачем же «попугай», вовсе не скучавший от нехватки забот, так настойчиво морочил ему голову?
Не нарочно ли он задерживал Пеппо в мастерской, пока куда-то доставят известие, что тетивщик сейчас у него?.. Он оборвал разговор быстро и внезапно, будто вдруг потеряв интерес. Значит, посыльный вернулся. Затем Пеппо вышел наружу и всего час спустя угодил в капкан.
Вывод прост – негоциант знал, кого ждать. А значит, все оружейники в Каннареджо могли быть предупреждены заранее. Нет, искать работу по ремеслу нельзя…
Однако сбережения истощились, тетива была продана, и Пеппо грозили скудные времена. Он решил заложить аркебузу, но тут же понял, что едва ли сумеет ее выкупить. Скрепя сердце тетивщик продал ружье и на вырученные деньги разжился кое-какими инструментами.
Теперь он брался за более сложные заказы, и заработка стало хватать. Строго говоря, оружейные цеха не одобряли подобных вольных ремесленников, но Пеппо запрашивал меньшую цену, чем мастерские, поэтому его заказчики едва ли стали бы на него доносить.
Постепенно обзаводясь знакомыми, он следил, чтоб его не особенно принимали всерьез, и старательно играл роль веселого шалопая. Иногда развлекал постояльцев тем, что на спор разбирал и собирал замки мушкетов, аркебуз и пистолей, пока зрители следили за бегом песчинок в часах. По уговору все победители спора делились с ним третью выигрыша. Это тоже было немалой подмогой в денежных делах, хотя Пеппо сознавал, что подобная дешевая популярность ему не на пользу, и клялся себе прекратить дурачиться, покуда не попался.
Все эти усилия, однако, мало помогали ему в решении основной задачи. О разгроме в Кампано судачили часто, история обрастала все новыми слухами, но ясней не становилась. Настойчивый тетивщик то подсаживался к знакомым компаниям, вовремя ахая, недоверчиво качая головой и картинно ужасаясь страшным подробностям. То сидел у стены с сонным видом перебравшего человека, готового уронить голову на стол, но ловил каждое сказанное вокруг слово.
Пеппо узнал, что венецианские власти отправили в разоренный край вооруженный отряд для выяснения, но эмиссары вернулись в недоумении. В замке не было найдено ни одного трупа нападавших и никаких частей доспехов или оружия, что указывали бы на принадлежность владельца к иноземным армиям.
Крестьяне, вернувшиеся на пепелища деревень, в один голос клялись, что не слышали ни испанской, ни французской речи. Никто не врывался в дома и не пытался ничего отнять, злодеи лишь стремительно поджигали крыши домов и сараев и неслись дальше.
Одни уверяли, что нападавшие, облаченные в черные плащи, вообще не проронили ни слова, только прокатились по деревням огненным вихрем и умчались к замку. Другие крестились и голосили, что супостаты – вовсе не люди, а орда огненных бесов, посланных на земли графа в наказание за богопротивные дела.
Политической подоплеки в разгроме Кампано не обнаруживалось, на военную провокацию атака не походила, и венецианское правящее поднебесье вскоре потеряло интерес к незначительному графству. Вдоволь было других забот, да и никто не осаждал Сенат и Дворец дожей жалобами на учиненное злодеяние.
Церковь, поначалу оживившаяся после рассказов об «огненных бесах», тоже не нашла для себя должного резона разбираться, поскольку карать за прегрешения было уже некого.
Сейчас в разоренном графстве одни селяне собирались сниматься с места и искать в иных краях жизни поспокойнее. Другие же, более смелые или же, напротив, менее решительные, беспокоились лишь о том, согласится ли кто-то из немногочисленной родни покойного синьора унаследовать землю со столь дурной славой.
Пеппо только кривился, слыша эти россказни. Он-то отлично помнил «огненного беса», что с шуточками пытал его друга. Но все же как мало он знал о старом графе! Кто мог сказать, какие важные мелочи тетивщик упускает по неведению? Наверное, Годелот давно заметил бы что-то, чего не замечал он, однако судьба шотландца по-прежнему оставалась неизвестной…
…День Пеппо снова провел у церкви Мадонны дель’Орто и снова не дождался Годелота. Почти три недели прошло с тех пор, как они разошлись у моста. Третий раз Пеппо являлся на назначенное место, проводил там долгие часы, но друг не приходил.
Поначалу тетивщик попытался убедить себя, что Годелот просто зол на него. Но эти мысленные уговоры не помогали – Пеппо знал, что кирасир непременно пришел бы, если б мог, пусть даже только для того, чтобы поссориться и отвести душу. Значит, случилось что-то, что мешает другу явиться на встречу, и падуанец изводился тревогой.
Он измышлял десятки способов отыскать след исчезнувшего Годелота, но неизменно натыкался на одну и ту же стену: собственную слепоту, делавшую его неспособным предпринять что-нибудь самостоятельно. Единственным известным ему местом, где должны были знать о судьбе Годелота, оставалась их прежняя траттория. Но как сунешься туда? Если все действительно так серьезно, как Пеппо опасается, то с ним в лучшем случае даже не станут разговаривать, а в худшем он просто угодит в те же сети, что и пропавший друг.
Погруженный в эти невеселые мысли, он сворачивал к последнему лестничному пролету, когда ему показалось, что где-то тихо скулит щенок. Пеппо замедлил шаги, прислушался. Звук несся из закутка под лестницей. Быстро преодолев последние ступени, юноша предусмотрительно нащупал косую балку, поддерживавшую лестничный пролет, и нырнул в пахнущий сыростью и тлеющим деревом угол. Оттуда слышалось сдавленное всхлипывание.
– Алонсо?! – удивленно окликнул тетивщик. Звук оборвался, и тишина застыла, будто затаившаяся за метлою мышь. – Не бойся, это я, Риччо, – не повышая голоса, позвал Пеппо и услышал еле уловимую возню. – Что случилось? Не прячься, я же все равно слышу тебя.
Тишина снова негромко зашуршала, и из угла донесся вздох.
– Мессер Фабрицио… Не сказывайте дядюшке, где я… – невнятно-просительно пробормотал детский голос. – Я сейчас… Немножко посижу, и бегом на кухню, вот честное слово!
Но Пеппо принюхался и сдвинул брови: воздух под лестницей был полон густого стоячего страха, к которому примешивался легкий душок свежей крови. Малыш давно был знаком с нравами постояльцев и не особенно близко принимал к сердцу брань и случайные подзатыльники, считая их частью своей службы. Но сейчас он сидел в темном углу, сжавшись и глотая слезы.
– А ну-ка, пойдем со мной, – спокойно, но непререкаемо проговорил Пеппо, и маленький слуга всполошенно всхлипнул:
– Нет. Мессер Фабрицио, Христом умоляю, не надо к дядюшке!
Пеппо пригнулся и, подойдя ближе, опустился на колено.
– Да ты будто кролик, ей-богу, – мягко проговорил он, протягивая руку. – Не собираюсь я тебя к хозяину тащить, просто выбирайся отсюда. Одному в темноте страшно.
Маленький слуга притих, а потом прошептал:
– Мне на кухню надобно… Дядюшка заругает.
Но Пеппо только дважды призывно сжал протянутую ладонь:
– Пусть придет да попробует.
Алонсо еще секунду поколебался, а потом подал тетивщику влажную ладошку, прерывисто вздыхая.
Оказавшись в своей тесной комнатушке, тетивщик захлопнул дверь.
– Мне кажется, на окне есть свеча, зажги, – велел он и через минуту услышал, как мальчик высекает искру.
Слуга поставил свечу на стол и завороженно наблюдал за Пеппо, который налил в кружку воду из стоящего на самом краю стола кувшина, вынул из сумы полотняный лоскут и пододвинул кружку своему гостю:
– Я знаю, тебя сильно ударили по лицу. Промой ссадины на губах и приложи влажную ткань к переносице, скоро кровь остановится. Еще били? Честно говори, не виляй.
– Нет… – Алонсо снова перешел на испуганный шепот, и Пеппо почти кожей ощутил, как тот осеняет себя крестом.
– Ты чего обмер? – покачал он головой. – Кровь запах имеет, дурень, а ты говоришь невнятно, будто трудно губы размыкать, вот и вся хитрость.
– Чудной вы, – после короткой паузы отметил малыш, и на сей раз его голос прозвучал озадаченно, но уже без страха.
– Кто тебя ударил? – спросил Пеппо с легким нажимом, и Алонсо машинально вздрогнул:
– Ну… он, капрал Бьянко. Во хмелю он.
Под негромкий плеск воды тетивщик призадумался. Он знал капрала Бьянко, как и все прочие постояльцы траттории, и старался не попадаться на пути рослого выпивохи, отличавшегося вспыльчивостью быка и такой же силой. Оказавшись при деньгах, Бьянко надирался до беспамятства и тогда бывал по-настоящему опасен, с одинаковой бестолковой яростью круша скамьи и раздавая полновесные затрещины. Конечно, хозяин траттории никогда не сказал бы этого во всеуслышание, но чуткий Пеппо не раз улавливал мечтательное ворчание трактирщика: «Когда ж тебя, сукина сына, пристрелят-то по пьяни?»
Эти размышления прервали громкий стук в дверь и грозный оклик:
– Эй, Алонсо! Поди вниз, бездельник! Истопник видел, куда ты хоронишься! Нашел время прохлаждаться!
Ребенок сдавленно что-то пискнул, но Пеппо ровно и небрежно отозвался:
– Чего шумите, любезный? Мне ваш слуга сейчас потребен!
Дверь дрогнула под новым ударом:
– Сам управишься, чай не герцог! Отвори, черт слепой!
Пеппо поморщился, встал, поднимая прислоненный к столу арбалет, и положил оружие перед Алонсо. Сам же подошел к двери и распахнул ее, оказавшись нос к носу с багровым от жары и злости трактирщиком.
– Забирайте мальчишку, – холодно отрезал он. – Там Бьянко в питейной дебоширит, так заодно передайте ему, что его арбалет будет готов не раньше среды, понеже работа тонкая, а вы у меня подручного увели. Ну а сам быстрее не управлюсь.
Хозяин, уже набравший полную грудь воздуха, поперхнулся:
– Ишь чего удумал! «Передайте»! Сам иди да с этим бесом договаривайся!
Пеппо кивнул:
– Не вопрос, сейчас схожу. Только вы, мессер Ренато, учтите: мое-то лицо заживет, а вот ваши столы да кружки – навряд ли. Алонсо! Ступай вниз!
– Э-э! – перебил его трактирщик, вдруг разом теряя запал. – Погоди распоряжаться-то! Я тебе, паршивцу, в отцы гожусь, так имей вежество! Скажи по чести: так, мол, и так, мессер Ренато, мне ваш слуга для дела нужен, окажите любезность. Алонсо! А ты носом-то не фукай, помогай справно, лодырь!
Сердито бормоча что-то и утирая лоб передником, хозяин затопал по лестнице вниз, а Пеппо снова закрыл дверь. Малыш сидел, притаившись, будто пытался слиться с табуретом.
– Ну а сейчас чего? – усмехнулся тетивщик. – Не робей, это вовсе не Бьянко арбалет.
Алонсо же сокрушенно вздохнул:
– Я раньше все думал, отчего вы, хоть слепой, а такой… Сами себе хозяин, и за словом не в карман, и господа военные вас уважают. А сейчас понимаю – это оттого, что вы храбрый. Любому укорот дадите. Вот бы и мне так. А то… стыд один.
Пеппо спокойно сел напротив:
– Ты, друг, не того стыдишься. В жизни не все так, как поначалу кажется. Осторожность, например, часто путают с трусостью. А глупость – с отвагой.
– Ваша правда… – задумчиво проговорил мальчик. – Вон матушка сказывает, жимолость на чернику похожа. Сдуру спутаешь – и поминай как звали.
Это наивная рассудительность насмешила Пеппо, но виду он не подал.
– Вот именно. И люди, кстати, тоже все на что-нибудь похожи, – кивнул он. – Научишься это сходство замечать – и в людях разбираться совсем по-другому станешь.
– Правда? – заинтересовался мальчик. – А на что дядюшка похож?
Пеппо ухмыльнулся:
– На бочку с пшеницей в маленькой кладовке. Куда ни сунься – везде на него натыкаешься, то локоть обдерешь, то колено, да еще громыхает вовсю. А только нутро у него не гнилое. При нужде выручит, сумей только до той пшеницы дотянуться.
Алонсо помолчал:
– Ишь ты… а ведь верно.
Оружейник задумчиво подцепил пальцем тетиву лежащего на столе арбалета:
– Знаешь, у меня друг есть. Совсем как этот арбалет. Вроде простой, грубый, и лязгу много. А на деле удивительно устроен. Тонко и правильно. И нет в мире ничего надежней.
Алонсо шмыгнул носом и пробубнил:
– Здорово. А я вон как кролик.
Пеппо рассмеялся:
– Зря ты расстроился! Этот самый мой друг говорит, что в кролика далеко не из всякого арбалета попадешь. А он в этом толк знает.
Слуга хмыкнул, а потом вдруг проговорил с лукавой улыбкой:
– А лучше всего быть как вы. Эвон, как дядюшку отбрили! А хотите, я и правда вам с арбалетом помогу?
…Мальчик ушел из комнаты тетивщика глубокой ночью, когда шум в траттории начал сходить на нет. Затворив дверь, Пеппо подошел к окну и долго стоял, опершись плечом о стену и вдыхая слегка затхлый прохладный воздух.
Неожиданно подступило щемящее чувство одиночества. За неторопливой работой и разговорами с Алонсо Пеппо не заметил, как пролетело время, и сейчас тишина пустой комнаты вдруг показалась ему унылой. Право, иногда для счастья нужно до смешного мало…
Спать не хотелось, работа была закончена, и подросток задумчиво опустился за стол.
Прежде в такие вечера Годелот читал вслух. Страницы романа пестрели непонятными Пеппо словами и описаниями, и он докучал шотландцу сотнями вопросов. Но кирасир не раздражался, с поразительным терпением рассказывая, поясняя, сравнивая, выкладывая лучинами, кремнями и тетивой грубые контуры предметов и пытаясь растолковать слепому другу, что такое «минарет» или «верблюд».
Вероятно, воображение все равно рисовало Пеппо превратный облик неведомых вещей, но душа распускалась парусом, уносясь вслед за новыми и новыми поразительными открытиями. А Годелот, пространно описывая какой-нибудь купол или бархан, вдруг запинался, задумываясь над прежде не замеченными им мелочами и задаваясь какими-то новыми вопросами.
Добро и зло, коварство и хитрость, отвага и безрассудство – все эти, казалось бы, понятные прежде явления вдруг обретали неожиданные черты, становясь более сложными и мудрено переплетаясь. И можно было до хрипоты спорить о них, не замечая, как за узким окном занимается новый рассвет.
Пеппо что-то угрюмо пробормотал, встал из-за стола и бросился на узкую жесткую койку. Машинально провел рукой по обложке Библии, лежащей у изголовья. От Алонсо он уже знал, что ошибся книгой.
Тетивщик так и не придумал, как узнать о судьбе друга. Но разум был пуст, словно выметенный амбар. А вместо таких необходимых сейчас идей в укромном его уголке теплилась единственная случайная мысль, невесть как забредшая и оттого малость нелепая, но настырно и докучливо скребущая острыми коготками.
Паолина разогнула ноющую спину и украдкой отерла грязные руки о широкий передник. Несмотря на ранний час, во дворе было жарко. По шее текли ручейки пота, хабит между лопаток промок насквозь. Девушка повела плечами, ощущая, как грубая ткань гадко липнет к коже, и снова согнулась над огромным корытом, привычно задержав дыхание. От вида мутно-багрового месива к горлу подкатила дурнота, но Паолина только сжала зубы: это последнее корыто на сегодня, еще немного – и она управится. А завтра будут новые… Вереницы нескончаемых дней, корыто за корытом, полные тряпья, заскорузлого от крови, гноя и грязи. Сотни людей, изнемогших от боли, изнуренных, истерзанных хворями и увечьями.
Господи, почему же дома, в милом старом Гуэрче, стирка казалась ей таким скучным и хлопотливым занятием? Еще в детстве, побросав на траву корзины с бельем и подоткнув подолы, они с подругами выдумывали десятки игр и забав, чтоб скрасить себе эту повинность. Берег Боттениги низок и обрывист, и, погружая в воду отцовскую камизу, было так забавно смотреть, как быстрые струи парусом надувают желтоватое полотно. Сквозь кроны дубов пробивались пучки солнечных лучей и зажигали сотни огоньков на речной глади. Листья падали на воду, и можно было долго следить, как они, суетливо крутясь и сталкиваясь, плывут по течению к заводи, заросшей камышом и осокой. Мокрые рукава зябко липли к локтям, а к юбке приставали сухие травинки и головки увядшего клевера, пахнущие сладковатым летним зноем.
Веки защипало от предательских слез. Сейчас Паолина уже умела справляться с ними, а еще несколько недель назад плакала всякую минуту, когда на нее не смотрели внимательные глаза сестер-монахинь.
Теперь же слезы студенистым комом стояли где-то в груди, не обжигая глаз, придавленные камнем все того же единственного и неизменного вопроса: как с ней это случилось? Откуда налетел этот равнодушно-злобный вихрь, в одночасье растеребивший на лоскуты ее спокойную жизнь, вырвавший ее из-под надежного отчего крова и швырнувший в огромный, чужой, ненавистный мир? Еще вчера – любимица ласкового отца и гордость строгой матери. Сегодня – одинокая опозоренная девица, лишившаяся доброго имени, дома и семьи. А ведь ее еще убеждали, что ей повезло… Ее судьба могла быть куда горше, и только милосердный монашеский хабит укроет ее от стыда и подарит достойную жизнь в труде и молитве.
Паолина сдавленно кашлянула, сглатывая то ли тошноту, то ли рыдания. Достойная жизнь в каменном аду. Вдали от родителей. Среди озлобленных на весь мир умирающих людей. Среди монахинь, глядящих на нее, как на хворую кошку, – и жаль горемыку, и тронуть брезгливо.
Отец совсем почернел от горя в те страшные дни. Мать не осушала глаз, как в полусне шепча молитвы, будто дочь уже лежала в оструганном ящике на скамье под лампадой. А ведь юность только начиналась.
Девушка перевела дыхание и встряхнула руками, разметывая багрово-красные брызги. Проклятый падуанец. Все из-за него. Это он обманом вкрался в ее судьбу и походя разнес ее вдребезги, будто вслепую задев локтем кувшин. Как дешево он купил сельскую дурнушку! Как легко сумел поразить ее своей странной улыбкой одним уголком губ и затейливыми словами, до каких деревенские ловеласы отродясь бы не додумались!
Девушка всхлипнула, чувствуя, как от жалости к себе становится горько во рту. Но тут же выдохнула, резко утирая глаза рукавом. Не надо врать. Мать всегда говорила ей: врать себе – это как себе же на исподнюю рубашку плевать. Пусть люди не видят, а тебе гадко. Это она, она сама накликала беду. Что за дело было ей до цепкого взгляда, который следил из толпы за танцующим падуанцем? К чему было совать нос в чужое подворье? Но что-то толкало в спину, и тогда такой поступок казался ей правильным и разумным.
Ночью после ярмарки она долго лежала без сна, прислушиваясь к мышиному шороху и потрескиванию стропил, и с неторопливой задумчивостью припоминала каждое слово той странной фразы: «Не прикрыв глаз, на солнце не глядят». Красивая гладкая фраза. Красивая и фальшивая… Слепой врун сказал бы те же слова, даже будь она безобразной убогой карлицей. Но ей все равно было сладко перебирать их, как яркий цветной бисер в ладони. А назавтра грянула беда.
Паолина снова выпрямилась, ожесточенно отжимая длинный полотняный отрез, покрытый буроватыми разводами. Бисер. Цветное крошево. Как ни пересыпай его с руки на руку, а он останется бисером, дешевой мишурой, и не нужно искать в нем жемчуга.
Девушка оперлась обеими руками о край корыта, собралась с силами и выплеснула красно-бурую жижу в помойный желоб, едва не замочив подол. Поддернула промокшие рукава и погрузила руки в лохань с чистой водой, полной перепутанных бинтов и комьев корпии.
Сестра Фелиция, которая учила ее Писанию, не раз предупреждала, что лукавый непременно постарается сбить девицу с верного пути. Тогда Паолина только упрямо сжимала губы. Не этого пути ей хотелось. И в своем смятении она почти мечтала, чтоб лукавый не заплутал и вовремя сбил ее с этой постылой стези.
Он услышал. И появился через несколько дней. На сей раз уже без вкрадчивых слов и улыбки, которым она ни за что не поверила бы. Теперь он был бледен, губы подрагивали, а голос звучал с безнадежной усталостью. Она испугалась до дрожи в коленях и бросилась бежать от него, а он назвал ей вслед свое имя, словно поставил клеймо на слабоверной душе.
Никогда еще Паолина так горячо не молилась, как той ночью. Никогда не льнула к распятию в таком смертельном страхе, отгоняя образ слепых темно-синих глаз, неподвижных, как мертвые, и при этом пугающе живых, мерещившихся ей во тьме ее тесной кельи. В ту ночь, наперекор всем предыдущим дням слез и бунтарского упрямства, ей впервые подумалось, что сестра Фелиция в чем-то права, и ненавистный хабит вдруг стал казаться доспехом, способным укрыть ее от неведомого зла.
…Последний лоскут повис на веревке, лениво покачиваясь в жарком безветрии двора. Паолина подхватила опустевшую лохань и двинулась к двери кастелянской. Снять мокрый передник – и в госпиталь. При одной мысли о смрадном зале, полном осязаемой, душной муки, по спине пробежал озноб, и девушка тяжело грохнула мокрую лохань на каменный пол у стены. Пожилая монахиня, что-то деловито растиравшая в большой ступке, подняла блеклые водянистые глаза.
– Не шуми, отроковица, – сказала она таким же блеклым голосом, – ступай, помолясь, к недужным, сестрам каждая пара рук нужна.
Паолина потупилась, дергая завязки передника. Ей казалось, она кожей чувствует липкий неодобрительный взгляд, а проклятые завязки грубого льна все не поддавались.
Наконец, повесив передник на ржавый крюк, девушка поспешила прочь. Обойдя старинное здание церкви, она уже подходила к госпиталю, машинально замедляя шаги и с торопливой алчностью вдыхая легкий гниловатый ветерок, доносящийся с каналов. Вскинула на миг голову, жмурясь на утреннем солнце, расправила велон на плечах и повернула к крыльцу…
Он сидел на ступеньках. Он, лукавый. Стянутые шнуром волосы открывали напряженное лицо, чуть сдвинутые брови, шрам на щеке. Рукава камизы засучены до локтей, на левом запястье широкий кожаный ремешок, в руках небольшой сверток.
Паолина замерла на месте, с бессмысленным вниманием перебирая все эти нелепые подробности. А падуанец уже что-то подметил своим бесовским чутьем и поднялся со ступенек.
Шаги затихли, только еле слышный шелест хабита на слабом ветру выдавал, что монахиня стоит в нескольких шагах.
– Доброго дня, сестра, – поклонился Пеппо, испытывая знакомое чувство неловкости и затаенной досады.
А монахиня молчала. Молчала как-то странно и неестественно, будто он стоял перед ней с заряженным мушкетом и она не знала, сумеет ли он выстрелить вслепую. Ее взгляд то касался его лица, то убегал, как кружащийся вокруг головы мотылек.
И Пеппо с удивлением понял: монахиня его боится. Да что ж за черт? Почему в этом лекарском аду он всем внушает такой ужас?
– Сестра, простите, я всего на несколько минут, – проговорил он нескладно. – Я только хотел передать кое-что одному из ваших… подопечных.
Взгляд монахини скользнул по его лицу, но на сей раз не отпрянул.
– Да, конечно, благослови вас Господь… – пробормотала она, откашливаясь.
Пеппо приподнял брови:
– Мона… то есть сестра Паолина! Это вы!
Но девушка уже стряхнула странное замешательство, и голос ее прозвучал с нарочитой твердостью:
– Доброго дня. Джузеппе. Скажите, кому и что передать, я тороплюсь, меня сестры ждут.
Пеппо на миг заколебался, но тут же шагнул к послушнице:
– Сестра Паолина, жив еще аркебузир Таддео?
– Жив, хотя ему это не слишком в радость. – Это прозвучало уже без отчужденности, и голос опять дрогнул.
Тетивщик протянул девушке сверток:
– Пожалуйста, передайте ему. Здесь всего-то пресный хлеб и немного сыра, но я помню, еда его развлекает.
Сухие шероховатые пальцы приняли сверток и торопливо отдернулись, словно Пеппо страдал кожной хворью.
– Вы очень добры к несчастному. Вы правы, у него всего-то и утешения осталось, что еда, а в госпитале она скудна, увы нам. Только вот…
Паолина замялась, но тетивщик понял ее:
– Не говорите Таддео, от кого это. Придумайте что-нибудь.
Послушница помолчала, и Пеппо решил, что сейчас его снова непререкаемо отправят восвояси, но вдруг теплый взгляд, уже не прячась, остановился на его лице:
– Таддео ужасно вел себя с вами. Зачем вы печетесь о нем?
Пеппо закусил губу:
– А как же милосердие к брату во Христе?
Он тут же пожалел о сорвавшейся с языка фразе, прозвучавшей с неприкрытым сарказмом. Но Паолина не отвела глаз:
– Я недавно при монастыре, Джузеппе, и еще не научилась рассуждать, как прочие сестры. Я пока не понимаю, как можно любить ненавидящих меня и молиться за проклинающих. Не научите ли меня?
Губы Пеппо невольно дрогнули – он ощутил, что его только что поставили на место, но его это отчего-то позабавило. Он покачал головой:
– Сестра, я плохой учитель. Сам без колебаний обругаю проклинающего в ответ. Но… не держать же зло на сумасшедшего. Я слышал, его тогда кто-то ударил. А ведь это из-за меня он устроил кавардак.
– Таддео не сумасшедший, – спокойно пояснила Паолина, – он просто ненавидит каждого, у кого две ноги и ничего не болит. А уж в чем его обвинить, Таддео найдет. На прошлой неделе он швырнул глиняной миской в парня, игравшего на лютне. Разбил тому лицо, вышиб два зуба и долго орал, дескать, тот назло ему похваляется, что все пальцы на месте.
Пеппо медленно кивнул:
– Я понимаю. Меня тоже иногда раздражают зрячие.
Паолина замялась, снова смутившись, и суховато отсекла:
– Ступайте, Джузеппе, мне пора. Господь благословит вас за милосердие.
…Уже второй раз Пеппо стоял, слыша, как удаляется шелест монашеского облачения, но на сей раз не торопился уходить. Попытался было подосадовать на неуместное упоминание своего увечья, словно просьбу о сочувствии. Но занимало его вовсе не это.
Почему она здесь?
Пеппо совсем не знал эту девушку. Ему было не до нее в тот ярмарочный день, когда от напряжения жгло в затылке, нервы стянул многожильный узел, сердце обгоняло ритм бубна, и нужно было не сбиться с этого ритма в вихре человеческих тел. Он помнил только тяжелые косы, захлестывавшие его вокруг плеч в разворотах, тепло кукольной талии под слоями ткани и совершенно незнакомый полынно-горьковатый запах. Она отчаянно мешала ему, отвлекая этим притягательным теплом и непривычным запахом, и Пеппо обрадовался, оставшись на площади один. Но было что-то невероятно глупое и глубоко ошибочное в том, что это хрупкое горячее существо заперто в зловонной богадельне, словно маленькая порывистая птица, случайно захлопнутая в необихоженном хлеву.
Удар колокола выдернул подростка из размышлений, он машинально встряхнул головой и медленно двинулся по улице прочь от церкви.