Федосья

С полдня по небу бродили белые круглые облака. Они собирались вместе, загораживая солнце, и тени от них шли понизу, широко захватывали степь, касаясь одним краем жердевых загонов фермы, другим — уходящего вдаль грейдера.

Из кладовки, расположенной возле загонов, раздался шум. В дверях стояла толстощекая баба с огромным, похожим на клюв грача носом и, потрясая перед лицом кладовщика ворохом тряпок, визгливо кричала:

— Вы побрейтесь да цим вытирайтесь! А мне нужна не така гадость, а билэ полотенце!..

Молодой франтоватый инвалид урезонивал ее, но она, не слушая ни кладовщика, ни инвалида, расшвыряла тряпки и, пнув их ногой, пошла не оборачиваясь.

— Погоди! Ну, слышь, товарищ Орлёнкова! — кричал инвалид.

Не раз приходилось мне видеть, что солдаты Отечественной войны с совершенно особым вниманием чтут боевую одежду. У них есть новые кепки, но они упорно носят фуражки, в которых год назад приехали с фронта, а перелицовывая армейские брюки, оставляют канты. Эти люди и в поступках хранят воинскую тактичность. Видимо, таким был этот щеголеватый парень, кричавший вдогонку женщине:

— Погоди, Орлёнкова! Слышь, пожалуйста!

Не дождавшись ответа, он рукой отвел на сторону свою деревянную ногу и, опираясь на костыль, принялся собирать с земли тряпки…

Я подошел к нему.

— Для чего вы за ней убираете? Она кинула — должна б и собрать!

Инвалид ответил коротко:

— Мое дело.

Он подобрал тряпки и понес в кладовую.

Из соседнего сарая в домашних чувяках на босу ногу вышла Тамара Ивановна — зоотехник фермы, Томочка, как при мне называл ее трехлетний сын. Она была чем-то расстроена, но, как всегда, быстро заговорила:

— Вы в нашем телятнике не были? Что вы! Идемте. Такие телята вам редко попадутся!

У дверей в глиняном полу аккуратненькая лунка с соломой, пропитанной известью. Томочка ступает сама и заставляет ступить меня, чтобы продезинфицировать ноги и не занести телятам инфекцию.

Пройдя еще две двери и у каждой дезинфицируясь, мы вошли в высокую выбеленную комнату.

Под потолком сплошной линией шли окна с приспущенными шторками, а внизу, вдоль всей комнаты, тянулись струганые базки, и в каждом базке ходил теленок. Крупная порода, упитанность, отдельное помещение для каждого — все это придавало телятам важный, солидный вид.

— Перед вами не что-нибудь, — представляет Тамара Ивановна, — высокоплеменные телята! Каждый буквально на вес золота! За принцами так не ухаживают.

Меланхоличные сосуны смотрят крупными, черными, точно влажный уголь, глазами.

Сзади хлопнула дверь, вошла та самая баба — толстощекая, носатая, которая скандалила у кладовки.

Мимо базков все время проходили люди, но телята не обращали на них внимания. Теперь же разом выставились, точно по команде.

— Генерал! — ухмыльнулась Томочка. — Это тетка Федосья. У нас ужасная неприятность, — понизила Томочка голос. — Эта Федосья подала об уходе заявление. Работает последний день, ночью уезжает.

— Чего это?

— Еще поймет… Тише…

— А какой у нее характер? — очень тихо спросил я.

— Н-ничего… Двадцать лет выращивает сосунов, и, представляете, у нее каждый уже с первых кормежек выучивается кушать!

Я засмеялся.

— Сложное дело!

— Как можно так говорить о труде, которого не знаете, — возмутилась Томочка. — Именно сложное дело. Один теленок аж пропадает, захлебывается молоком, другой, наоборот, зажмет от жадности зубы и не может взять ни капли.

Томочка после института, после города, и сама, по-моему, едва осваивала все это. Заметив в моих пальцах мундштук, она испуганно зиркнула на Федосью:

— Не закурите, не дай бог, при телятах — увидит…

Федосья прополаскивала стеклянные поёнки. Вымыв, рассовала поенки горлышками вниз на вбитый в стол ряд колышков и принялась обходить телят. Здесь терла пол, там чистила самого теленка и, окончив, вынимала из его рта подол своей юбки, которую во время чистки жевал сосун.

Говоря что-то телятам, она то бесцеремонно отодвигала какого-нибудь в сторону, если он мешал, то, будто скамейку, поворачивала к себе тем боком, который надо почистить. Ее обращение с сосунами напоминало обращение сурового мужчины с детворой — серьезный разговор без скидок, который всегда нравится детям.

Наступает время кормить. Девчонка-доярка по имени Анджела вносит ведерки из белой жести и, ставя на стол, докладывает:

— От Герцогини, от Победы…

Каждому детенышу, оказывается, положено молоко от родной матери.

Точно перед операцией, Федосья моет руки, затем наполняет поенки, натягивает на них соски. Телята волнуются, изредка какой-нибудь пробует мычать, и это так же неожиданно и неловко, как первое кукареканье петушка.

Наконец Федосья подкладывает крайнему под бороду салфетку и всовывает сосок в его темные губы. Теленок не хочет, морщится, беспокойно ворочает головой и толстым (тоже черным) языком выталкивает сосок. Федосья наклоняется, тихо шепчет теленку, пальцами раздвигает его тупые молочные зубы, глубже воткнув сосок, запрокидывает поенку. Первые капли попадают ему в рот, и он, разобрав, в чем дело, весь напружинившись, уставясь глазами в одну точку, начинает сосать, выгнув дугой короткий, в плотной волнистой шерстке хвост. Федосья все выше поднимает дно поенки; молока остается немного, и сосун, уже насытясь, словно зевая, открывает рот, и тогда виден его толстый, черный, облитый белым молоком язык и толстые, точно припухшие, десны.

— Это телочка, — говорит Тамара Ивановна, — она в своей жизни третий раз ест, еще не привыкла.

Видя, что Тамара Ивановна обращается ко мне, Федосья смерила меня взглядом:

— Вы не с начальников?

— Нет. А что?

— А раз нет, шо балакать? Только интересно, якый собака позаботится об телячьих базках на улице?

Зашел дед в новом соломенном бриле.

— Ты, Хведосья, кончай. Як ихать, увязываться б…

— Зараз, батя.

Все замолчали… Наевшаяся телочка дернула поенку, и она полетела в сторону.

— Подохло б ты! — замахнулась Федосья, но привычным движением вытерла салфеткой заслюнявленную морду телочки. — Кринку мешком обвяжите, шоб не разбилась, — бросила уходящему старику Федосья и вошла в следующий загон к пегому крутобокому бычку.

Тамара Ивановна тронула ее плечо:

— Не уезжали б, а? Завтра специально поедем в местком.

Тетка отдернула плечо:

— Хай идут знаете куды!

Ленивый тяжелый бычок стал копытом на ее босую ногу, она не приняла ноги, пока теленка не захватила еда. Когда же бычок, все больше входя во вкус, толкая лбом в живот тетке, не дыша, сплошными частыми глотками присосался к поенке, она отняла ее, чтоб сосун передохнул. Бычок раздражается, напирает лбом, а тетка говорит:

— Ну, нэ жадуй же, нэ жадуй! — и с укоризной смотрит в скошенные, с голубыми белками глаза теленка.

Анджела все подносила ведра, телят было много, а когда кормление окончилось и я вышел на улицу, вечерело. Облаков в небе уже не было, только на утоптанном дворе виднелись пятна крупных, сорвавшихся с неба дождевых капель, и от этого в воздухе стоял разбуженный запах земли.

Из телятника вышла Федосья, направилась к отдаленной хибарке. Возле хибарки стоял грузовик, и дед в в новом бриле укладывал в кузов стулья и цветные подушки. С другого конца фермы доносился шум: доярки встречали идущие с поля стада и разгоняли их по загонам. Мычали коровы, слышался дробный топот, звон ведер и покрики девчат. Ко мне подошел уже знакомый инвалид.

— Вы из редакции? — спросил он. — Объясните, почему вы приехали писать про коров, про силос, а про эту оскорбленную женщину не спрашиваете?

По манере держаться, по взгляду немигающих прямых глаз он и здесь, на ферме, казался бойцом. Мой офицерский китель его как-то останавливал, и он явно сдерживался, чтоб не ляпнуть лишнего.

— Вот вы сегодня днем меня укорили: «Зачем убираешь тряпки за женщиной». А о ней самой узнали что-нибудь?

— Еще не успел.

— И зря. Вот перед вами, гляньте, загоняют стада. Каждая эта корова с сосунячьего возраста выхожена теткой Федосьей. У тетки за весь ее стаж только и случилась гибель телят, когда гурт на шоссе бомбили…

Красивое лицо парня с прямыми, в одну линию, бровями очень бледно. Чем раздраженнее он говорит, тем плотнее сходятся его брови.

— Скажите, как это получается? Местком постановил ей в премию выстроить дом. Хата у нее в дни оккупации за мужа спалена. Слыхали, партизан Орлёнков? Погиб за Родину. Соседи приняли ее и с ребятишками, и с дедом, хоть сами сидят один на одном. Она заявлений не совала, что угла нет. Горбила — и все! Я здесь по состоянию здоровья сторожую, вижу — с нее служба не требует, чтоб в ночное время отвечала за теленка, а она по ночам даже каждую корову, с которой молоко сдаивают теленку, доглядает.

Он так близко придвигает бледное лицо, что, несмотря на темнеющий воздух, мне видна маленькая родинка на его губе.

— Когда из месткома обрадовали, что хату будут ставить, она с батькой и пацанами начала лепить кирпич. Ночами, чтоб совхозу обернулось дешевле. А вчера приехал Петров. Не какой-нибудь Геббельс. Петров… «Ты, — говорит, — товарищ Орлёнкова, знаешь: наше хозяйство зерновое, главная профиль — хлеб. Тебе обещали хату, верно! Но пришлось стройфонды переключить полеводам. Сама понимаешь, пшеница — первое». Федосья спрашивает: «А коровы — десятое?» Обозвала Петрова, весь местком, всю власть: дескать, на кой я тогда хрен лепила кирпич?

Дак Петров — представляете такой подход? — защелкивает портфель, искренне советует: «А ты кирпич продай — заработаешь».

Кому такое советует! — парень подергивает под мышкой костыль. — Советует Орлёнковой! Она получит с кладовки полотенца, ей совесть не позволяет такими работать — до сестры на хутор бежит за абрикосовыми косточками, наварит с тех косточек мыла и дома полотенца стирает, чтоб теленок гигиену видел! Разве за это хоть копейку берет? А они ей: «Заработаешь»… Я заочником учусь на ветфельдшера — смотрю, как подходит она к делу, и мне лучше, чем по учебникам, наглядно. Можно ль ее пихарнуть, да еще сказать «заработаешь»?..

Скрипнув зубами, парень глядит в сторону хибарки. На фоне послезакатного неба виднеются стоящие около грузовика женщины, управляющий фермой, зоотехники. Дед, возвышаясь в кузове, принимает из рук людей кадку с олеандром, другие руки высоко несут чугунную Федосьину кровать.

Толпа сходится плотней. Прощаются. Шофер пробует фары — в длинном луче вырезается полоса степи. Мы идем было к грузовику, но парня окликает бегущая Анджела:

— Сеня, я за врачом. Пройди до Ягодки. Телится.

— Все враз! — крякнул инвалид и, бросая себя меж костылями, пошел к сараю.



В помещении на блестящей от фонаря соломе лежит изящная корова нежно светлой масти. Ее бока поднимаются высоко и поспешно. На столе — наспех брошенная голубая косынка и клубок шерсти с воткнутыми спицами. Сильно пахнет йодоформом. В прозрачном стеклянном шкафу на стеклянных полках рядами разложены никелированные акушерские инструменты.

Корова поднимает на нас черные, выразительные, будто у актрисы, глаза и шумно втягивает воздух. Опираясь о костыль, парень подводит руку под ее живот и, повернув голову набок, слушает.

— Скоро начнется, — шепотом сообщает он. — Похоже, опять плод сикось-накось… Заразливая мадам! Интеллигентка, пижонка! Хрен ее маме, — ругается он, как мне и не представлялось, что он это умеет. — Это ж Ягодка, сверхрекордистка. Жирность молока — слыхано ль такое? — пять с половиной! Два года телится — и роды неудачные.

Он почему-то снова переходит на шепот.

— Представьте, взять от нее телка, повести племя на ферме!..

С улицы, со стороны хибарки, доносится сигнал грузовика.

— Поехала? Пли так загудело? — спрашивает инвалид.

В помещении тихо. Ночная бабочка чертит зигзаги над фонарем, ударяет в горячее стекло, да на полу дышит, трудно стонет корова.

За окнами топот. Вбегают Тамара Ивановна с Анджелой, следом идет ветеринарный врач — большой сытый мужчина с круглыми, синими от бороды щеками.

Надев блестящий клеенчатый фартук, он поворачивается спиной к Тамаре Ивановне:

— Поухаживайте.

Пока Тамара Ивановна завязывает тесемки, врач, сильно похожий на мясника, оглядывает корову.

— Надо поставить ее на ноги, — приказывает он.

Заходит аккуратный старичок фельдшер; мы все обступаем корову.

— Го! Го-о!

Ягодка вздыхает, рывком становится на колени и, качнувшись вперед, упирается напряженной задней ногой. Резко черкая по деревянному настилу, копыто срывается, и роженица опять валится на бок, без нужды продолжает бить ногой.

— Может, Петр Сергеевич, ее на левый бок повернуть? Чтоб на требуху легла…

Врач насмешливо кашлянул:

— Коллега, если корова лежит, то, ясно, должна на левом боку.

Опять мы раскачиваем, понукаем корову. Рванувшись, она привспрыгивает. Ее пихают на левый бок, и она, подчиняясь материнскому инстинкту, мягко, чтоб не ударить внутри телка, с выдохом опускается.

Я не заметил, как вошла тетка Федосья. Увидел ее уже стоящую в синем шевиотовом жакете, в новых туфлях на высоких каблуках. Тень от ее крупного носа длинным острым углом лежит на стене. Тамара Ивановна с инвалидом возятся возле аптечки, врач моет руки. Корова набирает воздух, светлые нежные складки ее подгрудка дергаются, будто она пьет воду.

— Риванол! — говорит врач.

Анджела подставляет таз, фельдшер льет из стеклянного баллона на руки врачу зеленоватый раствор. Врач с обнаженными до плеч руками приседает к корове, входит рукою внутрь. Прощупывает он долго. Все молча ждут. Наконец, тяжело дыша, он поднимается, начинает шагать по комнате. Сукровица капает с его рук.

— Опять патология, — бросает он.

— Неужели не спасти? — произносит инвалид.

Никто ему не отвечает, и он, качаясь меж костылями, отправляется на дежурство.

Федосья опускает ладонь на живот корове. Живот неподвижен, но вот прямо на глаз виден резкий, крепкий толчок.

— Злой! Бык! — убежденно говорит Федосья.

Корова поднимает на нее крупнореснитчатые мученические глаза.

— Нычого, нычого, — увещевает Федосья, — дило такэ…

Продолжая шагать, врач отряхивает мокрые руки, подзывает фельдшера:

— Достаньте у меня в кармане портсигар, выньте мне папироску.

Федосья на корточках все сидит перед коровой. Ягодка дышит ровнее, видно, боли чуть отпустили ее.

— Давайте! — бросает фельдшеру врач.

Оба склоняются к роженице, врач опять до плеча вводит руку, на детском лице Анджелы ребяческий ужас; врач долго и, видимо, неудачно пытается повернуть плод.

— Приготовьте крючки, щипцы… — говорит он фельдшеру.

— Якы щипцы? — тихо спрашивает Федосья. — Телка убыть?

Она как сидела на корточках в новых непривычно неудобных туфлях на высоких каблуках, так, не поднимаясь, и переступила вперед.

— Телка?.. — она вскочила с лицом красным, как бурачный настой. — Да вы шо?!

Врач освободил руки, тоже поднялся и, повернувшись спиной к Федосье, оглядел Тамару Ивановну.

— Может, наведете здесь, у себя, порядок?

Тамара Ивановна крутит на блузе пуговицу, кидает глазами на тетку Федосыо, на меня.

— Или порядок наведите, — повторяет врач, — или, Тамара Ивановна, я уйду. Ответите за гибель коровы.

— Петр Сергеевич, но ведь действительно такой теленок… Какой может быть красавец!..

— Вы, Тамара Ивановна, дуще просите их, — презрительно рекомендует Федосья. — Хоть полопайтесь, резать не дозволю.

Врач разворачивается на выход.

— Безобразие, Тамара Ивановна! — его руки отставлены в стороны, он головой показывает на тетку: — Пусть она не смыслит, но вы же специалист. Понимаете обстановку?

Дверь дергается, возникает отец Федосьи. На шее старика вязаный шарф, замотанный по-дорожному.

— Ты шо? — спрашивает он. — Кругом ее шукают. Машина…

— Батя, уйдить! — гаркает Федосья, подбегает к врачу: — Слухайте, Петр Сергеевич, сюды! Я ж не мешаю. Вы ж поймите. Может, здесь телочка будэ с таким молоком, як у матери. Такого ж молока нигде нэма… А может, бычок. С его целая линия начнется. Вы ж в институте учились, знаете, як зробыть, шоб спасти! Нэльзя ж…

Врач смотрит на Федосью.

— Я, товарищ Орлёнкова, видите, еще не режу. Но всякое бывает, надо ж инструмент приготовить. В общем, не мешайте.

Он обходит стоящую на пути тетку, приседает около Ягодки.

Должно быть, ждать долго. Нервничая, Тамара Ивановна трогает меня за плечо, тихо спрашивает:

— Вы на металлургических заводах бывали?

— Бывал.

— Правда, когда не знаешь производства, как все кажется просто: взял железо и отлил из него деталь. А столкнись — сколько формул, законов! Наверное, кто не знает, и о деревне думает: покорми теленка — и вырос бык.

Поглядывая на Ягодку, стараясь уйти от мыслей о скверном конце, Томочка рассказывает, как будут работать с этим мучающим сейчас всех теленком. Его не допустят к Ягодке. Он — животное особое, племенное, его оботрут мягчайшими стерильными салфетками, поместят в специальный ящик, поднятый на высокие ножки, чтобы воздух, который, не дай бог, просвистит на полу, не коснулся бы новорожденного. Ровно через два с половиной часа его напоят молозивом — послеотельным молоком Ягодки. Назавтра, пораньше, чтоб не обожгло солнце, его выведут на прогулку в специальный базок, толсто устланный соломой, чтобы было мягко не затвердевшим снизу копытцам и чтоб теленок не наелся земли. На пятый день ему придумают и запишут имя; первая буква обязательно будет на «Я», от слова «Ягодка».

Тамара Ивановна прерывает себя; наклонившись ко мне, тихо спрашивает:

— Как вы думаете, почему Федосья не уходит?

В этот момент, выждав что-то специальное, врач кивает фельдшеру и, став на колени, принимается работать.

Корова вытягивает заднюю ногу, прижимает ею к соломе выкатившееся вымя с тугими, набрякшими сосками.

— Ну рожай же, рожай! — шевелит губами Федосья. — Дывысь, молоко уж для теленка е.

Врач, не вставая с колен, натужно работает, фельдшер в стороне, около подоконника, полив спиртом, обжигает инструмент. Почти бесцветное пламя перебрасывается по лезвиям никелированных ножей с кольцами для пальцев. Уже несколько раз инвалид приоткрывает дверь, просовывает бледное бровастое лицо и опять скрывается.

Светает. Несколько доярок входят, становятся у дальней двери. Корова просительно тянет к мучающему ее врачу морду, на шелковистой светлой шерсти храпа проступает испарина, как в жаркий день у вола, идущего в борозде.

— А як же ж? — говорит корове Федосья. — Це трудно…

Глаза животного напрягаются, врач отрывисто командует фельдшеру, делает долгое усилие. Минута — и необычайно крупный, парующий телок пытается вскочить с соломы. Он замирает и, впервые в жизни рывком потянув воздух, громко взмыкивает.

— Бык! — отталкивает всех Федосья и, ступая в мокрое новыми неловкими туфлями, хватает теленка. — Рты поразивляли! — вскидывается на женщин. — Салфетки дэ?

Долговязые ноги новорожденного барахтаются.

Опять заходит старик в намотанном шарфе и швыряет дверью.

— Ты шо? Смеяться? Шохфер вещи з машины скидае…

Осклизлый телок трепыхается в мокрых руках тетки.

— Скидае? — кричит она. — Хай скидае, раз така стерва! Идить, батя, отсюда, нэ мешайте!

В окнах почти развиднелось, красным, тускнеющим становится в фонаре гребешок пламени.

Обтертый, еще парующий, кучеряво-волнистый светлый бычок старается встать на ноги. Неверные, с толстыми коленями и словно отполированными копытцами ноги не держат дрожащего бычка, и он, тыкаясь в стороны, обиженно смотрит темными, как у Ягодки, огромными глазами. На мокрой его шерсти и пуповине налипли соломины. Он разжимает черные губы и облизывается шершавым, упругим языком.

— Хай его не трогають, — словно распоряжаясь, говорит Тамаре Ивановне Федосья. — Я зараз… Сбигаю переодеться.

Загрузка...