Дети

Огненным, до отказа раскаленным полднем я прибился в тень нежилой хаты, стоящей среди поля. Прислонив велосипед к облупленной саманной стенке, я сбросил со лба полную горсть пота и мешком осел в узенькой полоске тени.

Впереди, в полукилометре, виднелась птицеферма, за ней, возле далеких, ослепляющих солнцем копиц, работал на приколе комбайн, выколачивал скошенную пшеницу. Дышать было нечем. Небо палило землю, а земля, покрытая сникшей люцерной, пылью дорог, ровными рядами подсолнухов, сама источала в воздух свой жар, свою нестерпимую печную сухость.

Невдалеке от хаты, в ложбине, живыми, влажными красками голубел водопойный ставок, упершийся в земляную греблю. Вода, хоть и захламленная кустами скатившегося курая, хоть и пожелтевшая, звала к себе, но жара настолько давила, что я был рад месту, не шевелясь сидел у раскрытой двери.

В пустой хате, как и вокруг, было сонно. На полу валялись иссохшие шляпки подсолнуха, в окошке на уцелевшем стекле сидел зеленоглазый пыльный овод, и только вверху, над соломенной крышей, беспокойно стрекотали воробьи да на полатях вроде слышалось порой шуршание.

Вдруг возле квадратной, вырезанной в потолке ляды кто-то явственно и энергично сморкнулся. Сверху посыпалась заблестевшая на солнце соломенная пыль. Сперва я увидел показавшиеся из открытой ляды босые детские ноги, потом штаны с квадратными латками на коленях, следом голый живот в засохших подтеках арбузного сока (должно быть, рубашка зацепилась), и, наконец, появился весь мальчишка, повисший на руках. Мальчишка качнулся и, крякнув, спрыгнул на пол.

— Эх, — произнес он еще раз и встал возле меня нос к носу, пораженно вскинул глазами. Глаза у него были желтые, как мне показалось, вороватые. На физиономии — полова, пыль и остюги, густо налипшие на потные, точно облитые щеки, лоб и уши: должно быть, уж очень душно было на чердаке. В оттопыренных буграми карманах что-то пищало и шевелилось, наружу выглядывали перья.

— Здорово! — сказал я. — Воробьят в крыше драл? Зачем?

Он почесал одной ногой другую и одновременно всей пятерней за шиворотом, вытряхивая из-под рубахи солому.

— Цыплятам, — он кивнул в сторону фермы. — Для рациона им. Понятно?

Мне и раньше было понятно, что цыплят прикармливают мясом, но с этим «воробьиным» способом сталкиваться не приходилось.

— Сегодня мяса на ферме нема, — объяснил малец, с прискока подтягивая штаны, сползающие под тяжестью шевелящихся живых карманов.

У колхозных ребят понятия о жалости трезвые: дело есть дело. Как это жалеть, например, курицу, если мать послала словить ее для борща? Или, чего доброго, рыдать над цветущими вьюнками, которые выпалываешь на огороде?

— Кто у тебя на ферме — мать? — спросил я.

— Сестра. Матери нету.

— А где отец работает?

— Отца тоже нету, — беззаботно бросил он, потирая плечом исцарапанное в кровь ухо, когда охотился за воробьями. Должно быть, в соломенной крыше, куда он продирался головой с чердака, были жесткие стебли.

— В сорок четвертом отца убили, у меня дома его медаль есть, — хвастливо добавил он уже за порогом, но дальше не пошел, увидев мой велосипед. Замирая от надежды и нисколько не веря в счастье, а просто так, на всякий случай, произнес:

— Дядя, я прокачусь, а?..

— Прокатишься, — сказал я. — Только подожди: отдохну, подкачаю камеру.

Мальчишка ошеломленно вздохнул, тронул свои тугие карманы. С таким грузом кататься невозможно. Он скинул штаны, свернул Их комом и, оставшись в вытертых, сплошь заштопанных трусишках, сел лицом в сторону чуть впереди меня, показывая этим, что абсолютно никого не торопит. Его выгоревшие волосы были совершенно белого цвета, а тонкая шея, зажатая в острых плечах, до того коричневая, что казалась дегтярной.

— Сколько тебе лет?

— Одиннадцать. А что? — подозрительно и сразу недружелюбно глянул он, опасаясь, не повредило б это договору о велосипеде.

— Ничего. Молодец! А зовут как?

— Валентин.

— Значит, с сестрой живешь, Валя?

— Ага. Она в седьмом классе уже. Зимой учится, летом — птичницей. Что-то с комбайном у них? Стал. — Он вгляделся. — Вон и наши пацаны едут оттуда к нам, будут быков поить.

Далеко на дороге виднелись подводы. В голубизне покачивались рогатые бычьи головы, словно стояли на одном и том же месте.

— Ох, и не люблю быков, — объявил Валентин. — То ли дело машина или конь! Я с конякой три раза в день оборачиваюсь на ферме. И вода, и корм, все без задержки! Сегодня б за мясом ехать, да зав не выписал, паразит.

— Как это паразит?

— Пьянствует! Вот и дерешь воробцов для рациона. Хорошо, что хоть коняка пока выпасается.

Действительно, в полусотне метров стояла белая лошадь, а возле нее темный жеребенок. От зноя лошадь не паслась, дремала, свесив большую костлявую голову, даже не обмахиваясь уснувшим хвостом, и в сиянии ослепительного неба, в палящем солнце казалась серебряной.

— Аня, Аня, Аня! — начал звать ее Валентин. — Анечка!..

Лошадь подняла голову, тряхнула ею, должно быть сбрасывая свои сны, и медленно вместе с жеребенком пошла к хозяину, качая в такт шагам острой спиной и реденькой вылезшей гривой.

— Ну что? Видали? — хвастливо скосился Валентин. — Я ж ее купать буду. Знает, паразитка!

Лошадь остановилась за несколько шагов, но Валентин выдерживал характер, не поднимался.

— Анечка, Анечка…

И только когда конская морда с отвисшей белесой, в темных крапинках губой, с огромными, желтыми, сухими на солнце зубами совсем повисла над ним, он вскочил, стиснул под мышкой эту морду и начал охлопывать за ухом. Жеребенок остановился поодаль, оглядываясь на подводы.

— Валька, скупнемся? — кричали с подвод мальчишки.

— Чего там в комбайне у вас? — осведомился Валентин.

— Ремень порвался. В двух местах, не зашьешь. Механик на бедарке побежал за новым.

— Тр-р-р! — загорланили ребята на быков, сразу потянувшихся к воде.

Мальчишек было двое и две девочки: одна совсем маленькая, лет трех, толстая, с помидорно-красными щеками, сомлевшая на подводе от тряски, солнца и горячего ветра.

— Посади ее в холодок, Гринька, — распорядился Валентин, ткнув в плечо кирпатого, спрыгнувшего наземь мальца.

— Сам, что ли, не знаю! — огрызнулся тот и, с досадой обхватив девчушку поперек, будто она не ребенок, а куль, отволок ее под стену, в тень.

— И семечек дай ей, Гринька, пусть играет, — назидательно сказал плечистый цыганковатый хлопец, которого все с уважением называли Алексеем.

Отошедший было Гринька ожесточенно посмотрел на Алексея, но вернулся к ребенку, полез в карман, вытащил горсть семечек.

— Играй, Наташа…

Что Наташа и Гринька сестра и брат, ясно со взгляда. Одинаковые носы, круто вздернутые кверху — кирпатые, открывающие две пары до смешного у сестры и брата одинаковых круглых ноздрей, широко и как бы требовательно глядящих в мир. Лица ватрушками, только у Наташи убежденно-хозяйское, а у Гриньки — озабоченное обязанностями няньки, которую жестко контролирует вся компания.

Особенно была недовольна Гринькой Оля — гладко остриженная под машинку, большерукая тоненькая девочка. Когда Гринька посадил сестру, Оля ближе подсунула ее к стене, а когда насыпал семечки на землю — Оля с подчеркнутым возмущением переложила их на платочек.

Ребята вынимали железные занозы из бычьих ярем — и быки освобожденно, явно радостно крутили тяжелыми головами, сгоняли насевших оводов.

Распряжкой руководил Алексей, черноволосый, черный от загара, весь угольный. Кепка на нем была набок, продранный козырек с торчащей изнутри картонкой небрежно висел над ухом.

— А где Джульбарс? — остановил он вдруг ребят.

— Джульбарс, Джульбарс! — встревоженно стали звать ребята, озирая дорогу, по которой приехали, заглядывая в подводы, вороша в них солому.

— Есть! Вот он, Джульбарс! — победно заорал Валька, вынул из ящика задней подводы спящего щенка, положил у колеса. Кудлатый щенок-сосун продолжал спать, не реагируя на подобострастные, подхалимские возгласы:

— Джульбарс, эх ты ж, дьявол! Вот с-сатана!

Все три пары выпряженных быков бегом потрусили к ставку; одни прямо у берега с нетерпеливой жадностью припали к воде, другие с хода влезли по брюхо, пили там. Мальчишки ринулись следом, сбрасывая на ходу рубахи и штаны. Оля жеманно отвернулась, стала глядеть в степь. Потом шагнула к подводе, хозяйственно взялась за обод, крепко качнула колесо, как это делают мужчины, чтобы по звуку определить, есть ли на оси смазка.

— В порядке инвентарь? — спросил я.

Оля улыбнулась, подошла к толстой Наташе. Ярко выразительные Олины глаза были карие до черноты, очень большие и продолговатые. Чисто украинские… Личико тоже продолговатое, тонкое, и вся она — со своими большими руками, наголо стриженная, в тесном платьишке выше смуглых острых коленок — походила на гибкий длинный прут.

Говорила она тихо, крутила на пальце подол. Она из Днепропетровщины. Они «вакуированные». Дед и две бабушки — батькина и мамина — старые. Мать одна на всех работница, да еще и болела зиму и весну, потому и Олю остригла, чтоб не возиться с косами. Возвращаться домой, на Днепр, пока тяжело: как же ж на такую дорогу поднимешь трех стариков? Это не кошелочка, что подхватил — и айда!..

Оля опускала густые, выгнутые скобами ресницы, говорила рассудительно.

— А на батьку у мамы похоронная спрятана. Он лейтенантом был. Чего тут поделаешь?.. Валька вон тоже ведь без отца. И Алексей без отца. У него теперь дядя Миша.

Оля вздохнула, убежденно заключила:

— И разве ж мать обвинишь? Трудно без мужика женщине!..

Над ставком гремел командирский голос Алексея:

— Гринька! А ну-ка Наташу скупни!

Гринька вылез из воды, стал угрюмо поднимать сестру, но Оля отобрала, сама поднесла к берегу и, не спуская с рук, ловко умыла, посадила на валявшиеся у берега Гринькины штаны, сдернула с Наташи рубашку и принялась стирать.

Мальчишки тоже не гуляли, купали лошадей. Двигая острыми лопатками, поливали водой, скребли ногтями кобылу и жеребенка, и лошади, должно быть издавна привыкнув к такому удовольствию, спокойно жмурились от брызг.

— Давайте и Джульбарса скупнем! Тащи его, Оля!

Скоро все ребята — с Наташей, с мокрым щенком, с выгнанными на берег лошадьми — опять были у хаты, и только быки, как застывшие, оставались в воде, залитые сверху солнцем. Алексей, как старший, недовольно посмотрел в сторону комбайна.

— Черт! — сказал он. — Стоит. Ну, нехай, быкам тоже отдохнуть надо, не железные.

Ребята, вожделенно поглядывая на мой велосипед, стараясь делать это незаметно, напряженно перешептывались с Валентином. Мол, не дрейфь, скажи ему. Чего ж он, если обещал!..

Пришлось встать, взяться за насос. Ребята нагнулись над моей спиной, дыша в затылок, осторожно потрагивая то раму, то спиральную пружину под седлом и жестко одергивая друг друга:

— Не лапай, не купишь!

— Ну, — сказал я Валентину.

Путаясь в спешке пальцами, Валентин схватил руль — сперва за никель, потом за резиновые ребристые ручки, стал босой ногой на педаль и оттолкнулся. Вторую ногу продел внутрь рамы, так как через верх ему было не достать, и так, стоя боком, быстро замотылял по дороге. Сделав круг, запыхавшись, соскочил возле нас, посмотрел на присевшего у хаты печального Алексея, на велосипед, на меня. В глазах было всё: счастье, опасение, что велосипед сейчас отберут, и борьба с самим собой за интересы товарища. Верх взяло товарищество.

— Дядя, — решительно сказал Валентин, — дайте прокатиться Алексею.

Поехал Алексей. Потом оказалось, что умеет кататься Гринька и даже Оля. Велосипед вилял и устремлялся вперед резкими неровными рывками. Вот-вот врежется в угол подводы.

— А хотите, — несясь по кругу, возбужденно кричал Валька, — я задом еще проедусь?

— Нет уж, — твердо сказал я, — точка.

Велосипед был поставлен, мальчишки с азартом обсуждали езду, а серьезная Оля наклонилась к забытой на время езды Наташе, подняла кукурузный початок и ловко повязала на нем платок.

— На куколку!

Стали есть арбуз. Он был обмятый в подводе и почти горячий. Наташа хныкала, ко всем лезла, и все кричали на Гриньку. Гриньке смертельно надоела сестра, но он притопывал перед ней босою ногой и даже вставал на голову — дескать, не реви, дай человеку минуту покоя. Девочку утешил арбуз. Гринька совал ей арбузную мякоть, выковыривая пальцем семечки. Кормили ее и остальные. Однако наибольшим вниманием пользовался у всех Джульбарс. Его науськивали друг на друга, каждый звал к себе, плюнув на щепку, давал ему понюхать и прятал под рубаху, чтоб Джульбарс искал. Сосун дураковато смотрел, сонно отворачивался, и это тоже ставилось ему в плюс:

— Черт хитрый! Нарочно не ищет!

Валентин собрал арбузные корки, высыпал их перед кобылой и начал растопыренными пальцами, точно гребенкой, расчесывать ее влажную, подсыхающую гриву. Старая лошадь сосредоточенно хрупала корками, пенила и роняла зеленый сок, и Валентин жаловался мне на отвернувшегося жеребенка:

— Арбуз не ест, представляете!..

— А дыню ест, и помидор ест, — встревал Гринька, радуясь, что сестра притихла.

Солнце стояло в отвес, разламывалось на тысячи нестерпимых лучей. Палило все небо сразу; каждая его частица, вися над полями, жгла и ослепляла сероватую и скучную, распахнутую до горизонта равнину.

— А у нас на Украине, — мечтательно сказала Оля, — сады!.. В садах вишни, яблоки!

— И ты помнишь?

— Нет. Бабушки рассказывают. Говорят, мыкаем горе на чужбине.

— Твои бабки про чужбину распетюкивают, вроде наш хутор говно.

Оля не нашлась, что сказать, а Валька добавил:

— Желают, заразы, красоты, когда полхутора уничтожено.

Алексей отсунул Джульбарса, объяснил мне:

— Тут пять месяцев немцы стояли. Вот и тут, — показал он на птицеферму, — стояли. Гараж у них был… Слыхали же про Петра Андреича?

— Не приходилось, — сказал я.

Алексей удивленно вскинулся, заговорил, с ходу распаляясь:

— Он, правда, не партизан был, а не хужей партизана. Самому семьдесят лет, без ноги, а лично сам как Чапаев. Ясно?! — горячие, смоляные зрачки Алексея приметно расширялись. — С Петра Андреича хоть кровь по капле сцеди, не сдастся! Понятно? Хоть даже совсем замори его голодом!.. Кушали ж один отрубь на горячей воде… А после и оно кончилось.

Валька, слушавший Алексея, широченно вдруг улыбнулся, точно вспомнил веселое:

— Мать возьмет пустой ящик с-под отрубей, — сказал он, — перевернет кверху дном и тарабанит по дну: может, чего натрусится? Еще и ножиком скребет в щелках.

— Много наскребешь оттудова, — отмахнулся Алексей. — Одни стружки… Потом люди еще сладкий корень отыскали в степи. Роют и заваривают дома, Сперва сладость, а потом ноги пухнут. И все одно не сдавались.

— Были вот какие, — показала Оля, с силой вдавив двумя пальцами свои щеки.

— Верно, — подтвердил Алексей, — чисто покойники. Какая тетка так себе лежит. Какая вместе с дитем, с таким, как Наташка. Как поналупцует, как понаддаст, чтоб не просилось супа…

Тихий, полузагнанный Гринька, который держал на руках сестру, раздул свои и без того широченные ноздри, решительно отрезал:

— Я не просил!

Алексей осторожно, даже нежно отодвинул Гриньку и сказал мне:

— Пошли, одно дело вам покажем. Тут бригада была.

За поворотом ложбины, в которой голубел ставок, ребята остановились.

Под разросшимся бурьяном виднелись фундаменты обгорелых, обрушенных хат. Среди закопченного саманного лома поблескивали осколки оконного стекла, битые блюдца с тонкими розовыми и синими каемками, лежал затоптанный в землю старый лоскут синей юбки. Здесь когда-то обитали люди, рождались их дети. Сейчас на месте былого жилья стояла тишь, и только где-то в травах, а может, в прекрасной вышине заливисто стрекотали степные пичуги.

Из высокой конопли возвышалась полуобрушенная каменная стена сарая, и на ней красным суриком была выведена надпись:

«Смерть хвошистским акупантам».

Надпись была злобно замазана полосой машинного мазута, но мазут выцвел от зноя, от южного ветра, и красные буквы четко выделялись на горячей стене.

— Петро Андреич писал, — сообщил Алексей.

— Здесь и погиб, — пояснила Оля.

— Зато написал! — высказались Валька и Алексей, которые, видно, не раз уже вдвоем обсуждали это.

Валька сорвал колос овсюга, обкусил, сплюнул, кивком показал на поле перед собой:

— Этот клин после освобождения мы первым поднимали.

— И ты поднимал? — спросил я.

Должно быть, Алексею послышалась в моих словах насмешка. Он отрезал:

— Валька с ребятами зерно в сеялку носил. Со станции…

— Ясно, были и хиляки, — заметил Валька, — идет и вдруг упадет.

— Разляжется, — поморщился Алексей, — а мать подскочит — и давай выпрягать с плуга корову, чтоб доить. Сколько его, молока, надоишь после борозды? Через силу полкружки. Ну, и начинается: «Чи я слезьми долью, чтоб дитё напоить?»… А другая про мужика взгадается: «Нас в ту войну восьмеро, мол, без отца осталось, а теперь в эту — моих четыре…»

Оля виновато сказала:

— А я совсем не ходила на станцию за зерном, меня дома оставляли. Болела я.

Она чувствовала себя дезертиром и, не поднимая глаз, срывала мелкие ромашки, связывала в букетик.

Мы повернули назад. Из-за хаты вышла вдруг Валькина кобыла, поглядела и, качая жидкой старческой гривой и большой головой, двинулась навстречу хозяину.

— Параз-зитка! — засиял Валентин. — Найдет хоть за сто километров. Анечка! Ольга, дай ромашки! На что они тебе?

Валька с гордостью оглаживал белесую рябоватую морду лошади, подвязывал к недоуздку букетик ромашек возле заросшего шерстью отвисшего уха. Алексей осведомился:

— Сегодня тоже зерна ей попало? — И пояснил мне: — Поправляем по малости тягло.

Он боком, как петух, стрельнул глазом вверх на нестерпимое солнце и заторопился:

— Хлопцы! Час уже купаем, поехали!

На быков все кричали басом, даже тоненькая Оля. Наверное, быки так лучше понимали. В подводу опять ткнули толстую Наташу и Джульбарса. Валентин вместе со своим живым «рационом» для цыплят взгромоздился на лошадь, и, когда она, как бы гремя старыми костями, вдруг довольно лихо побежала, локти мальца начали взлетать вместе с рубашкой, вздувшейся парусом.

Загрузка...