Высокий, сгорбленный Гузий был в светлых штанах на помочах и в валенках. Белая сорочка оттеняла коричневые узловатые руки с толстыми ногтями. Сухое, в морщинах лицо, усы и серебряная, аккуратно заостренная бородка делали его похожим на Мичурина. Сходство усугублялось тем, что Евдоким Иванович еще утром показывал у себя дома дерево, на котором одновременно наливались груши «любимец клаппа», «ильинка», «бессемянка» и еще восемнадцать сортов — все на одном корне.
О работах Гузия я слышал давно, слышал также о начитанности Евдокима Ивановича, о том, что помимо садоводческой литературы он активно штудирует астрономию и половине прочитанного не верит, считая, что «цэ одни гипотезы».
Сейчас Гузий с непокрытой белой головой стоит под деревом и поправляет свои очки в железной оправе. Они настолько перемотаны и перевязаны нитками, закручены проволокой, что непонятно, как стекла держатся в оправе. Начиная очередную фразу, Гузий профессорски, каждый раз рывком вскидывает на лоб эти свои очки. Говорит он, мешая украинские и русские слова и густо употребляя книжные выражения.
Родом он из-под Полтавы, из села Сары. В старое время ходоком от малоземельных односельчан-переселенцев исколесил Забайкалье, реку Уссури, берега Тихого океана, всю, как есть, Среднюю Азию, а в двадцать четвертом году решительно осел под Целиной.
О виденных землях Евдоким Иванович говорит, не упуская ни обычаев местных народов, ни семейных отношений, рассказывает о чудных видах транспорта, но особо обстоятельно — о деревьях. О них — как о людях:
— Под Ново-Николаевском яблоко с твердым характером, мороза не пугается, хворает когда-никогда, потому что по той природе ему дуже не приходится располагать на нежную жизнь. На Кавказе — интеллигенция: лимон, пальма, гранат; чуть не так к нему отнесись — обида.
Деревьями Евдоким Иванович занимается с двенадцати лет. На Украине, в Сарах, и сейчас стоят груши, высаженные им шестьдесят пять лет назад.
Целина потрясла Гузия широтой. Широта от неба до неба — и ни деревца!..
Сад, по которому мы идем, молод, едва начал плодоносить. Это сад будущего.
— Евдоким Иванович, вы специально ехали в Целину разводить сады?
— Специально.
— Отчего же у вас только начинается дело?
Он поднимает очки на лоб.
— Цэ требуется изложить по пунктам. Ось я буду обрезать волчки и рассказывать, а вы слухайте.
Он наклоняется к дереву, от корня которого идут побеги — волчки, срезает их и шагает к следующему.
— Видите… Человек — разумное существо, а к непривычному бывает дуже вредный, боится непривычного и даже сражается с ним, як с врагом. Цэ присказка… Когда мы сюда приехали, по всей округе была пустыня. Ветрено, сколько твой глаз простягается — один сухой, неприютный степюган. Стою я и мовчки себе думаю: «Ой, Евдоким Иванович, сколько тут тебе великого дила! Яка будет красота, як зашевкотят листками молодые садочки, и люди позабудут, что колысь существовали среди зноя и пыляки…»
В таком настроении еще не обмазал построенную хату, а уже привез из Ростова, посадил во дворе фруктовые дерева, привил их, любуюсь, як они разрастаются, и думаю: «Шо ж та кэ? Хоть бы кто из соседей поинтересовался, сказал: «Гузий, дай отводочка!» Никто. Занимаются только овцой, а скушать яблоко считают за глупость. И меня предупредили: «Брось, Евдоким Иванович! Наживешь себе беды». Я не послухал и таки нажил.
— Как же? — недоуменно спросил я.
— А ось як. Через лето, то есть в двадцать пятом году, организовали мы товарищество по совместной обработке земли — «Пахарь», а тут понавезли в Целинскую кооперацию фруктовые дерева, поскидали их абы как, одно на другое. Степняки ж… Я зашел и дивлюсь: «Боже ж мий, шо робытся!» Знаете, у нас в Сарах на дерева молились. Был я еще ребенком, подвозим до двора с батьком рассаду, батько с улицы кричит моей матери: «Домна, неси швыдче лопаты!» Подвернет во двор, бычат не распрягает, кинет все: «Мать, распряги!» — и в сад сажать деревца, чтоб лишнюю минуту не ветрились. А тут прямо не по-людски. Аж страшно, — почва на корешках ссохлась комьями, а сами корешки посникли, як паутинки. Оно ж все живое, любит влагу, на ветру, як рыбьи жабры, не может существовать. А тут ветрюган такой горячий крутит над сараем, половку несет, и от этого корешки с теми присохлыми комьями тильки что не скажут…
Вы не садовник, не можете знать, — дерево садовнику больше, чем хлебный росток землеробу. У землероба росток каждое лето другой, а садовник, когда смотрит на посаженное деревцо, планует, что, может, с тем деревцом быть ему вместе всю жизнь, видит, як у одного со временем сучок чудной образуется, у другого кора с годами задубенеет, и так вроде душевно познакомится с каждым деревом. Перед ним и радоваться будет, может, когда и расскажет ему в суровую годину свое горе. Конечно, не ему — оно ж взаправду не поймет, а так, при нем… В общем, где дошел, где рысью дотрусил я до «Пахаря». Прибегаю, все объяснил и просю: «Товарищи, давайте те деревца закупим для общего хуторского сада».
Як раз тут присутствовал один военный, приезжал по делам на Сальск. Услыхал — аж заулыбался: «Эх, — говорит, — хорошее дело! Обязательно покупайте!»
Пытает, почем и какие сорта деревьев. Так беседуем, а до меня схиляется Кирилл Матвеевич, по-уличному Косой, и Степан Гордеич Дьяков и шепотят на ухо: «Ты, сука, догавкаешься, что в твоем же базу тебе закрутку и сделаем… Сады ему захотелось на обчие деньги!..»
Начальник считает, что мы обсуждаем дило, побалакал и уехал. А ночью просыпаюсь — в окнах красно, горит мой сарай. Конечно, может, случайно загорелось, а может, подумали громодяне, что раз начальству понравилась моя идея с садами, то заставят на те сады тратить гроши, и устроили предупреждение.
Через время начался колхоз. Думаете, дело с садами пошло лучше? Ничего подобного. Но в уме прикидываю: «Раз теперь хочь трохи пошло к коммунизму, все же организуем великий общественный сад!»
Назначили меня бригадиром-полеводом. Должность почетная, понимаю, что государству требуется хлеб, работаю справно, но при случае выступаю на собраниях, як я о том читал, что в коммунизме люди будут жить чисто, среди цветущих садов, что теперь уже время заводить такие сады. Человек несколько из бедноты меня поддерживали. Подкулачники же пустили агитацию: дескать, голоштанцы и собственному хозяйству ладу не могли дать, и тут голосуют за самое пустое, на погибель колхозу. Так что от той бедняцкой поддержки даже вышел вред, бо начались разговоры, что повлазили в бригадиры злыдни и плануют садами разорить общественное хозяйство. Оттого и те, кто были за сады, прямо мне высказали: «Втянул ты нас, дид, в такое, что теперь совестно народу в глаза смотреть».
И домой явишься — старуха хлюпает: «Из-за тебя и от меня соседки, как от гадюки, отвертываются».
Обидно мне стало, что так меня поняли… С год молчал, но земля кругом такая ж голая, что прямо требует хороших лопаток, да перед хутором возов пятьдесят дичков, да черенков, да все расплановать аж до самого горизонту!..
Стал я опять доказывать, только теперь руководству. И словами доказывал, и экономически. Прямо скажу: хитрил и даже подлизывался. Приглашу колхозного председателя до себя, в собственный садок, посажу в холодочек и начинаю на глазах срывать по парочке «кальвиля снежного», «ранета рильянского», уложу их на билу тарелку, по краям оформлю «бельфлером желтым», докладу сверху «вергинское розовое» яблочко и подносю. Такая на тарелке красота — не объяснишь.
Председатель покуштует и говорит: «Верно, Евдоким Иваныч, дэ дило хорошее, и все ж таки теперь такая напряженная эпоха, что надо все силы бросать на хлеб, а не на фрукты».
Я бачу, что брешет. Дело не в эпохе, а в том, что вся Целина и сам председатель не приучены до садов и что деревья надо, як образование, вводить в обязательном порядке.
Перебыло при мне председателей четырнадцать душ… Первый, кто сказал, что фрукта — дело нужное, был председатель Василий Савельевич Гиленко. Уцепился я за него, вроде за якорь. Имел Гиленко великий авторитет, начал на собраниях разъяснять: «Что, разве цэ новая жизнь, когда хаты стоят без садов, як неприкаянные?» Люди соглашаются, а сами жмутся: «Может, ще подождем?..» Так Гиленко аж выругался. Прямо заявил, что берет ответственность на себя, и приказом послал меня за виноградными чубуками на Кубань, под Кущевку, в коммуну «Пионер». Нарезал я их десять тысяч, привез и стал высаживать виноградник вон на том краю.
Старики — раз послало их правление — работают со мной, но невесело посмеиваются и как-то пытают: «Объясни нам, дуракам, Евдоким Иваныч, почему бывший хозяин цэй земли, помещик Чернов, не сажал здесь виноградника? Чи не понимал своей выгоды?.. Эх, — говорят, — наверное, колхозные денежки кому-то дюже уж легко заробляются!»
При таких беседах возделали виноградники и стали коло правления сажать садочек. Утром придешь — скотиняка гуляет по посадкам. Повыгонишь — малые дети ветки ломают… И дети ж не виновны — они ломают, бо сознают, что мать за то не набьет, а похвалит. А то ночью кто-нибудь и из взрослых колхозников срежет вишневый стволик на кнутовище… После проезжает мимо, помахивает кнутом и шумит: «Гузий! Ты не сбрехал: с твоего саду, дывысь, польза есть!»
Богато было классовой борьбы!
Относились к посадкам скверно далее наши люди, бо от души считали, что цэ лишнее. Не буду брехать, раз я далее заплакал… Думаю: «Что за проклятый край — Целина! Чи я, садовник, им всем собака?»
Поддержали меня люди из отпускных красноармейцев. Говорят: «Дид! Ты держись. Хоть твое дело, как и нам кажется — ты уж не обижайся — вроде фантазия, но раз оно новое, держись за него!»
«Спасибо, — отвечаю, — за откровенность…»
А кругом по колхозам такое творится — что страшно. Там в собственном дворе убили парнишку, что написал в газетку, там обструганные занозы повогнали коням в копыта, перед тем як выезжать в поле, или колодец мышьяком отравили.
Тут я усомнился: «Может, правильно, не до садов в такой напряженный момент». Но сам мовчки продолжаю работать по всем правилам: весь садок планую по чертежу, в геометрическом шахматном порядке. Правда, недоставало научных книг. Было две новые и одна та, что батька-садовник купил в свои молодые годы и после передал мне по наследству вместе с бычком и сапогами…
— Евдоким Иваныч, и сейчас эта книга у вас?
— А ось, в шалаше, пожалуйста…
Он, согнувшись, полез в шалаш, и через минуту книга, размером с библию, вынутая из кипы других, была у меня в руках. Желтый переплет был из настоящей толстенной кожи, бумага пахла прелью, заглавный и титульный листы отсутствовали, но на ряде страниц отмечался 1805 год напечатания.
Я начал читать оглавление: «Горох Пиринейской и Венецианской и способ разводить сии горохи… Роспись домашним нашим деревьям, служащим по украшению садов…»
Дед Гузий стоял сбоку и, пощипывая бородку коричневыми пальцами, задумчиво говорил:
— За что люблю то старую книгу — что дает понятие о нашей жизни.
— Чем же?
— А ось, откройте страницу четыреста двадцать восьмую, — не глядя, называет Гузий, — прочитайте главу: «Средство на одном кусте производить кусты разного рода». Или четыреста тридцатую: «Устройство цветника, в воде плавающего»… Цэ описание садов санкт-петербургского вельможи. Описывается, какие на его аллеях красовались розы с синими лепестками, деревья «крушины италийские», клумбы, что плавают на серебряных цепках среди ставочков. Может, человек двадцать и бачило той райский сад… Цэ была жизнь, сробленная с людского пота и крови. В революцию ее сметали как ненужную — цэ наступила другая жизнь. Нонешние годы дуже тяжелые — послевоенные годы, часто и хлиба не хватает, но считаю — теперь пойдет к тому, что во всех колхозах появятся такие цветники. По-другому невозможно! Для чего ж столько перенесли люди? Цэ будет наша четвертая жизнь!..
Гузий, разгибая спину, глядит в степь. Степь, широкая, разогретая, с трех сторон окружает сад. Далеко за садом виднеется хутор. Собственно, видны только крыши меж ветвями.
— Бачите хуторок? А был голый, як груда каменюк… Дак что я вам излагал? Ага… Значит, хоть и сдвинулись громодяне в отношении посадок, а смотрели на меня, як на вовка, потому что по виноградным буграм стало нельзя пасти коз, и вошло у всех в привычку лаять меня погаными словами. А я креплюсь и мовчки работаю… Но только стали мы снимать с лоз по триста центнеров винограду и стал он вместе с другой фруктой поступать и в ясли, и на трудодни — прекратили обо мне говорить «проклятый дед Гузий», а стали «дедушка Гузий» или «Евдоким Иванович».
Дети на улице здороваются и несколько раз всем классом приходили с учителькой обирать гусениц, и я им читал лекцию о жизни яблони и о прививке к дичку культурного глазка… Бачу, приспело время заводить великий общественный сад, то есть вот цэй самый сад. Думаю себе: «Стоило тебе, садовник, для такой минуты переругаться со всем народом…» В одну только осень высадили мы тут яблонь, груш, белослив три тыщи шестьсот восемьдесят пять!
Сажаем, а я на людях боюсь рта открыть: заговоришь — голос дрогнэт, а они подумают, что дид Гузий от своей победы ума рехнулся… Кончили мы те посадки весной сорок первого года, а летом началась война.
В ноябре взяли немцы Ростов, колхоз стал эвакуироваться, и молодые дерева остались, як сироты, без дерюжек и суровой зимой подмерзли… Через год фашистская культура добавила: по всем деревьям, прямо по саду, шо, можно сказать, вырос из нашего сердца, прошли танки, набрали фашисты винограду и обратно тем же ходом, гусеницами по молодым посадкам… Вам книга уже ненужная? Дайте покладу…
Гузий понес книги в шалаш.
— Под Мечеткой, вот в той стороне, — выйдя из шалаша, показал он рукой, — нагнала Красная Армия зимой сорок третьего года немецкую технику, с танковыми башнями, с железяками помешала самих гитлеров. И, верите, уже без слез, уже не як на пепелище приходили люди в почернелый, проеханный танками садочек. Хватает сил у земли: погнала она весной от корня побеги, и взялись мы возобновлять цэй сад сызнова. Стали срезать сухие, сломанные стволы, слабую поросль и оставлять для жизни по одному, самому сильному побегу, чтобы выросло из него дерево!.. Так что цэй сад, что бачите, начал жить второй жизнью.
Я смотрю — деревца тянутся молодыми, еще слабыми рядками и лишь кой-где начинают рожать.
— Цэ «кронсель прозрачный», — указывает Евдоким Иванович на единственный плод, украшающий сломанное танком и вновь пошедшее от побега деревцо.
Прозрачное яблоко, крепкое, чуть розоватое, округло сияет, накаленное и пронизанное солнцем, дугою гнет молодую ветку… «Кронсель прозрачный»…
Ветер едва тянет, и я ощущаю у каждого дерева устоявшийся в зное, присущий ему аромат.
— А вот цэ «бельфлер-китайка».
Евдоким Иванович осторожно, чтобы не упали другие два, сорвал желто-восковое, с багрецом на боку яблоко и протянул мне. Яблоко туго скрипнуло в его ладони.
— Покуштуйте!..
Он идет по вспаханной меж деревьями, обветренной сверху земле. Комья ссовываются, оседают под ногами. На тонких яблоневых стволиках засохли оборванные плугом нитки повилики, и кажется, глазу видно, как стволики тянут соки из пушистой, глубоко взрытой для них земли…
Мы присели возле пня на полынный островок, не тронутый лемехом, и Гузий притих, зажмурил на солнце глаза. Глядя на его свешенные с колен, сучковатые деревянные руки, я думал: сколько тысяч корней посадили они в землю, сколько проделали тончайших операций, когда от движения ножа под спящим глазком побега зависит плодоношение дичка — будущего культурного дерева. Сколько эти пальцы с толстыми заусеничными ногтями сделали мастерских окулировок, прививок в трехгранный вырез, в расщеп, в приклад, прививок на корнях, мостиком и за кору и сколько эти пальцы еще сделают!
Шмель влетел под рукав белой сорочки Евдокима Ивановича, вылетел, сел на упругий стебель, вдвое перегнул его своей тяжестью…
— Мой дид, — сказал Гузий, — был садовником. И батько садовником. А мои сыновья — офицеры, дочки уже тридцать лет як повышли замуж. Значит, я свое мастерство детям не передал… Не схотели Гузии быть садовниками. Пошли из Гузиев военные хирурги, техники да командиры…
Он поднял с пыли тяжелые свои ножницы, цепкие, бело отточенные, будто ножницы жестянщика, и принялся с металлическим стреляющим треском обчекрыживать волчки под очередной яблоней. Ствол деревца был сильный, заметно раздавшийся в стороны, отчего кора на нем растрескалась, завернулась розовой чешуей.
— У цэго деревца начали было жовкнуть листки… А дал корням подкормку — и пошло, растет, аж кожи ему мало!..
Ветром донесло говор, приближалась уходившая на обед бригада. Люди были совсем близко, когда одна девчонка плечом толкнула другую, увернулась от мальчишьи резкого ответного удара, и обе, ловкие, как пацаны, хохоча, устремились напрямую через птичник, через сбитую ногами питьевую бадью, высоко плеснувшую в воздух густыми брызгами. Белые длинноногие курчата разлетались в стороны с дурным криком, взметывая с земли перья, пух, солому.
Евдоким Иванович бросил обрезать волчки, громко заорал:
— Ось я вам покажу, як птицу гонять!
Девчата перескочили садовую канаву, пошли к сложенным у шалаша лопатам.
— Идите сюды! — приказал Гузий.
Уткнувшись, они подошли. Обе были мокрыми. На опаленных ветром физиономиях, будто на яблоневой растресканной коре, шелушились чешуйки. Одна девчонка трубно прыснула, за ней прыснула другая.
— А ну, марш до инструменту!
Те подхватили лопаты и, хохоча уже в голос, побежали от шалаша.
— Ось дурны!..
Он стоял с тяжелыми ножницами в руке, глядел вслед девчонкам.
— Молодысть моей бригады!.. — продекламировал он. — Руки у них не такие, як мои грабли, а нежные. Смотришь, як роблют окулировку, думаешь: «Самому дереву хорошо». Хай на счастье наследуют мое ремесло садовника. Может, будут трудиться в будущих садах, шо лучше садов петербургского вельможи, и вспомнят дида Гузия, як будут прививать черенки до молодых яблонь.